Любовь и поэзия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Любовь и поэзия

В «Чистосердечном признании» рассказывается о «порочной» привязанности Фонвизина к глупой москвичке, в письме от 13 декабря 1763 года упоминается «маленькая история» с дочерью Сумарокова. Но, как утверждает Фонвизин, эти происшествия — не больше чем пустяк и ничтожный «вздор». В самом начале 1764 года он клятвенно заверяет Феодосию, что ни в кого не влюблен, поскольку в Петербурге влюбиться ровном счетом не в кого («все немки ходят бледны, как смерть»), а Бакунина, которой он отдал билет на трагедию, уже 20 лет как замужем. Правда, как представляется, для Фонвизина замужество возлюбленной никогда не становилось непреодолимым препятствием.

По словам первого биографа П. А. Вяземского, в 1763 году в Петербурге он всерьез увлекся Анной Ивановной Приклонской, женой будущего директора Московского университета Михаила Васильевича Приклонского (в 1784 году на этом посту его сменит брат Фонвизина — Павел Иванович), постоянной посетительницей знаменитого «литературного салона» г-жи Мятлевой и, следовательно, собеседницей М. М. Хераскова, В. И. Майкова, И. Ф. Богдановича, И. С. Баркова, Ф. Г. Волкова и пылкого острослова Фонвизина. Несомненно, госпожа Приклонская имела удовольствие наблюдать словесные поединки молодого насмешника со старшими коллегами, когда он набрасывался на соперника, по удачному сравнению очевидца, подобно коршуну, и неизменно «одерживал поверхность» и над Майковым, и над Херасковым. Вяземский, специально расследовавший эту историю, утверждает, что Анна Ивановна была умна, образованна и начитанна, но при этом чрезвычайно не красива — «длинная, сухая, с лицом, искаженным оспой». Фонвизин же «был ей предан всем сердцем, мыслями и волей; она одна управляла им как хотела, и чувства его к ней имели все свойство страсти и страсти беспредельной». Правда, о своем чувстве он не пишет нигде, никому и ни разу. Как следует из писем Фонвизина домой, в августе 1763 года супруги Приклонские «безмерно» его «обласкали», в конце того же года Приклонская вместе с Козловским и Аргамаковым входила в круг ближайших его друзей, в 1766 году Анна Ивановна уверяла его в своем искреннем «дружестве», а в 1770 году Михаил Васильевич «дает» своей жене такие «вытаски», что дело доходит до Священного синода.

Совсем другое дело — неизвестная москвичка, «страсть» к которой, в отличие от первого опыта Фонвизина, была основана на «почтении», а не на «разности полов», и о любви к которой он пишет в своей «исповеди». Из «Чистосердечного признания» следует, что, находясь в 1768 году в Москве, он познакомился с неким полковником, как и другой полковник — Корион, человеком честным, но легкомысленным. Своей жене, даме «препочтенной», он был неверен, та безумно его любила, и жизнь ее была самой ужасной. Однажды молодой писатель познакомился с родной сестрой несчастной полковницы и тотчас же почувствовал к ней «совершенное почтение», которое вскоре переросло в «нелицемерную привязанность» и уже после, во время недельного пребывания в подмосковном имении полковника — в любовь. Добродетельная женщина хранила верность своему мужу, тоже военному, «стоящему с полком недалече от Москвы», не давала молодому влюбленному «ни малейшего повода к объяснению» и призналась в своей любви только во время их последней встречи.

В автобиографии Фонвизин настаивает на чистоте их отношений и утверждает, что любовь к этой женщине он пронес через всю свою жизнь. Рассказывая эту чувствительную историю, автор чрезвычайно серьезен, не допускает даже тени иронии и, будучи уже давно и будто бы счастливо женатым, откровенно грустит о навсегда потерянном счастье. Несомненно, чувствительное сердце и насмешливый нрав молодого остроумца не оставляли равнодушными окружающих его женщин, Фонвизин «в двадцать лет» был «красавицам любезен» (как выразился по другому поводу ученик Сумарокова и знакомый Фонвизина, поэт Василий Иванович Майков).

Недоброжелатели же спешат при первой возможности оклеветать молодого человека, распускают слухи о его порочности, обсуждают его роман с дочерью Сумарокова, а потом — с полковницей, сестрой его истинной возлюбленной. Прославленный русский поэт, по словам расстроенного Фонвизина, оговорившей его «бестии» поверил и с младшим коллегой поссорился; о реакции же полковника на эти слухи нам неизвестно ничего. Однако Фонвизин подобные упреки с негодованием отвергает как совершенно беспочвенные и призванные испортить его репутацию и очернить имя честной женщины.

Женщины, составлявшие круг общения юного писателя, были все как одна страстно увлечены литературой. Их интерес мог быть смешным и нелепым, как в случае с глупой москвичкой, которой переводчик басен Хольберга показывал развращающие воображение книги, или серьезным и глубоким, как в случае с Анной Ивановной Приклонской. Феодосия Ивановна занималась литературой весьма серьезно, читала книги, рекомендованные младшим братом, и сама писала стихи. Фонвизин, которому П. А. Вяземский отказывал в поэтическом таланте, в поэзии разбирался и давал сестре дельные советы. Например, в одном из писем рубежа 1763–1764 годов он рассыпается в похвалах, сулит ей великое будущее, отмечает, что в поэтических творениях Феодосии «мысли прекрасны, изображение очень хорошо и непринужденно, и версификация везде почти чиста», но при этом замечает, что рифмовать одни лишь глаголы не хорошо, и рекомендует использовать «имена, наречия и проч.». В своем поэтическом творчестве Фонвизин точно следует этому правилу и старается избегать монотонных, как в XVII веке, глагольных рифм: их мало и в «Альзире», и в «Послании к слугам моим», и в «Корионе». Таких рифм должно быть мало и в стихотворениях, которые, как следует из того же письма, авторитетный наставник юной Феодосии планирует написать и тут же передать сестре («хочу писать что-нибудь стихами, и первая ты их иметь будешь»). И действительно, в это время стихи он пишет, и Феодосия знакома с ними очень хорошо: «сегодня Василий Алексеевич (Аргамаков. — М. Л.) и братец Денис Иванович поехали в академию, — рассказывает Феодосия Ивановна в письме от 7 июля 1765 года, — там празднество, и сама государыня изволит присутствовать… Братец поехал несколько и для того, что, думаю, хор академии будет петь его похвальные государыне стихи, которые велел ему сделать Елагин». Правда, достоинства этого творения «на девяти строках» смогли оценить лишь сестра и начальник Фонвизина. «…Стихов братцовых в академии не пели, а пели стихи Теплова, которые очень дурны перед братцовыми», — заканчивает Феодосия свой печальный рассказ.

В себе Фонвизин видит «правильного» стихотворца и тонкого ценителя поэзии, по обыкновению, ядовитого и бескомпромиссного. Как и для большинства современников, предмет его насмешек — поэтическое творчество В. К. Тредиаковского: в письме сестре от 13 декабря 1763 года он потешается над «странными и смешными стихами», гигантским объемом и несуразным поведением (что может быть забавнее Ахиллеса в женском платье) героев трагедии «Деидамия». Скучная пьеса убаюкивает желчного критика, и, засыпая, он записывает образчик настоящей поэзии, блестящий экспромт, адресованный ближайшему другу и коллеге по цеху:

Слабеют мысли все, объемлет чувства сон.

Ты знаешь ли, кого на мысль представит он?

Представит ту он мне, кого люблю сердечно,

Тебя представит он; я знаю то, конечно.

О сон! Приятный сон! Прелестные мечты!

Но ах! И на яву нейдешь из мыслей ты!

Естественно, здесь Фонвизин не вполне серьезен: в его письмах сестре стихотворные вставки призваны создать непринужденную атмосферу литературной игры и рассмешить собеседницу. Позднее, в 1770 году, внушая Феодосии, что, несмотря на войну с Турцией, предстоящая поездка Павла Ивановича в Морею не опасна, Фонвизин добавляет рассказ о его сердечных делах: «Брат Павел оставил здесь Замятину в тоске и горьком плаче. Он же, благодаря Бога, расставаясь с нею, о стену головою не стукнулся. Я думаю, что гречанки заставят его забыть россиянку. Его сердце в рассуждении нежной страсти на мое не похоже. Я верен яко горлица».

Где я ни буду жить, доколе не увяну,

Дражайшую мою любить не перестану;

Я брата восхотел отселе удалить,

Чтоб мог он, удален, Замятину забыть.

Искусство рифмовать Фонвизин демонстрирует не только сестре, но и своему литературно одаренному начальнику — Ивану Перфильевичу Елагину. Правда, эти рифмы не добродушно-«элегические», а ядовито-«сатирические». Перечисляя в 1769 году причины, по которым ему, находящемуся в отпуске, не следует оставлять Москву и спешить в Петербург, Фонвизин, между прочим, настаивает на своей служебной бесполезности: сейчас при Елагине всю работу выполняет секретарь, Фонвизин же может использоваться лишь для рифмы, как тварь. Естественно, соглашается автор прошения, он отдает себе отчет в том, что называться тварью совсем не обидно, ведь все люди — божьи твари. Обидно становиться такой тварью, которой назначено быть всего лишь рифмой для другой, имя которой он предпочитает не называть. Иными словами, Фонвизин балагурит, дискредитирует в глазах начальника своего старинного врага Лукина, называет его безымянным секретарем и тварью; а может быть, не желая ехать в Петербург, объясняет Елагину, что секретарь у него уже есть, а становиться рифмованным к нему приложением Фонвизин не хочет. В любом случае здесь он уподобляется древнерусскому скомороху или, лучше сказать, — Даниилу Заточнику, из далекой ссылки развлекающему господина своими неожиданными рифмами. Другое дело, что «ссылка» Фонвизина была приятной, и возвращаться из нее он ни в коем случае не желает. Вероятно, области скоморошьего балагурства принадлежит и умилившее исследователей желание 24-летнего просителя прожить наступающие последние дни жизни, не встречаясь с Лукиным («Ваше превосходительство изволите сами знать, что я для миллиона резонов с г. Л. быть вместе не могу, ибо кто не желает остатки дней своих провести спокойно?»), и упоминание прописанной ему врачебной диеты, запрещающей писать стихи и пить английское пиво («ибо как то, так и другое кровь заставляет бить вверх» и тем самым вызывает сильные головные боли), и деликатное опасение утомить серьезного человека «вздорными письмами» и «философиею».

Однако вернемся к обстоятельствам жизни Фонвизина в 1760-е годы. С 1763 по 1769 год он остается секретарем Елагина и за это время покидает столицу трижды. Кроме упомянутого 29-дневного отпуска в 1765 году, Фонвизин живет у родителей в 1767 (в это время в Москве работает Уложенная комиссия, и молодой секретарь находится при сопровождавшем императрицу Елагине) и 1769 (когда он получает полугодовой отпуск, из которого так не хочет возвращаться в Петербург, и встречает свою самую большую любовь) годах. Живя в Петербурге, Фонвизин регулярно видится с дядей и вместе с прибывшими братьями проводит время в семейном кругу. «На Петровском острову был я в субботу с братьями, — рассказывает почтительный сын „милостивому государю батюшке и милостивой государыне матушке“ в одном из писем лета 1768 года, — нас всех взял с собою дядюшка; он со всею фамилиею туда ездить изволил. Обедали мы у Резвова, катались на шлюпке, качались, играли в фортуну и время свое довольно весело проводили. Каждый день бываю у дядюшки, да и нельзя иначе. Он нас жалует, да близость места не допускает нас долго быть розно. Мы живем почти друг против друга». Службой же у Елагина Фонвизин остается недоволен, а его отношения с патроном продолжают складываться очень и очень не просто. Если летом 1766 года Фонвизин рассказывает родителям о своей любви к «командиру», который наконец-то перестал заблуждаться на счет Лукина, и весьма эмоционально клянется почитать этого «благородного и честного человека» даже в случае, если их пути разойдутся и Фонвизину придется оставить это место, то осенью 1768 года он говорит о твердом намерении уйти в отставку и через несколько лет начать служить снова, но уже под началом не такого «урода», как Елагин. Как же случилось, что за два года достойный почитания «командир» превратился в «урода», почему Фонвизин так эмоционален и на чем основана его неприязнь к вельможе, «имеющему разум, просвещенный знанием», и «доброе сердце»?

Летом 1768 года Кабинет по приему челобитных был передан под начало генерала Степана Федоровича Стрекалова, Фонвизин сдает дела, но по-прежнему находится при Елагине, который становится сенатором и остается «вице-президентом Главной дворцовой канцелярии и при кабинете Ее Величества у собственных дел» и «над спектаклями главным директором». В это время Фонвизин страдает не столько от разлуки с родными, не столько от козней заклятого врага Лукина, сколько от упорного нежелания начальника заняться его делами, добиться производства в чин (в 1768 году он был всего лишь титулярным советником) и повышения жалованья. Работы по службе у Фонвизина немного, но ему приходится ежедневно бывать у ненавистного «командира», и эти визиты становятся для него крайне неприятными и «беспокойными». Сам Елагин, по словам Фонвизина, «держится одною удачею» и поэтому не задумывается ни о чьем благополучии, ни о своем, ни о зависящих от него людей. Фонвизина же Елагин искренне любит, хочет оставить при себе, уверяет его, что отставкой или «переменой места» он непременно себя погубит, но видит в своем секретаре лишь приятного собеседника и сотрапезника. Фонвизин хотел бы служить у другого начальника, но среди них нет никого, кто захотел бы идти на прямой конфликт с властным вельможей («Такая беда моя, — пишет Фонвизин в письме родителям от 11 сентября 1768 года, — что никто прямо от него брать меня не хочет, а на него я никакой надежды не имею»). Попав в столь непростую жизненную ситуацию, не имеющий руководства и покровительства молодой человек «бежит» в отпуск в Москву и «скрывается» в доме родителей.

Кажется, служебная карьера секретаря и переводчика близка к бесславному завершению и выхода из положения не существует. Фонвизин крайне раздражен создавшимся положением, в письмах 1768 года родным ругает Елагина последними словами, а в «балагурных» посланиях 1769 года принципалу выражает надежду, что тот вызывает его в Петербург лишь для того, чтобы «поправить обстоятельства» окончательно обедневшего и отчаявшегося сделать служебную карьеру сотрудника. Правда, еще в позапрошлом веке было высказано предположение, что письмами Елагину Фонвизин, твердо решивший покинуть равнодушного начальника, пытался потянуть время и дождаться перемены своей судьбы.

В 1768 году старший брат и любящий сын заботится о прибывших в Петербург Александре и Петре Фонвизиных и продолжает хлопотать о делах отца: посещает его шефа — начальника Ревизион-коллегии Романа Илларионовича Воронцова (получившего прозвище «Роман — большой карман»), передает ему неизвестное нам, но чрезвычайно важное для Ивана Андреевича письмо и сообщает родителям о доброжелательности сенатора. Правда, отец знаменитой княгини Екатерины Романовны Дашковой («Екатерины Малой», в девичестве — Екатерины Воронцовой) вызывает у раздраженного Фонвизина презрение, не меньшее, чем Елагин: будучи в фаворе, вельможи мало считаются с интересами зависящих от них подчиненных, оказавшись же в опале, становятся приветливыми и любезными. Видеть, как «идут дела», омерзительно и для честного человека невыносимо: хорошо ли, когда публика проливает слезы над страданиями сценического персонажа и при этом равнодушна к настоящим бедам живого человека? («К пользе человеческого рода каждую неделю дают здесь по трагической или комической штуке. Льются слезы о несчастий театрального героя, а бедный Чур., который несчастлив не на шутку, забыт, да и помнить о нем не велят. Вот как в свете дела идут», — рассказывает возмущенный Фонвизин родителям в одном из писем 1768 года.) Единственная альтернатива этому аду — «любезная неволя» в Москве, в кругу родных и близких людей; лишь там он может обрести вожделенный покой и счастье. О своем желании воссоединиться со своими любимыми домочадцами Фонвизин говорит практически во всех своих письмах сестре и родителям, за встречу с ними готов отдать «семь десяток жизни», но такого раздражения против петербургской жизни, как в 1768 году, он не испытывал никогда.

В письмах Фонвизина из Петербурга, в каком бы состоянии ни находились его дела, постоянно встречаются слова «скука», «огорчение», «утешение», «разлука», «вина». В столице ему плохо настолько, что он ощущает себя узником, за неведомое преступление лишенным душевного равновесия и наказанным разлукой с любимыми людьми. Свобода ему безразлична не потому, что пагубна для молодого человека, а потому что не согревает душу и не дает счастливого покоя; сестра уверена, что в Петербурге ему живется весело, а он скучает и рвется «к своим». Даже рассказывая в 1766 году о головокружительных успехах на службе у Елагина, о «падении» (как выяснилось, несостоявшемся) Лукина и своем «возвышении», он обязательно отметит, что вдали от милых родных его счастье не может быть полным, и обязательно вставит пассаж о своей скучной жизни (пусть виной тому всего лишь петергофский ветер и отсутствие возможности выйти на улицу). В следующем десятилетии повзрослевший Фонвизин будет продолжать жаловаться на придворную скуку и поразительную для честного человека несправедливость, но так тосковать по Москве уже не станет.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.