Книга для народа
Книга для народа
дновременно с большой работой над картинами наша фирма продолжала и свою обычную работу Никольского рынка — печатала во множестве народные книги.
Какие это были книги? Да все те же, над которыми столько лет, не переставая, смеялась настоящая русская литература: «Бова», «Еруслан», сонники, песенники, произведения молодых и старых авторов Никольского рынка. Народный роман, народная повесть создавались, так сказать, в литературном подполье, куда никогда не проникал луч света и куда никто из настоящих писателей даже не заглядывал.
Никольский рынок сам творил и сам издавал, сам искал и находил свои, особые пути к полуграмотному деревенскому читателю.
В качестве издателя Никольского рынка я знал всех наших авторов лично, и многие из их произведений прошли через мои руки.
Особняком от литературы, никому не ведомые, всеми презираемые, делали свою писательскую «карьеру» авторы Никольского рынка.
Кто они, откуда, и как пришла им в голову мысль взяться за перо и творческую работу?
Недоучившиеся семинаристы, убоявшиеся бездны книжной премудрости, и всякого рода изгнанники учебных заведений, запьянцовские чиновники, нетрезвые иереи и вообще неудачники всех видов, потерявшие профессию, утратившие репутацию и похоронившие надежду.
Миша Евстигнеев, Коря Миленький, Суворов, Кузнецов — кто теперь знает и кто помнит эти имена?
А между тем это была в своем роде «плеяда», создавшая первоначальный тип «народного» романа с головокружительными приключениями и с невероятными ужасами.
Как оплачивался каторжный труд этих литературных нищих?
Никак не оплачивался: это было скорее подаяние, чем литературный гонорар.
Авторы получали от трех до пяти рублей за печатный лист (36 маленьких страничек), и произведения их всегда продавались в полную собственность издателя.
Ни один нищий не мог бы прожить на такой гонорар, но Никольские писатели как-то ухитрялись жить и даже заливали вином свои неудачи. Среди них были, впрочем, и свои «аристократы» и «корифеи».
Миша Евстигнеев, писавший повести, романы, письмовники, самоучители танцев и все вообще, что «закажут», считался самым популярным автором. Его гонорар был от пяти до десяти рублей за лист. Он работал для фирмы Манухина, которая почти монопольно пользовалась его трудами.
Суворов, автор многочисленных исторических повестей и романов, был человек лохматый, с малиновым носом и вечной пьяной улыбкой.
Робко останавливался он у порога купеческой лавки и ласково говорил:
— Не будет ли, Иван Дмитриевич, какого заказа? Заказали бы вы мне, право, исторический роман в двух частях…
Такого же типа человек был и Коля Миленький, поставлявший товар в духе пинкертоновщины.
Он, кстати, был родным братом прославленного московского фельетониста Алексея Пазухина.
Коля Миленький был за какие-то провинности исключен из гимназии. Он много пил, был неопрятен в одежде и отличался удивительной робостью. Все переговоры о продаже своих произведений он вел обыкновенно с приказчиками и очень редко — с хозяином. Бывало войдет бочком в лавку, остановится у притолоки и шепотом спрашивает приказчиков:
— А «сам» в лавке?
— Нету, в трактир пошел чай пить…
— Вот что, Данилыч, голубчик… Принес тут я одну рукопись… Ужасно жалостливая штучка… Ты прочитай и пущай «сам» прочитает, а я после за ответом зайду… Очень жалостливо написано, плакать будешь…
Из всех авторов, кажется, один Коля Миленький домогался, чтобы его произведения предварительно прочитывались издателями. Остальные на этом не настаивали, и надо сказать правду: Никольский рынок никогда не читал рукописей, а покупал, так сказать, на ощупь и на глаз.
Возьмет купец в руки роман или повесть, посмотрит заглавие и скажет:
— «Страшный колдун, или Ужасный чародей»… Что ж, заглавие для нас подходящее… Три рубля дать.
Заглавие определяло участь романа или повести. Хлесткое, сногсшибательное заглавие требовалось прежде всего. Что же касается содержания, то в моде были только три типа повестей: очень страшное, или очень жалостливое, или смешное. Эта привычка покупать «товар» не читая и не читая же сдавать его в печать иногда оканчивалась неприятностями. С пьяных глаз или просто из озорства авторы всучивали покупателям такие непристойности, что издатель хватался потом за голову и приказывал уничтожить все напечатанное.
Случались, конечно, и плагиаты. Работая по три рубля за лист, Никольские авторы широкой рукой прибегали к «заимствованиям». Но плагиат, даже самый открытый, даже беззастенчивый, не считался грехом на Никольском рынке. Иногда в этих грехах литературной молодости бывали повинны и такие люди, которые впоследствии стали широко известны русской читающей публике.
Не могу обойти молчанием следующий достопримечательный случай, свидетелем которого сделала меня судьба. Однажды в самом начале моей самостоятельной торговли за два дня до рождества ко мне в лавку зашел молодой человек, или, точнее сказать, мальчик лет 14–15. На дворе было холодно, а молодой человек был одет не по сезону: длинный, с чужого плеча сюртук, осенняя шляпа с широчайшими полями и на ногах валяные боты.
— Что прикажете, молодой человек? — спрашиваю я.
— Вот не купите ли у меня рукопись?
Озябшей, синей от холода рукой он протянул мне эту рукопись. Я взял, развернул… «Страшная ночь, или Ужасный колдун»…
— Что ж, — говорю, — молодой человек, заглавие для нас подходящее… А сколько вы хотите за ваше произведение?
— Давайте 15 целковых…
— Не дороговато ли будет…
— Уж сделайте милость, — говорит, — дайте 15… Вы видите, я в нужде, праздники подошли…
— Да вы кто такой, чем заниматься изволите?
— Да ничем еще… Меня только недавно из училища исключили…
— Что так? Набедокурили, значит, в училище.
— Нет, ничего особенного не было, а просто я под партой разные шутливые штучки на учителей писал, вот и выключили… А теперь вот повесть написал… Только вы уже сделайте одолжение, 15 рублей положите за нее… Мне очень нужно…
— Ну что ж, — говорю, — молодой человек, пусть будет по-вашему… Пишите на обратной стороне расписку, что я, нижеподписавшийся, продал И. Д. Сытину в вечное владение настоящую рукопись мою «Страшная ночь, или Ужасный колдун»…
Взял он перо, а рука от холода и писать не может. Уж он дул, дул в свои синие кулаки, а потом еле-еле нацарапал расписку и внизу подписал: «Власий Дорошевич»…
Заплатил я деньги, 15 рублей, и жалко мне стало этого молодого человека. Весь синий, озяб, дрожит (лавка моя не отапливалась) и все в кулаки дует.
— Вы, — говорю, — молодой человек, в случае чего наведывайтесь ко мне в лавку… Может быть, у меня и работишка какая-нибудь найдется.
Расстались мы друзьями, я отдал в набор «Ужасного колдуна».
Но через некоторое время прибегает ко мне встревоженный корректор (человек с образованием, из семинаристов) и говорит:
— Иван Дмитриевич, как бы чего не вышло с вашим «Ужасным колдуном».
— А что такое?
— Да ведь это, — говорит, — повесть Гоголя… Непременно отвечать будете…
— Ах ты, задача какая… Что ж теперь нам делать?
— А больше ничего, — говорит, — как переделать эту повесть.
Как на счастье, вскоре пришел и мой молодой человек, и мы мирно и даже благодушно покончили наше недоразумение.
— Ежели хотите, Иван Дмитриевич, я все могу переделать.
— Нет, — говорю, — все-то не надо, лучше Гоголя не напишете, а страниц десять переделайте по-новому, чтоб скандалу не было.
Таковы были нравы и традиции Никольского рынка.
Маленькая, неотапливаемая лавочка, и в ней «издатель», покупающий у исключенных гимназистов повести по одному только заглавию.
Чутьем, однако, я понимал, что все мы делаем не то, что надо, что мы срамим самих себя, свою торговлю и то великое дело, которому служим.
В русской литературе нельзя, кажется, указать ни одного произведения, которое прожило бы 300 лет и не растеряло бы своих читателей.
Жизнь книги почти так же коротка, как и жизнь человека: 50, 75, очень редко 100 лет — и затем наступает забвение и смерть.
В этом смысле можно сказать, что старинные библиотеки, переходящие от поколения к поколению, похожи скорее на кладбище человеческой мысли, чем на обычные книгохранилища.
Лежат на полках покойники в деревянных и кожаных переплетах, как в гробах, и целые десятилетия проходят, пока какой-нибудь ученый смахнет пыль с того или другого томика и заглянет в него, чтобы навести справку.
Но вот странность: в народно-лубочной литературе есть книги, которые живут и читаются больше 300 лет.
Бова-королевич и Еруслан Лазаревич, вероятно, были современниками Бориса Годунова или, по крайней мере, Алексея Михайловича.
Повесть о Бове-королевиче у нас очень долго считали сказкой, и притом русской сказкой, хотя более поздние изыскания с несомненностью установили, что это итальянский рыцарский роман.
Герой романа — Буова из города Анконы на русской почве стал Бовою из города Антона.
Итальянские рукописи этого романа, как говорят, восходят к XVI столетию.
Значит, Буове из Анконы уже лет 400–500.
А Бове из Антона, вероятно, лет 300.
Старше Бовы в наших сказках только Еруслан Лазаревич, но и Еруслан принадлежит к произведениям заимствованным и никак не может считаться русским.
Это Уруслан Залазарович — национальный герой Ирана, он же Рустем, сын Залзары.
Повесть о нем и о его славных подвигах вошла в национальную эпопею XI века «Шах-Намэ» поэта Фирдоуси. Но не оттуда заимствовал его русский народ. Не у Фирдоуси, а из тех устных вариантов, которые были распространены среди персидского народа, причем русский пересказчик кое-что переделал и кое-что добавил применительно ко вкусам и традициям своей страны.
В чем же, однако, дело? Почему русский народ сотни лет рассказывает эти чужие сказки и никогда не устает слушать их?
Очевидно, героизм, которым пропитаны оба сказания, неизменно нравится русскому народу. Приключения, опасности, торжество над врагами и подвиги пленяют воображение. Проходят целые столетия, а художественное обаяние этих образов не теряет своей силы.
Такой же притягательной силой обладали многие другие народнолубочные произведения более поздней эпохи: «Повесть о милорде английском Георге»[17], «Францыл Венециан»[18] и другие.
Для народа был уже доступен и Толстой, и Пушкин, а «глупый милорд», как назвал его Некрасов, так прижился в русской деревне, что еще долго не хотел уходить из нее.
Но постепенно повести из русской жизни стали вытеснять «глупого милорда» и другие сюжеты. Большой успех по части сбыта имели «Шут Балакирев» (эпоха Петра), «Как солдат спас жизнь Петра Великого», «Ермак, покоритель Сибири», «Таинственный монах» и более поздние — «Мазепа», «Полтавский бой», «Битва русских с кабардинцами, или Прекрасная магометанка, умирающая на гробе своего мужа». Приключения разбойников, их героизм, их отвага и доброе сердце были одной из излюбленных тем. Успех «Разбойника Чуркина»[19] вызвал массу подражаний и внес в лубочно-народную литературу, так сказать, целую «разбойничью» струю.
Но лубочный разбойник, чтобы иметь успех, должен быть благороден. Простой душегуб, лишенный всякого героического оттенка, вызовет только отвращение.
Лубочные книжки издания И.Д. Сытина
Третью группу лубочных произведений составляют повести, романы и рассказы, заимствованные из нашей общей литературы. Достойно внимания, что литературные произведения в их чистом виде почти никогда не появлялись в лавках Никольского рынка. Я уже говорил, что Никольский писатель старого времени почти не делал разницы между словами «писать» и «списать». Плагиат считался явлением самым обыкновенным. Поэтому почти все произведения наших больших и даже великих писателей появлялись на Никольском рынке в сокращенном или, во всяком случае, измененном виде.
Повесть Гоголя «Вий» в издании Никольского рынка называлась «Три ночи у гроба». Повесть «Страшная месть» названа «Страшный колдун».
Текст этих повестей уже не вполне гоголевский.
Никольский писатель всегда относился к чужому литературному произведению совершенно так, как мы относимся к народной песне. Кто-то сложил песню, а я хочу спеть ее по-другому, по-своему. Разве нельзя? Кому принадлежит песня? Никому, хозяина у нее нет. Как хочу, так и пою, а вы хотите — слушайте, хотите — нет, дело ваше.
Эти «писатели», не имеющие даже отдаленного представления о «плагиате», заимствования и переделки не считали грехом… Какой-нибудь Миша Евстигнеев совершенно запросто говорил:
— Вот Гоголь повесть написал, да только у него нескладно вышло, надо перефасонить.
И «перефасонивал». Сокращал, изменял, менял заглавие.
Я, конечно, понимал, что подобное «перефасонивание» — дело не очень хорошее, но традиции лубочной книжной торговли были еще очень живучи и ломать их следовало с терпением.
Уже намного позже стали появляться в лубочных изданиях произведения русских писателей в их настоящем виде: «Капитанская дочка», «Дубровский», «Недоросль», басни Крылова и даже «Горе от ума». Но другие, более объемные произведения, такие, как «Юрий Милославский» Загоскина, «Князь Серебряный» А. Толстого, издавались с сокращениями, а «Князь Серебряный» много раз переделывался и переписывался, причем и заглавие появилось новое: «Князь Золотой».
До изобретения книгопечатания русский народ был един в своих художественно-литературных вкусах. Сказка, песня, былина, жития святых и рукописная повесть были одинаково доступны и одинаково интересны й для бояр, и для царя, и для крестьянина.
Но со временем дело изменилось: стало как бы два народа — образованный и необразованный, они с трудом понимали друг друга и далеко расходились в своих художественных вкусах и в своем художественном творчестве. Это историческое несчастье наше всего ярче было заметно в тех схоластических спорах, которые велись в свое время по вопросу о том, что читать народу.
Теперь даже странно вспомнить, как много наивного было сказано и сделано по этому поводу.
Одни полагали, что для народа нужна какая-то особая литература, которая должна заняться мужиком и мужицким интересом, и что эту литературу должна «сделать» интеллигенция. «Старший брат» (под ним мыслилась интеллигенция) должен учить (всегда «учить», непременно «учить»!) «меньшого брата». То, что создано литературным творчеством до сих пор, не годится. Надо создать новое, мужицкое, народное.
Так говорили и думали порою люди огромных дарований, большого ума и самых добрых устремлений…
Не странно ли в наше время читать «яснополянские» статьи Л. Н. Толстого, где он говорит, что русская литература «так же, как и откупа, есть только искусная эксплуатация, выгодная только для ее участников и невыгодная для народа». «У нас есть «Современник», есть «Современное слово», есть сочинения Пушкина, Гоголя, Тургенева, Державина. И все эти журналы и сочинения, несмотря на давность существования, неизвестны, не нужны для народа и не принесут ему никакой пользы»[20].
Очень близко к этой «яснополянской» точке зрения стоял и публицист Н. К. Михайловский. «У нас, — говорил он, — часто называют Пушкина общечеловеческим поэтом. Это замечательно неверно. Пушкин есть поэт по преимуществу дворянский, и потому его способен принять близко к сердцу и образованный немец, и образованный француз, и средней руки русский дворянин. Но ни русский купец, ни русский мужик ему большой цены не дадут…»[21]
Эти странные, сгоряча высказанные мнения покоились, конечно, только на догадках. Толстому казалось, что Пушкин не нужен народу, и Михайловский «догадывался», что купец и мужик останутся холодны к нашему национальному поэту. Но насколько эти догадки были справедливы?
Я произвел опыт и на основании опыта беру на себя смелость утверждать, что и Л. Н. Толстой и Н. К. Михайловский были на тысячу верст от действительности.
Я издал Пушкина в количестве 100 тысяч экземпляров, и издание разошлось с замечательной быстротой и с блестящим успехом.
Я точно так же издал Гоголя (тоже в 100 тысяч экземпляров), и издание разошлось с такой же головокружительной быстротой.
Совершенно очевидно, что если бы Пушкин и Гоголь не были близки и понятны русскому народу, то он не расхватал бы 200 тысяч книг в короткое время. Сказалось тут, конечно, и то, за какую цену продавались книги: пока Пушкин продавался по 5 рублей за полное собрание сочинений, он был недоступен народу. Но когда я стал продавать всего Пушкина по 80 копеек, а Гоголя — по 50 копеек, то спрос на книги этих писателей превысил самые смелые мои ожидания.
Между тем мнение Толстого и Михайловского было как бы законом для русской литературы, и целое поколение русских писателей предприняло сизифову работу по созданию особой, отдельной «народно-крестьянской» литературы.
Этот литературный «заказ» для мужика делался, конечно, по мерке, снятой народниками и народничеством, причем «Русское богатство»[22] дало и программу этого странного заказа в виде двух основных тезисов: 1) «литература общества недоступна и непригодна народу» и 2) «народу-крестьянину (?) необходима теперь книга, специально для него написанная, из его жизни, в его духе и его языком».
Это было началом того «прогрессивно-крестьянского» направления в литературе, которое отняло у русских писателей десятки лет очень напряженного и очень старательного, но никому не нужного труда. Прогрессивно-крестьянские сапоги были сшиты, но заказчик отказался их надеть и продолжал ходить в своих лаптях.
Народ решительно не захотел сделаться народником. Образцы этого «народного» творчества всем хорошо известны. «Старший брат» стал поучать «меньшого брата» и донимать его душеспасительным словом. Никто не спрашивал, хочет или не хочет мужик «учиться», и все его «учили».
Как и всякий рядовой читатель, мужик ждал от книги занятного, интересного, увлекательного чтения, а его со всех сторон гвоздили нравоучениями. Вместо писателей к нему пришли проповедники и требовали от него терпения, нестяжания, всепрощения, непротивления и покаяния.
Достаточно привести несколько заглавий этих добродетельных, но адски скучных книжечек, чтобы понять, как они были «поучительны». «Не гонись за большим — малое потеряешь, или Как крестьянин наживал деньги в Москве», «Слово не воробей, вылетит — не поймаешь», «Максим-самоучка, или Дошел до дела», «Чужое добро — одно страданье да гибель», «Тонул, да выплыл, или Похождения мужичка в Питере», «Не в деньгах счастье».
Как же отнесся к этой мармеладной литературе народ?
На этот счет в книге X. Д. Алчевской «Что читать народу?» есть очень яркие свидетельства.
Харьковские учительницы, читавшие в воскресной школе рассказ г-на Красова «Четыре брата» (издание «Русского богатства»), пишут: «Все это до того деланно и неестественно, что нам положительно было стыдно читать громко этот рассказ перед взрослыми ученицами воскресной школы».
А те же учительницы, читавшие «Битву русских с кабардинцами» и «Гуака», «с удовольствием рекомендуют» эти книги для народного чтения и отмечают, что книги произвели на аудиторию «самое хорошее впечатление».
Но эта попытка создать особую, народную литературу все-таки имела и свою хорошую сторону.
Опыт учит, и в результате выяснились следующие, ныне уже проверенные и бесспорные истины: никакой отдельной литературы для народа создать нельзя, да и не нужно; первоклассные писатели всех наций для народа доступны и понятны; как и все читатели, народ не терпит скуки и презирает «сюсюкание», т. е. подделку под народный язык и народный разум.
И еще выяснилось, что книга должна быть дешева, что для книги нужна опора в виде внешкольного просвещения народа.
Народный театр, воскресные курсы, литературные вечера, лекции, выставки, музеи и даже кинематограф — вот что повышает в народе спрос на книгу. «Книжные словеса суть реки, напояющие вселенную», — сказал летописец. И не следует думать, что для мужика и для народа нужны особые реки, текущие народническим млеком и нравоучительным медом. Пусть только реки будут чисты и пусть текут, а напиться из них мужик и сам сумеет.
Мой издательский опыт и вся моя жизнь, проведенная среди книг, утвердили меня в мысли, что есть только два условия, которые обеспечивают успех книги:
— Очень интересно.
— Очень доступно.
Эти две цели я всю жизнь и преследовал.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.