Физики-теоретики в практической советской жизни

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Физики-теоретики в практической советской жизни

В 50-е годы Сахарова с Зельдовичем связывало повседневное общение в маленьком мире Объекта:

В течение дня то он, то я по нескольку раз забегали друг к другу, чтобы поделиться вновь возникшей научной мыслью или сомнением, просто пошутить или что-то рассказать.

Знакомство их началось в 1948 году с того, что Зельдович «мгновенно» оценил сахаровскую Слойку. Это определило и энтузиазм руководства проекта по отношению к новобранцу. И в последующем Сахаров никогда не ощущал ничего похожего на «нездоровую конкуренцию» со стороны Зельдовича, старшего его на семь лет. У обоих в равной степени было рыцарское отношение к науке, состоящее в том, что «истина дороже». Долгое время Сахаров не осознавал, что Зельдович предполагал тут эпитет — научная истина.

Мир, в котором рождаются, живут и умирают научные истины, это мир человеческих отношений. Радоваться идее, которую высказал не ты, уметь признавать ошибочной собственную идею, совместно и бескорыстно искать истину и отважно защищать ее от невежества и глупости все это было присуще Зельдовичу. Однако для него чистая, высоконравственная страна науки отделялась от всего остального мира строго охраняемой им границей — очень колючей проволокой. Сахаров много позже понял, но не принял эту нравственную географию.

Близость с Зельдовичем многое значила для Сахарова не только потому, что их общение и работы Зельдовича по космологии «послужили толчком и отправной точкой» в возвращении Сахарова к чистой физике в 60-е годы. Дружба в науке — в главном деле жизни — создала у Сахарова иллюзию и близости общечеловеческой. В самом начале 70-х годов, уже совмещая физику с правозащитной деятельностью, Сахаров еще считал Зельдовича своим другом.[258]

Об их близости в 50-е годы свидетельствует разговор, оставшийся в памяти Сахарова:

Зельдович однажды заметил в разговоре со мной:

— Вы знаете, почему именно Игорь Евгеньевич [Тамм] оказался столь полезным для дела, а не Дау [Ландау]? — у И.Е. выше моральный уровень.

Моральный уровень тут означает готовность отдавать все силы «делу».

К этому Сахаров добавил:

Высказывание это, но-моему, не точно описывало отношение Тамма и было не вполне искренним со стороны Зельдовича.[259]

Этот диалог не столько поясняет, сколько ставит вопрос о взаимоотношениях между четырьмя выдающимися теоретиками.

Тамм, Ландау и «дело»

Участники этого разговора стали трижды Героями Социалистического Труда за свой вклад в «дело» — создание советского ядерного оружия.

А речь у них шла об их учителях, чьи достижения в чистой науке отмечены Нобелевскими премиями. Тамм и Ландау получили также высшие государственные награды — Героев Социалистического Труда и Сталинские премии — за их вклады в ядерно-военное дело. И покинули проект они примерно в одно время, вскоре после смерти Сталина, после успешного испытания первой советской термоядерной бомбы.

В жизни советской науки Тамм и Ландау были рядом. Достаточно сказать, что один из ближайших учеников Тамма В.Л. Гинзбург свою самую известную работу (по теории сверхпроводимости) сделал вместе с Ландау в 1950 году. А в ЦК имели основания считать, что группа Тамма—Ландау противостоит партийному влиянию в советской науке.[260]

Тем не менее научные стили Тамма и Ландау очень различались, и радикально разнились их отношения к участию в атомном проекте у первого — энтузиазм и удовлетворение, у второго — принуждение и страх.

В сентябре 1949 года, встретив знакомого, Тамм спросил ликующе: «Слышали?! Наши бомбу взорвали! Как быстро сделали!»[261]

То было испытание атомной бомбы, в создании которой Тамм не участвовал. Два десятилетия спустя после успешного испытания водородной бомбы, Сахаров написал:

До конца жизни, я думаю, Игорь Евгеньевич имел полное право чувствовать удовлетворение при воспоминаниях об этих годах.[262]

Подобное чувство удовлетворения испытывало большинство советских физиков, участвовавших в «деле». Но не все.

У Ландау отношение было совсем другим, исключительно другим. Архив ЦК сохранил впечатляющую коллекцию высказываний Ландау, подслушанных КГБ.[263] Вот что он говорил близким ему физикам в 1952—1953 годах:

Надо употребить все силы, чтобы не войти в гущу атомных дел. В то же время всякий отказ и самоотстранение от таких дел должно делаться очень осторожно. <> Если бы не 5-й пункт,[264] я не занимался бы спецработой, а только наукой, от которой я сейчас отстаю. Спецработа, которую я веду, дает мне в руки какую-то силу. <> Но отсюда далеко до того, чтобы я трудился «на благо Родины» и пр., что сквозило в твоих письмах ко мне. Такие письма ты можешь писать в ЦК, а меня избавь от этого. Ты знаешь, что мне все равно, на каком месте стоит советская физика: на первом или десятом. Я низведен до уровня «ученого раба», и это все определяет…

В начале 30-х годов ему было вовсе не все равно, на каком месте стоит советская физика. Большой террор 1937 года и год, проведенный Ландау в тюрьме (1938—1939), изменил его взгляд на советскую власть. Просоветский пыл превратился в антисоветский цинизм. Об этом свидетельствовал магнитофон КГБ в 1957 году:

Наша система, как я ее знаю с 1937 года, совершенно определенно есть фашистская система, и она такой осталась и измениться так просто не может. <> Пока эта система существует, питать надежды на то, что она приведет к чему-то приличному, даже смешно. <> Если наша система мирным способом не может рухнуть, то третья мировая война неизбежна со всеми ужасами, которые при этом предстоят. Так что вопрос о мирной ликвидации нашей системы есть вопрос судьбы человечества по существу.

Кроме 5-го пункта защиты требовало уголовное прошлое» Ландау — ведь из тюрьмы его выпустили, не сняв обвинений.

Свою спецработу Ландау ограничил вычислительной математикой, как будто специально, чтобы не увлечься. Но, по словам его сотрудника, занимался этим делом «так, как он занимался вообще наукой, т. е. с полной отдачей и очень серьезно», «то, что он делал, он мог делать только на очень высоком уровне».[265] А после смерти Сталина он при первой же возможности ушел из проекта.

Зельдович был достаточно близок к Ландау, чтобы знать о его отношении к спецработе. Зельдович считал Ландау своим учителем — по его рекомендации Зельдовича избрали в 1946 году в члены-корреспонденты Академии наук. В начале 50-х, однако, Ландау клеймил Зельдовича последними словами за то, что тот пытался втащить его глубже в спецработу вопреки его нежеланию.[266] Такой вот был его моральный уровень.

Случай Ландау, как сейчас ясно, исключителен. Но, пожалуй, еще более исключителен случай М.А. Леонтовича.

В 1951 году, когда работа Сахарова и Тамма открыла проблему управляемой термоядерной реакции, постановлением правительства Леонтовича — по рекомендации Тамма — назначили руководителем теоретических работ, а инициаторов (сосредоточенных на «неуправляемой» реакции) — постоянным и консультантами.

Вскоре после этого Леонтович обрушился на встреченного близкого ученика Тамма:

Послушайте, что вытворяет ваш Игорь Евгеньевич! Сам тонет в болоте и меня тащит туда же! Это, знаете, как когда на дне глухого пруда сидят утопленники — уже почти сгнившие, покрытые зелеными водорослями, страшные, и вдруг они видят, что кто-то новый барахтается наверху, тонет. И тогда они своими костлявыми руками манят его к себе и кричат: «К на-а-м, к на-а-м, сюда-а-а, сюда-а-а!»[267]

Это не для красного словца. Спустя тридцать лет, за несколько дней до смерти, к Леонтовичу былой страх вернулся в виде галлюцинации. Волнуясь, он прошептал тогда близкому человеку:

Я очень боюсь. Сейчас я совсем беспомощный, и ОНИ смогут заставить. <> Делать то, что ИМ нужно. <> Вот и Игорь Евгеньевич не гарантирует, что при повороте событии меня не будут пытаться привлечь и к ЭТОМУ.[268]

У Леонтовича не было за плечами тюремного урока, как у Ландау. И, в отличие от Ландау, физикой оборонного назначения — радарами — он уже занимался (и с энтузиазмом) в годы войны. Теперь ему предстояло работать в новой области настоящей физики. Однако Леонтович уже знал, что из этой настоящей физики ОНИ хотят извлечь оружие. И, главное, за шесть послевоенных лет о НИХ стало известно нечто новое, внушавшее Леонтовичу отвращение.

Уже после того как в ИХ болото в июне 1948 года попал Тамм, произошли знаменательные события: лысенковский погром в биологии, подготовка к аналогичному погрому в физике (чудом не состоявшемуся), государственная антисемитская кампания против «безродных космополитов». В ФИАНе начали вести учет национального состава сотрудников и «улучшать» пропорцию евреев.[269] Можно понять, как к этому относился Леонтович, если он отличал националиста от шовиниста тем, что для первого «свое г… хорошо пахнет», а для второго «только свое г… хорошо пахнет».[270]

Леонтовичу предстояло узнать, что в бериевском «глухом пруду» прелести позднего сталинизма действовали слабее, чем на берегу. Проблема управляемого термояда, для которой его взяли в проект, вскоре потеряла военное значение и спустя пять лет усилиями Курчатова была рассекречена. А о роли Леонтовича в развитии этого направления Сахаров сказал:

Лучшего руководителя теоретических работ найти было нельзя. Он мало верил в конечный успех, но делал максимум возможного для его приближения. Отношение его к сотрудникам было требовательным, отеческим и самоотверженным. Огромные успехи в теоретической физике плазмы без него были бы невозможны.

Это все же не отменяло горечь Леонтовича от «втаскивания в бериевское болото». Если он простил это Тамму, то потому, что слишком хорошо его знал и любил. И понимал, что Тамм верил в потенциал советского строя, но то был не конформизм к власть имущим, а скорее конформизм к социалистическим предрассудкам собственной юности. Сахарову «Леонтович с дружеской усмешкой говорил: в И.Е. [Тамме] жив, несмотря ни на что, член Исполкома Елизаветградского Совета».

Прекрасно владея ремеслом физика-теоретика, Тамм был и мечтателем в науке. Научная мечта рождала упорный исследовательский энтузиазм, которого хватало на многолетние поиски решения научной загадки, на поиски воплощения научной догадки. Так было в 30—40-е годы с загадкой сил, скрепляющих атомное ядро, и в 50—60-е — с догадкой о существовании минимальной длины в физике микромира. Обе многолетние эпопеи не привели к триумфам. Научное имя (и Нобелевскую премию) Тамму принесли менее окрыленные и быстрее достигнутые результаты. Но о стиле его личности больше говорят его вдохновенные неудачи.

Рядом с неосуществленными научными мечтами жила его пожизненная социалистическая мечта. Первые давали надежду понять подлинное устройство природы и — при этом — решить многие мучительные противоречия физической картины мира. Вторая вселяла надежду решить противоречия социальной жизни, которые юный Тамм принял близко к сердцу в предреволюционной царской России. После уроков большевистской революционности он ушел от политики в науку. Но в душе оставался меньшевиком-интернационалистом и всегда принадлежал к интернациональному меньшинству. Размышляя над законами природы, он в душе надеялся и на закономерность истории и думал, что происходившее в России — при всех ужасных жестокостях — поворачивает колесо истории вперед, к лучшему будущему.

Он не смотрел покорно на то, как это колесо давит людей. Во время террора — «как сумасшедший» — ручался за арестованного брата, уже пригвожденного в газетах, не отрекался от других, попавших под то же кровавое колесо. В 50-е годы защищал генетику от лысенковской «биологии» — вопреки линии партии.

Почему ему не хватило его жизненного опыта, чтобы, подобно Ландау, пересмотреть свое отношение к существу советской системы?

Прежде всего судьба не предоставила Тамму возможности с такой же лубянской убедительностью самолично увидеть тайную работу этой системы. Те, кто исчезли в тридцать седьмом, именно исчезли. За горизонтом, навсегда. Считанные единицы, которым удалось вернуться из-за этого горизонта, молчали из страха снова вернуться туда. Общественное молчание продолжалось до 1956 года, когда его громко нарушил Хрущев на XX съезде партии. До этого времени в понимании происходившего приходилось в большой степени полагаться на собственное воображение. Ну а в хрущевском «разоблачении культа личности Сталина» Тамм, как и очень многие, увидел «самоочищение социализма», признак его жизнеспособности.

Тип мировосприятия и общий склад характера играли тут ключевую роль. Террор тридцать седьмого года был известен под псевдонимом ежовщина — по имени тогдашнего наркома внутренних дел. Последним событием ежовщины стало исчезновение самого Ежова. Социальный пессимист мог об этом думать как о родовом свойстве всякого террора, но оптимист — каким был Тамм — что «хуже уже не будет». Мировосприятие Тамма не допускало то «отделение науки от государства», к которому пришел Ландау.

Леонтович вовсе не разделял оптимистическую мечтательность Тамма, но слишком хорошо его знал: «После смерти Л.И. Мандельштама для Леонтовича не было, вероятно, физика ближе и дороже, чем И.Е. Тамм, дружба с которым началась в 20-х годах», когда аспирант Леонтович готовил задачи для книги Тамма «Теория электричества».[271] Через это знание Леонтович смотрел на своего старшего друга, затащившего его в бериевское ядерное болото.

Еще раз подчеркнем, что по отношению к спецработе Ландау и Леонтович были редчайшими исключениями. Среди участников проекта преобладало такое умонастроение, как у Тамма и Сахарова. Конечно, для многих вопрос в общем виде не имел жизненной остроты, да и выбора у них, по существу, не было. Выпускники вузов подлежали «распределению»: государство, дав бесплатное образование, направляло молодых специалистов, куда считало нужным. Да и старшие специалисты получали распоряжение, не выполнить которое стало бы антиобщественным поступком.

Оправдание своего участия в «деле» могло даже сочетаться и с неприятием государственного режима. Например, один из физиков еще в детстве — по семейным обстоятельствам — узнал, что «нами правит шайка бандитов».[272] Поэтому когда ему — выпускнику университета — предстояло в начале 50-х годов включиться в «дело», перед ним встала моральная проблема. И он пришел к выводу, что ЭТИМ все-таки надо заниматься, потому что «Запад нас, конечно, уничтожит, как только у них появится реальный перевес». Ведь для Запада мы — «это фашизм, который, в отличие от немецкого и японского, победил, это фашизм, который овладел двумястами миллионами людей и который, конечно, ни перед чем не остановится, дойдет до Ла-Манша, а может быть, и перешагнет через Атлантику. Поэтому как только у американцев появится водородная бомба, они не упустят возможности навсегда разделаться с угрозой фашизма на земле».[273] Однако американская бомба поразила бы не только вождей, но и народ. Поэтому советская бомба защищала бы народ, власть над которым временно в руках фашизма.

Речь шла о психологической самозащите, о легенде, за которой можно укрыться и спокойно жить, воспитывать детей, заниматься своим делом.

у большинства легенда была очень близка к официальной позиции, согласно которой после Хиросимы и Нагасаки Советский Союз не мог себе позволить остаться без ядерного щита. Недавняя разрушительная война и сменившая ее война жестоко-холодная, крах надежд на послевоенную мирную и свободную жизнь, — все это в условиях тотально контролируемого общества мешало видеть злокачественные симптомы сталинизма.

Были, разумеется, и аполитичные физики, которые просто пользовались предоставленной им возможностью делать интересное, престижное и хорошо вознаграждаемое дело.

Ядерное оружие в мирных целях

Физики, занятые в атомном проекте, чувствовали себя социально защищенными по сравнению с другими науками и прежде всего с биологией. Они не допустили «лысенкования» своей науки: Всесоюзное совещание физиков, капитально подготовленное, было сорвано за пять месяцев до первого испытания ядерной бомбы в 1949 году. Тогдашнее «применение ядерного оружия» было чисто оборонительным — оплот «университетской Физики» не шелохнулся.

Идеологическая энергия патриотов-материалистов, не истраченная в 1949 году, вышла наружу три года спустя — 1952 году. О том, как эта энергия была обезврежена, в «Воспоминаниях» Сахарова всего несколько слов: «Когда физика стала на виду, Курчатов и вовсе сумел прикрыть всю эту плесень». Однако драматические события 1952—1954 годов заслуживают большего. Тем более что Сахаров и сам принял в них участие.

Главной идеологической мишенью по-прежнему был Л.И. Мандельштам (уже 8 лет как покойный) и его ученики. А новый повод дал вышедший в 1950 году пятый том трудов Мандельштама. Том содержал лекции, прочитанные в Московском университете. Записи этих лекций сохранили и подготовили к изданию ученики Мандельштама — сами уже выдающиеся физики. Редактором тома был Леонтович.

Лекции эти были, разумеется, по физике, но материалисты, вооруженные до зубов цитатами, искали философский криминал между строк. А кто ищет, тот всегда найдет. И о своих находках, похоже, донесли в высшие идеологические инстанции. Те действовали не только лобовыми директивами, но и умело «работали с кадрами». В данном случае им удалось мобилизовать человека науки, неравнодушного к философии науки.

28 января 1952 года в ФИАНе на методологическом семинаре выступил А.Д. Александров с докладом «О субъективно-идеалистических ошибках некоторых советских физиков».[274] Докладчик, видный ленинградский математик с мощным общественным темпераментом, считал себя вправе судить о физике и ее философии. Но в начале доклада он указал и земную причину своего вмешательства в дела физики: «Я был вынужден по данному мне одной организацией поручению заняться несколько исследованием некоторых книг по физике…»[275]

Александров, член партии с 1951 года, был вынужден подчиниться партийной дисциплине. И не только он. После его доклада в ФИАНе создали комиссию «для рассмотрения материалов 5-го тома сочинений акад. Л.И. Мандельштама»[276] — спустя год после смерти директора ФИАНа и президента Академии наук С.И. Вавилова, написавшего предисловие к этому тому.

Воинствующие материалисты шли в наступление, и через полгода издательство Академии наук выпустило коллективный труд «Философские вопросы современной физики». Предисловие к нему призвало «в среде советских физиков проделать работу, аналогичную той, которая уже дала значительные результаты в агробиологии», оставалось только найти в физике деятеля, сопоставимого с агробиологом Лысенко.

В ФИАНе этот сборник назвали «зеленой отравой» — по цвету переплета и по вкусу содержания. Единственный физик в редколлегии сборника — Терлецкий — совмещал службу в МГУ и МГБ. А возглавил редколлегию многолетний философский надзиратель над физикой член-корреспондент Академии наук А.А. Максимов.

Не дожидаясь, однако, выхода академического труда, Максимов решил сказать свое слово более широкой аудитории. 13 июня 1952 года он опубликовал в газете большую — двухподвальную — статью «Против реакционного эйнштейнианства в физике», бьющую по главному отечественному эйнштейнианцу — Мандельштаму. Почему, правда, эта статья появилась в газете «Красный флот», органе Военно-Морского министерства, оставалось загадкой.

Еще большую загадку до недавнего времени представляла ответная статья, уничтожавшая Максимова уже своим названием «Против невежественной критики современных физических теорий».

Можно понять, почему автор этой статьи, один из крупнейших советских физиков-теоретиков, академик Владимир Фок защищал честь «покойного академика Л.И. Мандельштама, крупнейшего советского ученого»[277] — за восемь лет до того он послал телеграмму вдове Л.И. Мандельштама: «Потрясен смертью моего горячо любимого старшего друга.[278] Помимо того что Фок был бесстрашным человеком, он был искренне привержен тому, что считал диалектическим материализмом, и его особенно должно было задеть, что Максимов, «будучи не в состоянии разобраться в предмете, огульно охаивает нашего замечательного ученого» от имени этой философии. И наконец, Фок мог чувствовать дополнительную ответственность от того, что А.Д. Александров считал себя его учеником, даже если и не ведал, что творил своим методологическим докладом в ФИАНе.[279]

Все это вполне понятно. Непонятно только место и время публикации разгромной статьи Фока.

Место — главный философский журнал страны «Вопросы философии», где Максимов был членом редколлегии. А время — последние месяцы сталинской эпохи: в стране гремит «дело врачей», поднимается девятый вал государственного антисемитизма, обвинением выглядит уже всякая фамилия «еврейской наружности», такая как Мандельштам.

Как это случилось, рассказали документы из Архива ЦК.[280]

Фок написал свою статью осенью 1952 года. Затем в поддержку ее публикации одиннадцать виднейших физиков, занятых в проекте, написали письмо его высшему руководителю — Берии. Вместе с Таммом, Леонтовичем, Ландау и другими письмо подписал и Сахаров. Так впервые имя тридцатиоднолетнего кандидата наук, еще не героя и не лауреата, появилось на политической арене. В письме «в связи с ненормальным положением, создавшимся в советской физике», в особенности после «невежественной и антинаучной статьи» Максимова, говорится о желательности публикации «в центральной прессе статьи академика Фока, посвященной критике статьи Максимова».

Курчатов добавил к этому и свое письмо, где заявил, что разделяет эти взгляды, и представил статью Фока заместителю председателя Совета Министров СССР Берии.

Берия 24 декабря 1952 года, по законам партийной бюрократии, направил эти материалы Маленкову, секретарю ЦК, ведавшему идеологией. При этом в сопроводительном письме Берия информировал своего товарища по Политбюро:

«Известные Вам физики тт. Курчатов, Алиханов, Ландау, Тамм, Кикоин, [А.П.] Александров, Арцимович, Сахаров, Головин, Мещеряков, Флеров, Леонтович, разделяя взгляды, содержащиеся в статье ак. Фока, обратились к нам с просьбой об опубликовании этой статьи, поскольку считают статью Максимова «антинаучной и неправильно ориентирующей наших научных работников и инженеров».

«Инженеров» Берия добавил от себя, напоминая, что эти физики занимаются важнейшим инженерным делом, а не просто эйнштейнианством (реакционным ли, прогрессивным ли).

Так был решен философский вопрос.

И хотя Ученый совет ФИАНа 9 февраля 1953 года принял решение «О философских ошибках в трудах академика Л.И. Мандельштама», на публичном обсуждении Леонтович попросту заявил о своем несогласии, а Фок отказался подписать заключение комиссии.[281]

 Осенью 1952 года началось — тоже с помощью «ядерного оружия» — и очищение от «плесени» университетской физики. Здесь Курчатов пришел на подмогу выдающемуся математику И.Г. Петровскому, ставшему в 1951 году ректором МГУ. Новый ректор обнаружил, что физический факультет главного университета страны не подпускает к студентам виднейших отечественных физиков, в том числе авторов лучших университетских учебников. И в то же время руководство факультета поддерживает смехотворную лабораторию во главе с человеком, не имеющим отношения к физике. Тем не менее своими силами ректору ничего не удавалось сделать.

В декабре 1952 года лабораторию Знойко обследовала комиссия под руководством одного из заместителей Курчатова. Эта комиссия, жаловался в ЦК партийный лидер физического факультета, «после шестичасового «налета» на лабораторию, написала заключение, представляющее направление работ антинаучным».[282]

И все равно понадобился еще год, прежде чем в ноябре 1953 года два министра (Средмаша и Культуры [!]) и два высших руководителя Академии наук направили свои предложения руководству страны и начали с описания обшей ситуации.

В течение многих лет физическим факультетом Московского университета управляет беспринципная группа не представляющих, в значительной своей части, никакой научной и педагогической ценности работников. В свое время участники этой группы выжили из Московского университета целый ряд крупных ученых-физиков. <> Эта группа, под предлогом борьбы с идеалистическими взглядами, дискредитирует крупнейших ученых нашей страны и в то же время поддерживает людей, не знающих современную физику, например инженера А.П. Знойко (заведующий лабораторией № 15 физического факультета). <> Попытки ректора Московского университета академика И.Г. Петровского привлечь к профессорско-преподавательской работе крупных ученых были встречены этой группой в штыки, а академика Петровского обвинили в том, что он проповедует культ личности и авторитетом крупных ученых хочет подавить молодых, оттереть их в сторону.

В письме предложены сильные меры, а среди тех, с кем они обсуждались, названо также имя Сахарова.[283]

В итоге, 5 августа 1954 года постановлением ЦК «О мерах по улучшению подготовки физиков в Московском государственном университете» декан физического факультета был снят, а наиболее воинственным защитникам университетской физики пришлось покинуть университет. Совершенно секретная лаборатория № 15 и ее заведующий Знойко исчезли бесследно.

Впрочем, один след остался. В 1952 году в Издательстве иностранной литературы вышел перевод «Лекций по атомной физике» знаменитого Энрико Ферми, и в анонимном редакционном предисловии к переводу упомянуты «работы Знойко».

До 1951 года редакцией физики в этом издательстве заведовал Леонтович. После его ухода в проект, эту должность передали декану физфака МГУ, что одно уже говорит мощных покровителях университетской физики. А анонимное предисловие, донесшее до наших дней имя эмпирического физика Знойко, показывает, как серьезна была угроза лысенкования в советской физике. Если бы история соединила способности Терлецкого, Максимова и Знойко в одном деятеле и, наоборот, разъединила бы способности, которыми был наделен Курчатов, то участь советской физики могла быть гораздо печальней.

Семейная жизнь на Объекте

Философия науки, царившая в СССР, — диалектический материализм — дала возможность Максимову нападать на современную физику, а Фоку — защищать ее. Уже это внушает сомнение относительно марксизма-ленинизма. Что касается другой его составляющей — материализма исторического, или философии общественной жизни, то там исходный принцип «бытие определяет сознание» трудно совместить и с простым здравым смыслом. Одно и то же советское бытие порождало слишком большое разнообразие сознаний. Грамотный марксист тут скажет, что Маркс говорил об общественном сознании. Но ведь самое интересное — именно разнообразие индивидуальных сознаний и то, как они совмещались друг с другом и с советским бытием. И как с этим совмещалось и менялось сознание главного теоретика советского термоядерного оружия — Андрея Сахарова.

Бытие Андрея Сахарова и его коллег не исчерпывалось термоядерным изобретательством и борьбой с «научной плесенью», описанными выше. Была и обычная семейная жизнь, и повседневная обыденность в необычном городе, стертом с географических карт.

Жители окрестных сел и без всяких географических карт знали, что с городом Саровом что-то стряслось, раз он скрылся за охраняемой колючей оградой. В одном из этих сел устраивались большие воскресные базары. Там, видимо, и возникло предположение, что за забором в экспериментальном порядке строят коммунизм, — покупатели оттуда очень уж не скупились.[284] К тому же своим университетским обличьем объектовские покупатели сильно отличались от местной базарной публики и намекали на грядущее всеобщее высшее образование при коммунизме.

На этих базарах Сахаровы покупали живых кур, которые потом жили в сарае, как и полагалось, несли яйца и гуляли по двору их коттеджа к большой радости дочерей. Но кур держали не для забавы. В первые годы «пробного коммунизма» на Объекте это было важным продовольственным подспорьем. Особенно важным, поскольку младшая дочь Люба в детстве много болела, и считалось, что куриные бульоны укрепят ее здоровье. Поэтому время от времени курочки по одной исчезали — к ужасу и негодованию девочек.[285]

Участие «отца» советской водородной бомбы в домашнем хозяйстве сводилось в основном к двум вещам: рубить дрова и — тем же инструментом — лишать жизни кур. Как-то раз курица без головы побежала по двору, и к этому удивительному биологическому факту отец пытался привлечь внимание детей. Однако тем было не до биологии. Девочки были глубоко возмущены таким обращением с живыми существами, не принимали никаких объяснений и считали, что действия родителей расходятся с их же моральными наставлениями. Очень трудно было им совместить это с мягким, бережным отношением к ним папы, никогда их не наказывавшего.

Папа проводил на работе много больше законных восьми часов, но, возвращаясь домой, всецело принадлежал семье, занимался с детьми, играл с ними, гулял — как все хорошие папы. Терпеливо отвечал на все детские вопросы, хотя сам детей особенно не расспрашивал.

Очень любили дети, когда в доме гас свет (из-за нарушения подачи электричества), что случалось нередко. Папа сразу же доставал свечи и доставал сахар. Плавящийся на огне сахар медленно капал, превращаясь в леденцы. Что может быть слаще, чем сосать карамельку собственного изготовления?!

Если летом папа возвращался домой пораньше, все вместе, захватив соседских детей, залезали в его служебную машину — большой семиместный «ЗиМ» — и ехали на речку купаться. Зимой — лыжи.

Вечером у папы с мамой — традиционная партия в шахматы. А когда дети уже лежали в кроватях — обязательная папина сказка, которую он сочиняет на ходу. Сначала герои были традиционны — Баба Яга и всякие лесные зверюшки. Когда дети стали постарше, появились сказки «про нас», в которых действующими лицами становились «все мы» — члены семьи. Это были захватывающие и довольно реалистические приключения. Образовался даже семейный глагол «пронасовать» — рассказать сказку про нас.

С одной только особенностью детям приходилось считаться: иногда в разгар сказки сказочник замолкал — отключался на какие-то свои размышления, и вернуть его обратно в сказку было не так-то легко.

О чем он размышлял, девочки не могли догадаться. Когда они спрашивали отца, чем он занимается на работе, хотя бы в самых общих чертах, он им неизменно, хотя и с шутливой интонацией, отвечал: «Это — бо-ольшой, большой секрет!» дети знали только, что он занимается делом чрезвычайной государственной важности. В этом проще всего было удостовериться, видя, что его постоянно сопровождают «секретари» — тело- и душехранители.

Физики оказались столь ценным государственным достоянием, что их некоторое время охраняли так же, как высших государственных руководителей. К Сахарову «секретарей» приставили с лета 1954 года (и отставили в ноябре 1957 года):

Это были офицеры личной охраны из специального отдела КГБ, их задача была оберегать мою жизнь, а также предупреждать нежелательные контакты (последнее не скрывалось). Мои «секретари» жили — и на Объекте, и в Москве — в соседнем доме. Выходя на улицу, я был обязан вызывать их специальной кнопкой. Подразумевалось также, что я буду делать это при возникновении опасности. Один из «секретарей» — полковник КГБ, в свое время служивший в погранвойсках, затем в личной охране Сталина, <> потом он работал, как он говорил, «на арестах» в Прибалтике, там это было опасной работой. Он был очень тактичен, даже, без назойливости, предупредителен. В это время, мне кажется, он уже всерьез подумывал о выходе на пенсию. Второй — лейтенант, очень старательный и предупредительный; иногда он пытался, без большого успеха, политически меня воспитывать; студент-заочник юридического факультета. В карманах «секретари» носили пистолеты системы Макарова, но лишь по моей просьбе показали мне их. Они умели стрелять, не вынимая пистолетов из кармана, как они мне однажды сказали.

По воскресеньям, когда Сахаровы всей семьей отправлялись на природу — девочки и их мама собирали лесные ягоды, а папа просто гулял по лесу, думая о своем — один из «секретарей» все время держал его в поле зрения. Дети тоже заметили различие «секретарей». Один был мягче, охотно играл и разговаривал с детьми, другой — молодой — более холодный и формальный.

Помимо «секретарей» было много признаков постоянного — и нескрываемого — присутствия в их доме чужих глаз и ушей. Как-то раз Сахаров, подходя к своему дому на Объекте, увидел, как из него вышел незнакомый человек и спокойно стал удаляться; Сахаров его окликнул — тот не обратил внимания. Или в московской квартире как-то раз они обнаружили — на видном месте — окурок. Считалось, что коллеги «секретарей» проверяют свое оборудование.

Особенно тяжело это присутствие чужих воспринимала жена Сахарова, Клавдия Алексеевна, жизнь которой в основном ограничивалась домашними стенами, — после рождения первого ребенка она больше никогда не работала.

Свободомыслие секретных физиков

Кажется удивительным, что в столь плотно охраняемом состоянии, занятые столь государственным делом, физики могли проявлять свободомыслие и что советская власть позволяла им это.

Одна из причин — в том, что власть слишком нуждалась в их свободной мысли в профессиональной сфере. Другая — что физики почти поголовно вполне были согласны с тем, что они считали сущностью социализма, и потому позволяли себе не соглашаться с «частными» ошибками. И позволяли себе говорить о своих несогласиях даже в сталинское время.

Вскоре после того как Слойка стала признанной темой фиановской группы, представитель Берии в ФИАНе, генерал ГБ, пригласил к себе Сахарова и предложил ему вступить в партию. Сахаров отказался, сказав, что сделает все, что в его силах, для успеха дела, оставаясь беспартийным:

Я не могу вступить в партию, так как мне кажутся неправильными некоторые ее действия в прошлом и я не знаю, не возникнут ли у меня новые сомнения в будущем.

На вопрос генерала он пояснил, что неправильным считает аресты невиновных и раскулачивание. Генерал заявил, что ошибки были, но они партией исправлены, однако на этом оставил в покое молодого физика, подающего большие надежды.

Спустя два года, уже на Объекте и уже в качестве «руководящего научного кадра», Сахаров опять свободно сказал что думает. На Объект прибыла «сверху» комиссия для проверки политической сознательности, и его спросили, как он относится к генетике (разгромленной лысенковцами при благословении Сталина). Сахаров ответил, что считает генетическую теорию наследственности правильной: «Члены комиссии переглянулись, но ничего не сказали. Никаких оргвыводов в отношении меня не последовало».

Через несколько дней Сахаров убедился, что защитило его только его высокое положение на Объекте. Когда на аналогичный вопрос аналогичным образом ответил сотрудник не столь высокого ранга, над ним немедленно нависла угроза увольнения. Спасти его помогло заступничество Сахарова.[286]

Безрассудная честность этих ответов означала, что отвечавшие не были «внутренними эмигрантами».

А разоблачение преступлений сталинизма в 1956 году на XX съезде партии еще более укрепило это свободомыслие.

Оно было вовсе не автоматически антисоветским даже у Ландау, поставившего безжалостный приговор советскому социализму. В июле 1956-го завязались два международных кризиса, в которых принял участие Советский Союз и к которым совершенно по-разному отнесся Ландау: в одном случае — «в ногу» с правительством, в другом — совершенно против.

Кризис, начавшийся с национализации Египтом Суэцкого канала, в октябре привел к вторжению в Египет войск Израиля, а спустя неделю Англии и Франции. Вторжение прекратилось под угрозой советского вмешательства. А в Венгрии народное недовольство переросло в восстание и завершилось провозглашением многопартийной системы. В ноябре войска СССР подавили эту революцию.

Высказывания Ландау по этим поводам, подслушанные КГБ, звучали так:

Насколько египтяне вызывают восхищение, настолько израильтяне являются гнусными, подлыми холуями. Все мое сочувствие на стороне египтян полностью <> Израильтяне меня возмущают. Я, как безродный космополит, питаю к ним полнейшее отвращение. <>

Венгерская революция — это значит практически весь венгерский народ, восставший против своих поработителей, т. е. против небольшой венгерской клики, а в основном против нашей [клики]. <> Наши в крови буквально по пояс. То, что сделали венгры, это считаю величайшим достижением. Они первые разбили, по-настоящему нанесли потрясающий удар по иезуитской идее в наше время. Потрясающий удар.[287]

В это же самое время на Объекте отрицательное отношение к советскому вмешательству в Венгрии открыто выразил человек совсем другой социальной ориентации Н.А. Дмитриев. За это его исключили из партии (хотя позже и восстановили).[288]

Это был тот самый математик Дмитриев, который помог Сахарову убедить Зельдовича в правильности Третьей идеи — оба физика необычайно ценили его талант.

Коля [Дмитриев] всегда интересовался общими вопросами — философскими, социальными, политическими. В его позиции по этим вопросам ярко проявлялись абсолютная интеллектуальная честность, острый, парадоксальный ум — так писал Сахаров много лет спустя, когда считал, что нонконформист Дмитриев «в равной мере противостоит» и официальной идеологии и его — сахаровской — позиции. Он — единственный с Объекта, кто приходил домой к Сахарову уже после появления его политических работ в сам- и тамиздате. Приходил с просьбой дать их почитать и обсудить. И тогда, и после исчезновения социалистического лагеря, в 90-е годы Дмитриев был несогласен со взглядами Сахарова и не сомневался в правильности марксизма и коммунистических идеалов, считая при этом, что советская реализация этих идеалов имеет(ла) серьезные дефекты. Но разделенность мира на две противостоящие социальные системы считал фундаментальной, и через призму этого противостояния смотрел на все политические события.

Противостоящая — американская — сторона в некотором смысле была лучше видна с Объекта, чем из других мест страны. Библиотека Объекта получала журнал «Бюллетень ученых-атомщиков», основанный американскими (анти)коллегами Сахарова, озабоченными социальными последствиями высоконаучного оружия. Их руками был выпущен из бутылки ядерный джинн, но они же показывали пример социальной ответственности. Особенно Сахарова притягивала фигура Сцилларда, одного из главных инициаторов американской атомной бомбы, а после ее создания — одного из главных ее противников.[289]

Это было предметом его обсуждений с Виктором Адамским наряду с другими темами, выходящими за рамки спецфизики:

Я любил заходить к нему поболтать о политике, науке, литературе и жизни в его рабочую комнатушку у лестницы.

В библиотеке Объекта, однако, нельзя было познакомиться с самой распространенной книгой на земле: в советских библиотеках было хоть отбавляй лишь «критической» литературы о ней. Адамский подарил первоисточник Дмитриеву к его дню рождения в 1952 году, и Библия произвела на него глубокое впечатление, вовсе не сделав его религиозным.[290] Это говорит о том, чем интересовались и что могли себе позволить обсуждать молодые физики и математики Объекта.

Конец сталинской эры здесь проявился сильнее, чем в других городах страны. Исчезли приметы ГУЛАГа — никаких серых колонн заключенных. И появились приметы нормального города. Театр со спектаклями для детей и взрослых, кинотеатр, клуб.

 Разумеется, вокруг Сахарова хватало людей, которых по-настоящему увлекала только физика, а то и просто спецфизика: как, скажем, применить законы природы, чтобы придумать изделие вот таких размеров и вот такой мощности…

Как ни странно, в 1953 году — во время первого сахаровского спецтриумфа — он сам казался полностью сосредоточенным на физике. И казался таким самому близкому для него тогда человеку в науке.

Тамм и Сахаров

В октябре 1953 года, спустя несколько дней после академических выборов, Тамм ответил на поздравительную телеграмму вдовы своего ученика Семена Шубина, погибшего в Терроре тридцать седьмого года:

Только что, заехав на минуту домой, я получил Вашу телеграмму, отправленную 2,5 часа тому назад, и отвечаю на нее первую — я никому еще не отвечал.

Из всех полученных мною поздравлении — Ваше самое для меня дорогое.

У всякого человека, прожившего такую долгую, разнообразную и нелегкую жизнь, как моя, постепенно создается свой собственный незримый Пантеон. В нем Семен Петрович [Шубин] заполняет совсем особое место. Во-первых, я всегда считал его самым талантливым не только из моих учеников — а я ими избалован, — но из всех наших физиков, по своему возрасту соответствующих моим ученикам. Только в последнее время появился Андрей Сахаров — трудно их сравнивать и потому, что времени много ушло, и потому, что научный склад у них разный, и потому, что Сахаров полностью сосредотачивает все свои духовные силы на физике, а для С.П. физика была только «prima inter pares» [первого среди равных], — и поэтому можно только сказать, что по порядку величины они сравнимы друг с другом.

Но помимо всего этого, С.П. был одним из самых близких мне людей по своему душевному складу — хотя мы с ним были очень разные люди, но ни с кем из моих учеников — а я многих из них очень люблю — у меня никогда уже не создавалось такой душевной близости. И поэтому из всех, ушедших примерно одновременно, мне всегда острее всего в памяти двое — мой брат и С.П.[291]

Итак, после восьми лет близкого знакомства с Сахаровым — сначала аспирантом, затем ближайшим сотрудником — Тамм считал, что тот «полностью сосредоточивает все свои духовные силы на физике».

Сахаров смотрел на их отношения совсем иначе. Рассказывая о четырех физиках, оказавших на него наибольшее влияние, он подчеркнул:

Особенно велика в моей жизни роль Игоря Евгеньевича Тамма, а если говорить об общественных взглядах, вернее — принципах отношения к общественным явлениям, то из всех четырех — только его. <>

Игорь Евгеньевич работал на Объекте с апреля 1950 года до августа 1953-го. Это было время моего самого тесного общения с ним, я узнал его с тех сторон, которые были мне недоступны ранее в Москве (а он, конечно, узнал меня). Мы теперь работали непрерывно вместе полный рабочий день, вместе завтракали и обедали в столовой, вместе ужинали и отдыхали по вечерам и в воскресенье.

В 1950 году Игорю Евгеньевичу было 55 лет — немногим меньше, чем мне сейчас. Я, конечно, хорошо знал его блистательную научную биографию. <> Знал я и то, что Игорь Евгеньевич очень поздно стал активно работать в науке — молодость была отдана политической борьбе, к которой его толкали социалистические убеждения и свойственная ему активность. <> В годы гражданской войны он выполнял многие очень опасные поручения, неоднократно переходил линию фронта, попадал в разные переделки. Наукой он стал заниматься лишь потом, огромную роль для него сыграли поддержка и пример Л.И. Мандельштама, с которым он впервые встретился в Одессе в последний период гражданской войны. Он рассказывал о своей жизни и о многом другом, когда мы оставались с глазу на глаз, наедине, в полутьме его гостиничного номера, или тихо прогуливались при луне вдвоем по пустынным лесным дорожкам. <> Касались мы и самых острых тем — репрессий, лагерей, антисемитизма, коллективизации, идеалов и действительного лица коммунизма. Я не случайно, говоря выше о влиянии на меня общественных взглядов Игоря Евгеньевича, поправился, что речь идет о принципах. Взгляды мои, особенно сейчас [в начале 80-х годов], вероятно, очень сильно расходятся с его. <> Сейчас для меня представляются главными именно основные принципы, которые владели Игорем Евгеньевичем: абсолютная интеллектуальная честность и смелость, готовность пересмотреть свои взгляды ради истины, активная, бескомпромиссная позиция — дела, а не только фрондирование в узком кругу. Но тогда каждое его слово было для меня откровением — он уже ясно понимал многое из того, к чему я только приближался, и понимал глубже, острей, активней, чем большинство тех, с кем я мог бы быть столь же откровенен.

В чем же дело? Почему Тамм не замечал в своем собеседнике интереса к явлениям вне науки?

Самое простое объяснение — в различии эмоционального устройства и жизненного опыта, ведь между ними была четверть века. Это различие могло делать и без того сдержанного Сахарова, исполненного любовью к своему учителю в науке и жизни, еще более молчаливым. Потому и нелегко, видно, было заметить, что он интенсивно вдумывается в то, что узнает от Тамма.

Контраст в темпераментах у них был, можно сказать максимальным: медлительный, неспортивный и помалкивающий Сахаров — и эмоциональный, подвижный, с быстрой речью Тамм (который в письме, процитированном в начале главы, поставил дату с точностью до минуты: «26.10.53 г. 17:53»).

Конечно, такое несходство в характерах не должно было помешать Тамму видеть поступки Сахарова, которые со стороны кажутся почти героическими — например, то, что Сахаров предложил свою московскую квартиру изгнанному с Объекта Агресту с его большой семьей. Но Тамм, который и сам активно защищал изгоняемого, мог посчитать это просто нормальным поведением хорошего человека — квартира-то пустовала.

Со временем Тамм вполне оценил масштаб личности своего ученика. В 1968 году Тамм, в связи с награждением его высшей наградой Академии наук (золотой медалью Ломоносова), подготовил доклад, но сам его читать не мог из-за болезни (которая свела его в могилу через три года). Прочитать этот доклад на общем собрании Академии наук он попросил Сахарова, инакомыслие которого к тому времени уже вполне обозначилось.[292] Сахаров с гордостью вспоминал об оказанном ему доверии.

По мнению Д.А. Киржница, хорошо знавшего обоих, к тому времени «Игорь Евгеньевич чувствовал в Андрее Дмитриевиче такую мощь — глобально, мощь личности, мощь человека, — которой не было у него самого и не было у других его учеников».[293]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.