Рождение советской физики и рождение ФИАНа
Рождение советской физики и рождение ФИАНа
Жизнь Андрея Сахарова фактически совпала с эпохой советской цивилизации. В год его рождения — в 1921 году — новая власть окончательно установилась, а в год смерти — в 1989-м — состоялись первые «несоветские» выборы, которые привели гуманитарного физика в парламент страны.
В эту эпоху естествознание стало одной из самых мощных социальных сил, а феномен советской физики в особенности неотделим от советской истории. Имена математика Лобачевского и химика Менделеева получили мировую известность еще в XIX веке. Но ядерно-космические достижения России дореволюционным наследием не объяснить — физика расцвела именно в советское время.
Впрочем, к 1921 году — к окончанию гражданской войны — России было, казалось, совсем не до науки.
Сахаровы в Советской России 1921 года
Жизнь всякой семьи вплетается в историю страны или ломается в переломные периоды. Сохранившиеся документы позволяют увидеть, как история вмешивалась в жизнь родителей Андрея Сахарова, но не помешала ему появиться на свет в атмосфере любви и семейной дружбы.[10]
Иван Сахаров и Мария Домуховская, дед и бабушка Андрея Сахарова не только носили показательно русские имена, но и показательно представляли русскую интеллигенцию.
Иван родился в семье священника (в третьем поколении), но никто из его десяти братьев и сестер не был профессионально связан с церковью. Все получили образование — врача, учителя, инженера, юриста, агронома.
Мария происходила из старинного дворянского рода, воспитывалась в Павловском институте в Петербурге. Через свою институтскую подругу познакомилась с участниками народнической организации «Народная воля» и помогала им.
Вольномыслие Ивана, соединенное с юридическим образованием и профессией адвоката, сделали его активным членом Партии на-родной свободы (конституционные демократы, или кадеты).
Свободомыслие обоих проявилось в семейной жизни. Они обвенчались после восемнадцати лет совместной жизни, когда уже родились все шестеро их детей.
23 февраля 1917 года со стихийных возмущений населения в длинных голодных очередях началась Февральская революция. Через неделю царь отрекся от престола, самодержавие пало.
На этой самой неделе (25.02.1917) старшая сестра Кати Софиано записала в своем дневнике:
Нынче у мамы встретила какого-то учителя физики Дмитрия Ивановича, невыразимо некрасивого, неловкого. Хороши только глаза — милые, добрые, чистые. Катя влюблена и он в нее до такой степени, что не могут и, кажется, не хотят это скрыть. Приятно и радостно на них смотреть.
Двадцативосьмилетний преподаватель физики Дмитрий Сахаров был сыном адвоката и внуком потомственного священника. Двадцатичетырехлетняя Катя — дочь потомственного военного.
Родители влюбленных принадлежали к разным слоям образованного русского общества. И дело не в том, что, с одной стороны, это был чисто дворянский род, а с другой — только наполовину, к 1917 году это уже не имело особого значения. Важнее разное отношение к власти. Предки Андрея Сахарова по материнской линии исправно служили государству. А по отцовской — осуществляли власть духовную, пока не усомнились, что всякая власть — от Бога. Родители Дмитрия в молодости более десяти лет состояли под негласным надзором полиции, дважды подвергались домашнему обыску и даже аресту. Это, впрочем, не помешало успешной адвокатской карьере деда Андрея Ивана Сахарова, а как только в 1905 году в России забрезжил свет легальной политической жизни, он принял участие в создании Конституционно-демократической партии, или Партии народной свободы.
Однако к 1917 году и это различие устранилось жизнью. Недаром Февральская демократическая революция была столь мирной: недееспособность самодержавия стала видна и военным профессионалам — попытка царских властей подавить стихийные народные возмущения силой не удалась, военные отказались повиноваться.
Российская интеллигенция в своем большинстве с энтузиазмом приняла установление республики и демократических свобод. Красные бантики надевали люди весьма далекие от политики и тем более от марксизма. Сейчас, когда «красные» стало пугающим словом и в России, этот пыл нелегко понять. Западному человеку, не знающему русского языка, понять это еще труднее.
Среди различий русского и английского языков одно имеет прямое отношение к политической истории. Русское слово «красный» — архаичный, но живой синоним слов «красивый, прекрасный», и название Красной площади в Москве несет именно этот смысл; а «белый» имеет скорее отрицательный привкус (белоручка). Возможно, это общеазиатское наследие — в традиционной китайской опере, например, положительные герои одеты в красное, отрицательные — в белое. В английском языке эмоциональная нагрузка противоположна — белый соответствует благородству, чистоте, красный — разъяренности, задолженности.
«Белые» как политический термин возник лишь после того, как страной стали править «красные». После восьми месяцев весьма демократической, но неэффективной государственной власти, в октябре 1917-го, большевики установили свою диктатуру — во имя мировой революции и всеобщего коммунистического счастья.
Этот государственный переворот около десяти лет честно назывался переворотом. Только после того как Сталин установил свою власть, вошло в употребление название «Великая Октябрьская социалистическая революция».
Искусная пропаганда, наряду с эффективной военизированной организацией, отличала партию большевиков. В частности, они использовали языковую силу ключевых политических слов: «красные» (отобрав его у других социалистических течений), «большевики» (пребывая в меньшинстве), «советы» (служившие им не для совещаний, а для осуществления диктатуры своей партии). Умело они использовали и другие народные чувства — прежде всего усталость от кровопролитной бессмысленной войны и стремление крестьян получить землю в собственность. В результате большевики обеспечили себе изрядную поддержку в народе и освободили себе руки для подавления политических оппонентов.
Вскоре после Октябрьского переворота правительство запретило партию Конституционной демократии, и видные ее деятели, опасаясь репрессий, покидали большевистскую Россию. Среди них — Иван Сахаров; в начале 1918 года он с женой и младшим сыном уехал из Москвы на Северный Кавказ, где у них в Кисловодске был собственный дом.
Другой дед Андрея Сахарова, генерал-лейтенант Алексей Софиано, уволенный из армии по возрасту, тоже ничего хорошего не мог ждать от большевиков. В январе 1918-го его дочь Анна, старшая сестра Кати, записала в дневнике: «Вечером была мама. Им нечем жить. Жалование и пенсию у папы отобрали. Их четверо. Мы зовем их к себе в нашу квартиру, а чтоб свою они сдали…» [Анна была замужем за профессором консерватории Александром Гольденвейзером.] В конце февраля: «Нынче к нам переехала сестра Катя. <> Их положение материально очень трудное. …В квартире опять холод 8 градусов, есть нечего, дают по 1/8 фунта хлеба в день на человека. Мы съели уже всю крупу. Осталось немного рису и картофелю. Что будет дальше?»
А дальше — через несколько месяцев после захвата власти большевики переименовали свою партию в коммунистическую, и начался период, названный военным коммунизмом: конфискация собственности, фактическая отмена денег, введение принудительного труда. Государство, точнее компартия, а фактически ее руководство, стало хозяином страны. Созданные новым режимом служба безопасности и Красная Армия подавляли оппонентов, различные белые армии и крестьянские восстания. Гражданская война, разрушив страну, унесла жизни многих миллионов россиян и унесла из России двухмиллионную эмиграцию.
Вполне возможно, что эмигрантом стал бы и И.Н. Сахаров, если бы в декабре 1918 года он не умер от тифа — болезни гражданской войны.
Кажется удивительным, что и в таких обстоятельствах можно слушать музыку, читать, жениться и рожать детей. И тем не менее рядом с приведенными дневниковыми записями Анны Гольденвейзер есть совсем другие: «А он [муж] сидит и играет Грига… и так хорошо играет», «Одно утешение — Герцен».
Седьмого июля того же, 1918, года:
Нынче в два часа дня была Катина свадьба с Дмитрием Ивановичем Сахаровым. <> Чудная погода, яркое солнце, все в белом, пешком шли в церковь «Успенья на могильцах», старый старик священник на них ворчал все «Отодвиньте свечку» и совершенно затуркал Д[митрия] И[ванови]ча. Красивый длинный стол, убранный полевыми цветами, хорошенькая душенька Катюша.
Вихрь гражданской войны унес и молодоженов из Москвы на юг России:
Митя служит учителем <> и кроме того по вечерам играет в синематографе. Зарабатывает порядочно, но денег не хватает на самое необходимое…
Вернулись они в Москву в середине 1920 года. А 21 мая 1921 года:
Нынче в 5 ч утра у сестры Кати родился сын… Вчера в 3 ч дня ее свезли в клинику на Девичье поле. <> Катя счастлива бесконечно, прислала мужу такие женственно ласковые, счастливые письма, что я удивляюсь тому, как он мог их нам читать. Верно от полноты счастья… Он страшно возбужден, совсем не похож па себя повседневного.
Десять дней спустя:
Мы оба [с мужем — крестным отцом ребенка А.Б. Гольденвейзером] каждый день бегаем смотреть на маленького Андрюшу. Очень славный мальчик. Нынче первый день, что я его не видела.
У счастливой матери был сильный характер, и из письма, которое она вскоре написала своей старшей сестре, видно, что семейная жизнь не была сплошной идиллией:
Андрюша мне дал такое счастье и такой духовный мир, что все смутное и жестокое ушло в далекое, далекое прошлое, но это случилось не сразу и еще, приехав из клиники, я не вдруг нашла прямую дорогу. Как дико было путать в наши [с мужем] отношения его любовь, его культ (ты страшно верно заметила) к семье. Я открою тебе большую тайну: Сахаровская семья в целом стоит очень высоко духовно и, может быть, некоторый горький контраст создал мои отношения. Виновата целиком я. Теперь все так ясно, просто и прекрасно! Жаль, что Дима вчерашний день должен был провести так далеко и трудно для него, но я знаю, что он вспоминал нас. Он своей исключительной заботой последнее время так доказал свое чувство и вполне заслуживает безграничное ответное чувство. Малютка спит сейчас у меня на коленях…
Первенец родился, когда матери было 28 лет, а отцу — 32. По российским меркам — довольно поздний ребенок. От имени малыша отец вел дневник, в который записывал события первых месяцев его жизни, затем первые произнесенные слова.
Однако в 1921 году отцовское чувство требовало от московского интеллигента и совсем других усилий:
Катин муж ездил в Киевскую губернию за продуктами, долго проездил, но и привез много. Я рад, что сынишка их будет теперь обеспечен и не будет так голодать, как голодали в 19 и 20-м году мои. Сынишка их здоров и очень славный мальчик.
Это пишет дядя мальчика, в 1920 году похоронивший своих малолетних детей.
Силу родительских чувств — даже в условиях социальной бури — понять легко. Труднее понять, как эти родители могли обеспечить ощущение социального оптимизма своему сыну, если оба его деда пострадали от большевиков — один был вынужден бежать от них, другого лишили честно заслуженной пенсии.
Действовали два очень разных фактора. Один довольно прост — большевики все же сумели навести порядок в России после недееспособности самодержавия, кровавого хаоса мировой войны и демократического безвластия Временного правительства.
Другой фактор — более сложный — крылся в социальной роли российской интеллигенции, к которой Сахаровы принадлежали органически.
Начать с того, что знакомым семьи был писатель Боборыкин, который ввел само слово «интеллигенция». С писателем Короленко, послужившим для Андрея Сахарова одним из эталонов русского интеллигента, переписывался его дед. А отец Андрея Сахарова занимался в лаборатории Лебедева вплоть до его ухода из Московского университета. Так что об этом событии в семье Андрея Сахарова знали не понаслышке.
И, наконец, дом Гольденвейзеров, где родители Андрея (и позже он сам) часто бывали.
Александр Гольденвейзер (1875—1961), известный музыкант, профессор Московской консерватории, близко знал Льва Толстого, хранил у себя дневник писателя, подписал в качестве свидетеля его завещание, а в 1923 году опубликовал книгу о нем.
Поэтому когда Андрей читал в детстве Толстого «с обсуждением почти каждой страницы с бабушкой» и видел в бабушкиной комнате его статуэтку, для него это был не просто великий русский писатель.
Российская интеллигенция и советская власть
Подавление свободы слова, жестокость красного террора вызывали отпор даже левой российской интеллигенции, в защиту демократических свобод и в защиту конкретных личностей выступали и Короленко, и Горький.
Большевики, однако, применяли свою власть не только для репрессий. Например, поддержали инициативу Горького и — в условиях разрухи и голода — создали организацию для помощи ученым и работникам культуры. Академический паек, который получал и Гольденвейзер, давал ему возможность подкармливать родных, включая и крестника-племянника. И давал возможность продолжать заниматься своим делом. Запись 1921 года:
Вчера я был на Баховском вечере, который устроен по инициативе Шуры [А.Б. Гольденвейзера] в малом зале консерватории. Участвовали лучшие силы Москвы… Играли обворожительно. Таких концертов будет еще 12.
Советское правительство уже в первые месяцы провело несколько важных общекультурных реформ, приобщивших Россию к Европе: ввело метрическую систему мер и григорианский календарь. Ни царское, ни Временное правительства не смогли воплотить в жизнь эти реформы, предложенные еще до революции. Старорусские аршины и двухнедельное отставание от Запада остались в прошлом. В прошлом остались и анахронизмы старой орфографии, такие как обязательный твердый знак после согласной в конце слова.
У нового правительства были лозунги, привлекательные для интеллигенции. В статье 1919 года «Успехи и трудности советской власти» руководитель страны Ленин призывал: «Нужно взять всю культуру, которую капитализм оставил, и из нее построить социализм. Нужно взять всю науку, технику, все знания, искусство, Без этого мы жизнь коммунистического общества построить не можем».[11]
Лозунги подкреплялись практическими действиями. В частности, осенью 1918 года в Петрограде было основано сразу несколько физических институтов. А в феврале 1919 года состоялся первый съезд физиков страны.
Это располагало ученых к новой власти. Семидесятипятилетний биолог К. Тимирязев в 1919 году отказался от звания почетного доктора Кембриджского университета в знак протеста против английской интервенции на севере России, а в 1920 году его избрали в Московский Совет рабочих депутатов.
То, что благими пожеланиями вымощена дорога в ад, обычно вспоминают, когда значительная часть этого пути уже пройдена. После окончания гражданской войны, казалось бы, исчезли причины для ограничения интеллектуальной свободы. Однако очень скоро обнаружилось, что советской власти нужна не вся культура. Развиваясь по собственным законам, власть укрепляла свой контроль над обществом и в 1922 году выслала из страны большую группу «буржуазной интеллигенции». В их числе были профессор Николай Бердяев, один из самых выдающихся русских философов того времени, и профессор Питирим Сорокин, основавший впоследствии кафедру социологии в Гарвардском университете. Их действительно трудно считать советскими, однако правительство объявило их антисоветскими, а их высылку — вместо расстрела — «предусмотрительной гуманностью». Правящие «гуманисты» исходили из лозунга: «Кто не с нами, тот против нас!».
Климент Тимирязев, сборник статей которого «Наука и демократия» вызвал в 1920 году восторг Ленина, умер в апреле того же года и сразу попал в иконостас советской власти. Уже в 1922 году Тимирязеву поставили памятник — недалеко от Московского университета. Как бы он отнесся к высылке 1922 года, доживи он до нее? Трудно поверить, что благословил бы, — вспомним, как он писал о вызывающе аполитичном Лебедеве. Идеалистическая и религиозная философия, которую исповедовали многие высланные, Тимирязеву, несомненно, была, чужда, но его материализм был достаточно идеалистичен, чтобы понимать свободомыслие этих людей, не желающих обращаться в государственную веру. Тем более что многие из высланных прошли через марксизм в молодости, знали его изнутри и пережили его.
Более молодые люди, работающие в естествознании, могли проще смотреть на это изгнание идеалистов-гуманитариев — естественные науки тогда еще не подвергались идеологическому контролю. А слова «техника и наука» были одними из главных для советской власти.
Новое время обещало широкие горизонты для творческой фантазии. Времени социальных экспериментов были созвучны поиски новых художественных форм. Кинорежиссер Сергей Эйзенштейн вошел в историю своим «красным» фильмом «Броненосец «Потемкин» (1925), ставшим вершиной мирового киноискусства. Красным комиссаром в Витебске был художник Марк Шагал. Только к концу 20-х годов стало ясно, что правящий режим заинтересован не столько в художественных поисках, сколько в пропагандистской поддержке. Самоубийство в 1930 году поэта Маяковского, поставившего свою поэзию на службу революции, символично обозначило это.
Научно-техническая интеллигенция была особенно отзывчива на обещания быстрого социального прогресса для своей страны и всего мира. Марксизм возник в эпоху триумфальных достижений естествознания и начертал на своем знамени слово «научность» — можно даже сказать, «естественно-научность». Претензия была распространить победоносные методы естествознания на жизнь общества. Физика тогда лидировала в естественных науках, и не случайно будущий основатель советского государства Ленин одну из своих главных (и наиболее объемных) дореволюционных книг посвятил революции в физике, начавшейся в начале XX века.
Завоевав власть, большевики с небывалым размахом разворачивали систему народного образования, благожелательно и с почтением относясь к естествознанию. Все это помогало людям, посвятившим свою жизнь науке, с оптимизмом смотреть на происходящее вокруг, забывать личные обиды и не обращать внимания на удушающие вожжи правящей идеологии в гуманитарных сферах общественной жизни. Научно-технические интеллигенты надеялись, что открыто провозглашаемая диктатура пролетариата может быстрее вести социальный и прежде всего научно-технический прогресс, чем формально-демократическая власть. обремененная громоздкими демократическими процедурами. Важно лишь, чтобы диктатуру проводили просвещенные люди. Мало кто догадывался, что без громоздкого демократического устройства политической жизни вернее всего возникнет тоталитарное общество, идеально приспособленное для диктатуры одного человека — вождя.
Пока же ученые пользовались ресурсами, которые им щедро — ни с кем не согласовывая — предоставлял правящий режим. Был ли это эгоцентризм? Скорее наукоцентризм.
Рождение советской физики
У расцвета советской физики были вполне материальные причины помимо благожелательности государственной идеологии. Мощь государства — первая забота тоталитарного режима — требовала развития техники, опирающейся на науку.
Советская физика начинала с существенно более низкого уровня, чем химия и математика. В дореволюционной физике не было достижений масштаба неевклидовой геометрии Лобачевского или периодического закона элементов Менделеева, имелись лишь отдельные работы высокого класса на общем весьма провинциальном фоне. Поэтому здесь, можно сказать, поднималась целина при обильном поливе. Первый урожай был особенно хорош, поскольку «агрономами» стали подлинные ученые, преданные науке. Они стали руководителями в силу своих организаторских способностей и использовали личное положение на пользу науке. В условиях государственной диктатуры и скудных ресурсов страны такое управление наукой дало результаты: за десять лет с середины 20-х годов число физиков выросло в десять раз.
Основные события в советской физике вначале происходили в Петрограде/Ленинграде. Главным «рассадником кадров» стал Ленинградский физико-технический институт. Его директор Абрам Иоффе (1880—1960), ученик Рентгена, легко вписался в советскую жизнь, умело находил общий язык с властями и необычайно много сделал для роста физики. Физтех заслуженно называли колыбелью советской физики — из него вышло большинство довоенных физиков. Но колыбель эта была не единственной.
В Ленинграде еще два института создавали советскую физику — Оптический под руководством Дмитрия Рождественского (1876—1940) и Радиевый во главе с Владимиром Вернадским (1863—1945).
Фигура Вернадского особенно интересна. Он был значительно старше Иоффе и Рождественского, не был физиком-экспериментатором, как они, и вообще не был физиком, но сыграл чрезвычайно важную роль в истории советского атомного проекта.
Специальностью Вернадского была геохимия. С его именем связано и начало российской радиологии, как тогда называли изучение естественной радиоактивности. Он рано осознал потенциал нового явления и уже в 1910 году писал:
Перед нами открылись источники энергии, перед которыми по силе и значению бледнеют сила пара, сила электричества, сила взрывчатых химических процессов… С надеждой и опасением всматриваемся мы в нового союзника и защитника.[12]
Радиология переросла в радиохимию и ядерную физику. Вот как Вернадский в 1922 году описывал положение дел для правительства:
Организация Государственного Радиевого Института, завершившая работу, которая шла при Российской Академии Наук с 1911 года, не может быть доведена до конца без тесной связи с аналогичной работой на Западе и без приведения его оборудования к уровню современного знания. <> В области радия нельзя пополнить и организовать Институт, пользуясь только тем, что находилось на территории России, лишенной нормальной связи с жизнью культурного человечества. Ибо в период 1914—1921, а особенно в 1918—1922 в этой области достигнуты огромные успехи. <> Сохранение работы Радиевого института <> является в наше время одной из таких задач, которые государственная власть не может без огромного, может быть непоправимого, вреда для дела откладывать. Я это утверждаю, потому что ясно сознаю возможное значение этой работы и возможный — мне кажется в конце концов неизбежный — переворот в жизни человечества при разрешении проблемы атомной энергии и ее практического использования. Это не сознается еще общественным мнением, но сейчас у нас общественное мнение не имеет форм для своего выявления, и с этим приходится считаться при учете создавшегося положения.[13]
Тон последней фразы весьма необычен для письма советским властям, но это тон академика Вернадского, который в дореволюционной России наряду с профессиональной работой в геохимии участвовал в общественной жизни страны. Он был одним из самых видных профессоров, в 1911 году покинувших Московский университет вместе с Лебедевым. Он участвовал в создании партии Конституционной демократии и вошел в состав Временного правительства. Поэтому, как и дед Сахарова, в 1918 году он уехал на юг России, подальше от ставших большевистскими столиц — Петрограда и Москвы, и, подобно родителям Сахарова, вернулся после окончания гражданской войны.
Безо всякой симпатии относясь к большевизму, Вернадский, однако, увидел, что в стране разбужена мощная социальная энергия и существенную ее часть власть направляет на развитие науки. А для Вернадского история человечества — прежде всего история науки и техники. Это было основой его сотрудничества с властью, но не затуманивало ему взгляд на окружавшую реальность. Свои социальные наблюдения Вернадский не боялся заносить в дневник с точностью естествоиспытателя. Его свидетельства о жестокой эпохе и наступлении ядерной эры мы еще услышим. И еще вернемся к его взгляду на историю.
Два наследника Лебедева в Москве: Петр Лазарев и Аркадий Тимирязев
С тех пор как по воле Петра Великого была построена новая столица России, взаимоотношение двух столиц стало важным элементом культурной жизни страны. В Петербурге рядом с учреждениями государственной власти располагалась Императорская академия наук, в которой доминировали петербуржцы и гуманитарии. Для московского физика Петра Лебедева места в академии не нашлось. Это не мешало московской физике заметно опережать петербургскую по научным достижениям.
Положение изменилось после ухода Лебедева из Московского университета. По свидетельству тогдашнего студента, а впоследствии президента Академии наук, Сергея Вавилова, Московский университет на долгие годы, до революции, остался без своей коренной профессуры. Вместо выдающихся ученых были приглашены случайные люди. Научная жизнь университета за эти годы замерла и захирела.[14]
Вместе с Лебедевым университет покинули и его ученики. Наиболее ему близким был Петр Лазарев (1878—1942), который занимался делами лаборатории в отсутствие ее руководителя. В одном из своих писем-отчетов 1910 года он, кроме прочего, сообщил Лебедеву:
Недавно заявился новый аспирант Сахаров; он очень хорошо выполнил работу [в мастерской]. Я его узнал еще ранее, в начале этого года, когда он слушал мой курс, и разговоры с ним показали, что он и читал порядочно, и соображает хорошо. Мне кажется, что было бы поэтому хорошо его пристроить с осени у нас, тем более что тема о диффузии еще никому не дана и для процессов в нервах она очень важна.[15]
Речь идет об отце Андрея Сахарова. Дмитрий Сахаров начал учебу в университете с медицинского факультета, перейдя через год на физико-математический. Это могло дополнительно расположить к нему Лазарева, который сам был медиком по первому своему образованию.
Лазарев занимался биофизикой, но не только поэтому не мог он заменить Лебедева. Не могли заменить и другие из первого поколения учеников Лебедева — быть может, потому, что тот был слишком сильной личностью.
Однако после безвременной смерти Лебедева Лазареву пришлось занять его место: в 1916 году он стал директором только что построенного Физического института, а в 1917-м его избрали академиком — решающий голос, можно сказать, подал из могилы Лебедев.
Институт строился на средства специально созданного частного фонда, однако после установления советской власти надо было искать свое место в новой государственной системе, отменившей частную собственность. Лазарев нашел такое место под крышей Наркомата здравоохранения, где стал заведовать рентгеновским отделом. В названии института появились слова «биологическая физика».
Институт, задуманный для выдающегося дореволюционного физика, помог его коллегам пережить трудное послереволюционное время, но у них не родилось научных результатов, сопоставимых с лебедевскими или с работами ленинградских физиков. Лазарев умел находить задачи народно-хозяйственного звучания, но ему не хватало глубины и научного запала, чтобы сделать первоклассный институт.
А как же Московский университет, откуда Лазарев ушел вместе с Лебедевым в 1911 году? После революции Лазарев туда не вернулся, но не потому что не хотел преподавать. В университет его не пускал другой ученик Лебедева — Аркадий Тимирязев (1880—1955), который захватил фактическое руководство физическим факультетом.
Сын знаменитого биолога был заурядным физиком с незаурядным общественным темпераментом. Как и его отец, он безоговорочно поддержал советскую власть. Отец, правда, умер в 1920 году и попросту не имел времени для оговорок. А сын скорее из-за имени отца, чем за собственные заслуги, в 1921 году был принят в партию специальным решением ЦК. Он быстро «оправдал доверие», в 1922 году стал членом редколлегии журнала «Под знаменем марксизма» и успел заслужить похвалу Ленина как «воинствующий материалист».
Однако Тимирязев-младший не довольствовался успешной советской карьерой. Более почетное место себе он видел в науке и со страстью старался это место обосновать. Он претендовал на роль главного ученика Лебедева, но в историю советской физики вошел прежде всего как противник теории относительности и квантовой механики. Как такое могло случиться с учеником Лебедева?
Окончил университет он в 1904 году, когда только начиналась революция в физике — быстрое и бурное изменение ее понятий, связанное с идеями относительности и квантов. Революция — всегда нелегкое время, даже если это бескровная научная революция. Чтобы в такое время поспеть за событиями, нужны способности, которые определяются и генетикой, и возрастом. Макс Планк, отец понятия кванта, с грустью подытоживая свой жизненный опыт, заметил, что новые идеи входят в науку не потому, что их противники признают свою неправоту; просто противники эти постепенно вымирают, а подрастающее поколение усваивает новые идеи с самого начала.
Представители «вымирающего поколения» ведут себя, однако, по-разному в зависимости от способностей, темперамента и… этических устоев. Одни (к ним относился и Планк) молча переживают внутреннюю драму или даже трагедию, мучаясь тем, что их научные идеалы обнаружили свою ограниченность. Другие, не в силах отказаться от привычных идей, стараются разубедить своих коллег.
Творчески наиболее сильные, осмысливая предшествующую, старую физику и критически анализируя новую, делают старую все более классической и проясняют новую; пример — Эйнштейн в последние десятилетия его жизни.
Однако приверженность образу мысли, приобретенному в начале карьеры, может проявиться и совсем иначе. Обнаружив, что научных аргументов не хватает, и не в силах признать свой отрыв от переднего края науки, ученые мужи, бывает, расширяют свой арсенал и берут на вооружение вненаучные ресурсы современного им общества.
В нацистской Германии нашлись физики, которые отвергали теорию относительности как неарийскую, как проявление азиатского духа.
А в советской России физик Тимирязев отвергал теорию относительности как нематериалистическую, порожденную буржуазным Западом. В студенческие годы Тимирязев освоил молекулярную физику газов. Ее он и преподавал студентам подрастающего поколения, именуя торжественно кинетической теорией материи, чтобы укрепить их материализм. Его «добротные, но скучноватые лекции» слушал и Сахаров:
Тимирязев был поразительно похож на своего отца и тем самым на его памятник, установленный у Никитских ворот. Мы, студенты, за глаза звали Тимирязева «сын памятника».
Непочтительные студенты не подозревали, насколько удачным было это прозвище. Их профессор был подкидышем. И только «по Высочайшему повелению Самодержца Всероссийского, нисходя на всеподданнейшее прошение Ординарного Профессора, Статского Советника Климента Аркадьевича Тимирязева» в 1888 году было дозволено восьмилетнему «воспитаннику его Аркадию принять фамилию его воспитателя, отчество по его имени и пользоваться правами Личного Дворянства».[16]
Так что выдающийся биолог не нес биологическую ответственность за своего приемного сына. Пусть другие биографы выясняют его социальную ответственность. Просто мало ли он порол своего воспитанника, помня несчастные обстоятельства его появления на свет, слишком ли его опекал, пристраивая в хорошие — Лебедевские — руки и не соразмеряя это с природными задатками своего приемыша, или же — самое трудноустранимое — масштаб личности отца вырастил амбиции сына, неважно, приемного или родного, но неодаренного.
А как же поразительное сходство, о котором пишет Сахаров? Когда смотришь на фотографии обоих Тимирязевых, то единственное видимое сходство — профессорская бородка. Борода старшего Тимирязева не выделялась на профессорском фоне его времени, а младшего выделяла весьма и могла напоминать о памятнике, поставленном недалеко от университета (к удовольствию коммуниста-профессора).
Напоминать бородой проще, чем научным масштабом. Амбиции Тимирязева-сына требовали большего, чем преподавание теории газов. Самым большим в тогдашней физике была теория относительности. В университете его этой теории не учили, а освоить ее самостоятельно он не смог. И он взялся за ее ниспровержение.
Амбиции также требовали удерживать в своих руках наследство Лебедева — физический факультет Московского университета. Отсутствие научного авторитета Тимирязев возмещал административными маневрами. Только вмешательство… Рабоче-крестьянской инспекции в 1930 году лишило его власти — с последствиями, самыми благоприятными для развития физики (об этом перевороте — в следующей главе).
Всего через несколько месяцев после того как Тимирязева отстранили от управления физикой в университете, удар Рабоче-крестьянской власти неожиданно обрушился на Лазарева и возглавляемый им институт.
5 марта 1931 года академика Лазарева арестовали. Через несколько недель он признал себя виновным в том, что «информировал иностранцев по ряду вопросов, связанных с наукой», в частности, «о предполагаемых конференциях». В итоге обвиненного в шпионаже Лазарева сослали на три года в Свердловск, где, впрочем, дали ему возможность работать и преподавать. В феврале следующего года приговор отменили, и Лазарев вернулся в Москву.[17]
Этому аресту пока не найдено объяснения. На рубеже 30-х годов изменилось отношение правительства к специалистам, оставшимся от старого режима. Прошли показательные процессы против инженеров — Шахтинское дело, Промпартия. Однако Лазарев по своему социальному положению и по характеру сшитого для него «дела» не подходит к этому ряду.
Возможную причину случившегося с Лазаревым подсказывает судьба его института — в его здании разместили некий Физико-химический институт спецзаданий. Об этом заведении известно только то, что его директор был в родстве с главой НКВД. Но совершенно неизвестно, для каких спецзаданий больше трех лет служило прекрасное здание, задуманное когда-то для П.Н. Лебедева.
Физика и историческая справедливость вернулись туда в 1934 году, когда по решению правительства Академия наук переехала из Ленинграда в Москву. В августе в здание вселился Физический институт Академии наук, родившийся незадолго до того в Ленинграде; в декабре ему было присвоено имя П.Н. Лебедева. А в миру институт этот более всего известен сокращенным названием ФИАН.
Но как же этот — во многих смыслах московский — институт родился в Ленинграде?
«Отец» и «отчим» ФИАНа в Ленинграде: Георгий Гамов и Сергей Вавилов
Ленинград был научной столицей страны до 1934 года, пока там оставалась — с царских времен — Академия наук. Советское правительство переместило столицу государства в Москву еще в 1918 году, но медлило с переводом академии. Не сразу поняли, как управиться с этим заведением, привыкшим к изрядной автономии. Только к началу 30-х годов правительство установило контроль над академией, опираясь и на ученых, искренне сочувствующих социализму, и на «бесклассовых» карьеристов. При этом действовали кнут и пряник — деньги на развитие науки и аресты.
Тогда практически вся российская физика жила вне Академии наук с ее хилым Физико-математическим институтом (ФМИ).[18]
Осенью 1931 года в ФМИ появился новый сотрудник — Георгий Гамов. Он вернулся в Ленинград после трехлетнего пребывания в мировых столицах физики. Вернулся с мировой славой, объяснив альфа-распад, это была первая работа в теоретической ядерной физике. К ореолу отечественной славы приложил руку пролетарский поэт Демьян Бедный, сообщивший об этой работе — спустя всего несколько недель после ее появления в 1928 году — в главной советской газете «Правде».
До атомов добрались
СССР зовут страной убийц и хамов.
Недаром. Вот пример: советский парень Гамов,
— Чего хотите вы от этаких людей?! —
Уже до атомов добрался, лиходей!
Мильоны атомов на острие иголки!
А он — ведь до чего механика хитра! —
В отдельном атоме добрался до ядра!
Раз! Раз! И от ядра осталися осколки!
Советский тип — (сигнал для всех Европ!) —
Кощунственно решил загадку из загадок!
Ведь это что ж? Прямой подкоп
Под установленный порядок?
Подкоп иль не подкоп, а, правду говоря,
В науке пахнет тож кануном Октября.
Этому поэтическому шедевру был предпослан эпиграф, взятый из газеты:
Командированный полгода назад в Копенгаген для работы в институте одного из крупнейших физиков современности — Нильса Бора — двадцатичетырехлетний аспирант ленинградского университета Г.А. Гамов сделал открытие, произведшее огромное впечатление в международной физике. Молодой ученый разрешил проблему атомного ядра. Известно значение атомного ядра как области, где сокрыты гигантские запасы энергии и возможности искусственного превращения элементов. Каждый новый шаг в раскрытии его строения представляет, следовательно, совершенно исключительный научный интерес.[19]
Газетчик изложил суть работы Гамова не намного точнее, чем поэт. Но это действительно был огромный успех — первое объяснение радиоактивности с помощью только что созданной квантовой механики.
Проведя три года в лучших физических домах Европы, в СССР Гамов обнаружил нехватку научных кадров и их небольшие оклады. Поэтому он поступил на работу сразу в три учреждения: Физико-математический институт Академии наук, Радиевый институт и Ленинградский университет.
Согласно заполненной им анкете, немецким, английским и датским языками он владел свободно, а по-древнеегипетски читал и переводил со словарем. Без Европы за плечами он вряд ли позволил бы себе такую вольность в обращении с отделом кадров.
Впрочем, Гамов не собирался надолго задерживаться в России. С собой он привез приглашение на первый Международный конгресс по ядерной физике, который должен был проходить в Риме в середине октября. В повестке конгресса значилось: Гамов (СССР). Квантовая теория строения ядра», и он не видел причин, которые помешали бы ему сделать один из центральных докладов. Но его поездка застряла в бюрократических закоулках — совершенно неожиданно для Гамова.
И это было не единственное приглашение, которым Гамову не дали воспользоваться. Его приглашали Бор на конференцию в свой институт, Институт Пуанкаре в Париже и Мичиганский университет.
Научная жизнь, конечно, не сводится к международным конференциям. Для работы теоретику важнее повседневный круг общения. Особенно близко еще со студенческих лет Гамов общался с молодыми теоретиками из Физико-технического института Львом Ландау и Матвеем Бронштейном. В ходу были их студенческие прозвища (Джони, Дау и Аббат) и название их компании — Джаз-банд.
Социальная активность Джаз-банда принимала различные формы, но питалась из одного источника. Уже вполне самостоятельные исследователи, не нуждающиеся в научном руководстве, они хотели заниматься физикой на мировом уровне. Творческое свободолюбие плюс молодость (старшему из них, Гамову, было 27) побуждали их к действиям, от которых старшее поколение чувствовало себя неуютно.
Одна из импровизаций Джаз-банда и привела к рождению ФИАНа.
Впрочем, Гамов и его друзья имели в виду другое — они хотели создать небольшой Институт теоретической физики. Это не требовало затрат — теоретику для работы достаточно бумаги и карандаша. Были и стены, в которых институт мог поселиться. В конце 1931 года Гамов подал докладную записку с предложением разделить Физико-математический институт Академии наук на два самостоятельных института: математический и физический, «придавши Физическому институту роль всесоюзного теоретического центра, потребность какового резко ощущается в последнее время». Первой задачей будущего Института теоретической физики Гамов назвал разработку «вопросов теоретической физики и смежных дисциплин (астро- и геофизики) на основе диалектико-материалистической методологии…»[20] Последние слова написаны поверх зачеркнутых «в согласии с современным материалистическим мировоззрением»: Гамову, видимо, объяснили, что он отстал от благонадежной терминологии текущего момента.
События развивались энергично и на высшем академическом уровне. Директор Физико-математического института академик А.Н. Крылов поддержал идею Гамова. Но нашлись и противники. Камнем преткновения стало то, что для Гамова и его товарищей было краеугольным камнем, — сосредоточить институт на теоретической физике.
В ходе централизации советской науки росло влияние руководителей. Хотя в 30-е годы это были в основном подлинные ученые, преданные науке, непомерное их влияние действовало порой негативно. Крупнейшими физическими институтами тогда руководили академики Иоффе и Рождественский — оба экспериментаторы, но эксперимент с Институтом теоретической физики у обоих не вызывал никакого сочувствия. Их многое различало, но не взгляды на соотношение теории и эксперимента.
Гамов и Ландау не собирались отрывать теорию от эксперимента — оба сильнейшим образом были ориентированы на экспериментальную основу физики. Ориентированы, но не подчинены. И они не понаслышке знали об институтах теоретической физики в Геттингене и Копенгагене.
Не помогло и то, что Гамова в разгар этих баталий избрали в Академию наук. Чтобы ощутить напор Джаз-банда на академических «зубров», прочтем письмо, которое в ноябре 1931 года Ландау написал П.Л. Капице:[21]
Дорогой Петр Леонидович,
Необходимо избрать Джони Гамова академиком. Ведь он бесспорно лучший теоретик СССР. По этому поводу Абрау (не Дюрсо, а Иоффе) из легкой зависти старается оказывать противодействие. Нужно обуздать распоясавшегося старикана, возомнившего о себе бог знает что. Будьте такой добренький, пришлите письмо на имя непременного секретаря Академии наук, где как член-корреспондент Академии восхвалите Джони; лучше пришлите его на мой адрес, чтобы я мог одновременно опубликовать таковое в «Правде» или «Известиях» вместе с письмами Бора и других.
Более всего, однако, помог другой отечественный «старикан» — директор Радиевого института В.И. Вернадский, рекомендовавший Гамова в академию.[22] И 29 февраля 1932 года его избрали в членкоры накануне его двадцати-восьмилетия.
За день до того общее собрание академии постановило разделить ФМИ на два самостоятельных института — Институт математики и Институт физики.
Казалось бы, институт, задуманный Гамовым, уже родился. Однако лишь на бумаге.
На другой бумаге Гамов подготовил план нового института, согласно которому:
Ин-т теор. физики является центральным учреждением, занимающимся разработкой основных проблем современной теоретической физики на основе материалистического мировоззрения [диалектику опять забыл!].
План направили на отзыв академикам-физикам. Иоффе решительно возразил против создания Института теоретической физики вместо
в основном экспериментального института, связанного четкими взаимоотношениями с [Иоффевским] Физико-техническим институтом как безусловно ведущим институтом Союза.
Рождественский также считал, что
устройство в СССР специально теоретического института вредно, так как теоретики должны работать в больших физических института (Физико-технический, Оптический) рядом с многочисленными экспериментаторами, способствуя их работе и получая от них стимулы к своим изысканиям…
Поворотным стало совещание 29 апреля, на котором Рождественский
предлагает просить Президиум созвать пленарное совещание в количестве 7 академиков-физиков в ближайшее время до лета и высказывает предположение, что академик [С.] Вавилов тоже заинтересован вопросом о Физическом ин-те в связи с возможным его избранием директором ин-та. <> Увеличение штата теоретиков нецелесообразно, надо главным образом усилить экспериментальную часть.
Ландау попытался спасти дело, возразив, что
теоретическая физика в организуемом институте должна играть большую роль и не являться чем-то придаточным. <> Это важно тем более, что она играет большую роль и для экспериментальной физики, примером чего может служить разработка вопроса о тонкослойной изоляции, которая проводилась без учета теоретических данных, в результате чего потрачено много средств, не давших никакого результата.
Присутствующие предпочли не заметить камень, брошенный в академика-экспериментатора Иоффе, — только что не состоялся его триумф в технике изоляции, обещавший большой скачок в социалистическом строительстве. Отповедь невоспитанному юнцу-теоретику дал Рождественский, который заявил, что в новом институте
теоретизация должна проводиться аналогично с другими институтами. <> теоретики неправильно ориентируют свою работу, проводя ее вдали от экспериментаторов.
Иоффе (имея основание для признательности) присоединился к Рождественскому и предложил «ак. Вавилову переехать в Ленинград, чтобы занять пост директора Физического ин-та».
Начало конца гамовской предыстории ФИАНа можно усмотреть в заключительной фразе обсуждения:
иметь в виду ак. Вавилова, но не выносить сей час окончательного решения, т.к. вопрос о кандидатуре ак. Вавилова на пост директора Физического ин-та ставится на данном совещании впервые.[23]
Гамов присутствовал на совещании, но не выступал. Он раньше Ландау понял, что битва проиграна.
Началом вавиловского ФИАНа можно считать его отзыв от 7 мая 1932 года:
Не зная фактического состава, средств и предыдущих работ Физического института Академии, я предполагал отложить мое суждение о тематическом плане И-та, присланном мне, до поездки в Ленинград. К сожалению, поездка долгое время не могла состояться, и я должен ограничиться сообщением следующих замечаний:
Данный текст является ознакомительным фрагментом.