Хлеб изгнания

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Хлеб изгнания

Дружившая с режиссером Ирина Иловайская-Альберти, многолетний издатель газеты «Русская мысль» (Париж) рассказывает:

Самые пронзительные воспоминания об Андрее связаны с тем моментом, когда он решил остаться. Он безнадежно просил о том, чтобы к нему были выпущены его маленький сын, мать Ларисы и ее дочь от первого брака. Это тоже сыграло роль в решении остаться на Западе – сначала он хотел лишь поработать здесь несколько лет. Три дня после пресс-конференции я провела рядом с ним. Он крайне нуждался в эти дни в психологической поддержке, в дружеском участии. Он чувствовал себя потерянным, для него это была трагедия. Андрей остро чувствовал свою духовную связь с Россией, с ее деревьями, птицами, травами, и на решение остаться могли повлиять только чрезвычайные обстоятельства. А вообще его понятие родины было гораздо шире понятия географического, социального и так далее. Это было понятие духовное, включающее в себя прежде всего русскую культуру.

Вредно ли для человека или полезно оказаться эмигрантом? Этот вопрос задавали итальянцы еще на заре Возрождения. Ответ был такой: иногда изгнание изнуряет человека, иногда, напротив, пробуждает в нем скрытые силы.

Флорентиец Иованиус Понтанус писал об этом так: «В наших городах мы встречаем множество людей, которые добровольно покинули свое отечество. Все они унесли с собой свои качества и недостатки. Одни обновили свой дух на новой почве, другие погрузились в меланхолию и не перестают тосковать о покинутой отчизне».

Данте кручинился о том, что хлеб изгнания горек и круты чужие лестницы. Но однажды, когда он получил предложение Гвельфов вернуться во Флоренцию при условии, что он согласится принести публичное покаяние перед своими согражданами, Данте ответил: «Будто я не могу всюду созерцать сияние солнца и звезд! Или размышлять везде о чем мне угодно без того, чтобы, взобравшись на помост перед толпой моих бывших соотечественников, лить притворные слезы и каяться в несовершенных грехах! И потом до конца моих дней скользить как тень по улицам с видом человека, несправедливо опозоренного и неизвестно за что прощенного и с подозрительным прошлым… Хлеба мне и здесь [то есть в эмиграции] хватит, а мое отечество – это весь мир».

Флорентиец, переселившийся в Равенну или Феррару, или житель Лукки, обосновавшийся в Вероне, приобретал новое сознание, которое было чуждо его предкам, родившимся и умершим около своей колокольни. Это было чувство космополитизма – первая дверь к гуманизму, – которое развивается у эмигранта, когда он успел приглядеться и пустил корни на новой земле. Такое сознание было свойственно многим людям Возрождения, не только одним великим поэтам.

Они как бы пробудились от сна, сбросив наследственные традиции, обычаи и предрассудки отцов. Они стали свободными, в чем можно убедиться по их портретам. Они уже не только члены определенной городской коммуны, города, корпорации, семьи. Тоскане первой удалось нарушить заколдованный провинциализм предшествующего тысячелетия; ей помогло то, что она дробилась на множество независимых городов-государств, которые, хотя и управлялись тиранами, но давали убежище политическим эмигрантам из той же Тосканы, либо из соседней Умбрии, либо из Рима. В Италии даже появилось выражение: человек своеобразный (uomo singolare) или единственный в своем роде (uomo unico). И это была похвала, а не хула, не как в тираниях XX века, когда непохожесть на других рассматривалась как клеймо, за которое ссылали на каторжные работы.

Впрочем, гуманизм укреплялся ненадолго – на три-четыре поколения. Освободившись от одной догматической традиции, человек скоро подпадал под другой авторитет, обожествленную власть государства. Тиранический догматизм возрождался под новой личиной. Такая логика истории ясно просвечивает не только в истории Италии, но и России, несмотря на внешнюю несхожесть их исторического пути.

Вспомним писания первого российского историка Василия Татищева. Его основная историософическая тема: Петр Великий освободил Россию от власти монахов – подразумевается абсолютизм Домостроя или Иосифа Волоколамского (белое духовенство, по мнению Татищева, не так авторитарно). Далее Татищев констатирует, что так же поступали итальянские, французские и английские государи эпохи Возрождения. Благодаря Петру, радуется историк, сейчас «в России наступила благодать, которая продолжается и при нынешней монархине, которая провиденциально носит имя Анны (Благодать)». Татищеву вторит Тредияковский, когда описывает заговор членов Верховного тайного совета: «Если кто прельстится строй ввести обманный, // Бойся, прелестниче, самодержцы Анны!»

Обманный строй – это, разумеется, такой, где самодержавие монарха ограничено.

Ломоносов в славословии Петру достиг того предела, к которому двести лет спустя приблизятся советские дифирамбы Ленину и Сталину: «Он Бог! Он Бог был твой, Россия!»

Сравнить Петра I с Богом – это, пожалуй, даже круче, чем назвать Сталина – отцом народов.

Такие кощунства продолжались и в XIX веке, когда посвятили собор в Петербурге не столько никому не известному Исакию Далматскому, сколько Петру I, родившемуся в день празднования этого святого.

Будем справедливы: и Андрей Тарковский довольно долго, как минимум до XX сьезда КПСС, был зашорен, думая, что проблема заключается в личности, а не в системе. Классическая модель подобного советского (российского) сознания: «Ленин – хороший, Сталин – плохой. Если бы Ленин был жив, ничего подобного не случилось бы!»

Однокурсник по ВГИКу Александр Гордон вспоминает, как после смерти Сталина они с Андреем долго обсуждали, каким путем дальше пойдет страна. В то время Тарковский, как и многие советские либералы, считал, что, если бы СССР руководил порядочный, честный, добрый человек, все было бы хорошо. Мол, если бы жив был Владимир Ильич, все пошло бы по-иному… Разумеется, позднее Андрей избавился от этих иллюзий. Но вот что удивительно – публично он ни разу не выступил против советской власти. Против отдельных советских начальников – неоднократно. Но саму власть (как систему социального устроения общества) не трогал – даже в эмиграции.

Заметим, что Андрей Тарковский ни разу не подписал ни одного письма протеста, ни разу не поднял свой (весьма и весьма авторитетный) голос даже в случаях вопиющих.

Вспомним:

1968-й. Вторжение советских войск в Чехословакию. Андрей Тарковский молчит.

1974-й. Лишение А. И. Солженицына советского гражданства и высылка за рубеж. Андрей Тарковский молчит.[51]

1980-й. Академика А. Д. Сахарова ссылают в Горький. Андрей Тарковский молчит. А в дневнике записывает: «Ак[адемика] Сахарова на днях сослали под Горький (Щербинки). Протесты со всего мира». И далее иронично пишет: «Мне, кажется, соизволили присудить камер-юнкерский мундир[52] (народный артист РСФСР). Мне, конечно, одному из последних».

Запись, свидетельствующая об «искривленном» чувстве собственного достоинства. Сахарова сослали в Горький! А Андрей Тарковский недоволен тем, что ругаемое им звание народного артиста («камер-юнкерский мундир») дали так поздно «одному из последних» (имеется в виду поколение, которое пришло в кинематограф в середине 1960-х). Мол, все уже давно получили регалии от власти, а я – только сейчас. Сплошное кокетство – ведь от звания-то не отказался! И уж разумеется, ни писем, ни телеграмм протеста в связи с высылкой Сахарова никуда не послал.

Единственный человек, преследуемый властью, за которого Тарковский однажды заступился, был кинорежиссер Сергей Параджанов. Но Параджанова преследовали не из-за политики – дело было в его нетрадиционной сексуальной ориентации, которая в советское время считалась уголовным преступлением.

Постоянно возмущаясь советской властью в дневниках (говоря точнее, не властью, а чиновниками, которые ущемляли его лично), Андрей ни разу не решился на публичный протест. Даже первая его попытка эмигрировать (это было в 1981 году, во время поездки в Швецию) закончилась трусливой ретирадой (через два дня «опомнился» и вернулся в гостиницу).

В общем, Тарковский всегда вел себя как небожитель, как классический конформист – во всем, что не касалось его собственного творчества. Свое видение мира он был готов защищать до последнего. Чужое – нет. Чужого видения мира для него просто не существовало. Вероятно, это и есть главный признак гения. И как ни ругай гения, как ни применяй традиционные нравственные мерки, – все это «мимо цели». Гений выше хулы и похвалы. Гений – это: «Вознесся выше он главою непокорной // Александрийского столпа». Обывателям же остается только, задрав голову, обсуждать складки его мраморной туники.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.