Моё и моих родных участие в революции 1905 года
Моё и моих родных участие в революции 1905 года
Название главы, в отличие от подглавы, конечно, плагиат. Но во-первых, оно уж очень хорошо, так что грех его не стащить, во-вторых, я внёс в него творческий элемент. У Кента не было «о», а я его добавил, стремясь этим показать, каким несносным мальчишкой я в то время был.
Явившись на свет, я первым делом чихнул, а потом уже заревел. Это не было предзнаменованием, в последующие 70 лет я был умеренно простудлив и умеренно плаксив. Но, по мнению родителей, это выражало моё скептическое отношение к авторитету старших и в этом, пожалуй, есть доля истины.
Дедушка Тумповский, получив телеграмму о моём рождении, первым делом побежал и купил бутылку шампанского. Когда все собрались, Оля, очень умная девочка, вдруг сказала:
— Позвольте, а какое сегодня число? 1 апреля? Так это первоапрельская шутка. Узнаю Лидиньку, с неё станется!
Дедушка растерялся.
— А я и не подумал… Что же теперь делать с бутылкой?
— Si le vin est tir?, il faut le boire[1].
И на всякий случай они выпили.
Родители переехали на Арбат, где было безопасней в рассуждении уличных перестрелок и баррикад. Сняли квартиру в проходном дворе, выходившем в Филипповский (ныне ул. Аксакова) и Б. Афанасьевский (ныне ул. Мясковского) переулки. Вскоре они предоставили квартиру под штаб дружинников.
Мама рассказывала, что когда, бывало, ночью она приходила домой с какого-нибудь митинга или нелегального собрания, в дверной глазок высовывалось дуло револьвера и мрачный голос спрашивал:
— Пароль?
В первые недели моей жизни я рос среди куч прокламаций, патронов и бомб, в окружении дядей, которые что-то притаскивали, совали под подкладки и уносили, спорили и непрерывно курили.
У мамы, разумеется, от такой жизни сразу пропало молоко, и меня перевели на бутылочку. Дружинники острили, что эдак я привыкну глядеть в бутылку, но, ничего, обошлось. Из деревни выписали няню Грушу, человека замечательного, вырастившую мою маму и её сестёр, выкормившую младшую Магу, воспитавшую меня и ещё имевшую силы для помощи нам с женой в воспитании наших малышей. Няня была самым близким, родным мне человеком в течение первой половины моей жизни[2].
В те времена не было детских консультаций, где превращают коровье молоко в подобие женского. Дедушка Марьян Давидович приобрёл необходимый для этого пастеризатор, выучил тётю Лену обращению с ним и прислал её в Москву заведовать молочным хозяйством. К тому же ей надо было удирать из Петербурга, так как шпики ходили за ней по пятам. Лена приехала спасаться от ареста и спасать меня от голодной смерти.
Однажды в декабре 1905 года, в самый разгар восстания, няня шла из лавочки. Впереди идут пристав с околоточным и о чём-то говорят, указывая на наш дом. Няня навострила уши.
— Так что, Ваше благородие, это самое ихнее эсеровское гнездо и есть.
— Почему ж ты их не возьмёшь?
— Неспособно-с. Двор проходной, выходы во все стороны, из окон стреляют.
— Ну, хорошо, я попрошу полковника, чтобы пару пушек подбросил.
Няня прибежала в слезах.
— Нас сейчас будут из пушек расстреливать!
Меня срочно закутали в одеяла, с трудом нашли извозчика, который содрал «за рыск» десятерную цену, и под канонаду, доносившуюся с Пресни, отправили в Армандовскую контору на Варварской площади. Было 15 градусов мороза, и я таки отморозил нос и щёчки, оставленные мне для продуха. С тех пор они целых десять лет у меня отмерзали, чем я очень гордился и пояснял в школе товарищам, что я «пострадал в революцию 1905 года».
Через несколько дней мама ушла на какое-то партийное собрание и не вернулась ни в этот день, ни на следующий. Оказалось, что дом, где она заседала, был окружён казаками. Он защищался дружинниками, казаки не могли его взять, но повели его правильную осаду. Папа осень беспокоился и сделал отчаянную попытку прорваться в осаждённое здание. Конные казаки жестоко избили его нагайками. Он едва доплёлся домой с лицом, превращённым в кровавую котлету. А члены собрания благополучно ушли каким-то потайным ходом.
Меня крестил кюстер реформатской церкви, что в Трёхсвятительском (теперь Вузовском) переулке, Гептнер, который приезжал для этого к нам в дом. Так я стал цвинглианцем. Мне сначала хотели дать по швейцарскому обычаю три имени: Давид-Валентин-Александр, но в последнюю минуту прикинули, что я, пожалуй, проживу и с одним.
Весной революция была подавлена. Пошли аресты. У родителей земля горела под ногами. Их не было дома, а я мирно спал в кроватке, когда к нам нагрянули жандармы. К счастью, накануне Лена унесла бомбы, а винтовки спрятала под дровами в сарае. Револьверы и пачку прокламаций няня успела сунуть под меня. Когда жандармы, добросовестно всё обыскивавшие, потребовали вынуть меня из люльки, она упала перед ними на колени и умоляла меня не трогать.
— Ребёночек больной, три часа кричал, только заснул. Если разбудите, всю ночь кричать будет.
И жандармы махнули рукой. В самом деле, орать будет, им же покою не даст. Они ушли, ничего не найдя.
Из Петербурга приехала бабушка Ревекка Михайловна. После бурного объяснения с мамой и папой она сама написала заявление о выезде за границу, со свойственной ей энергией выхлопотала паспорта и почти насильно выпроводила родителей за границу. Я остался у бабушки Софьи Осиповны в Пушкине. При мне ещё состоял штат из няни и Лены, которая уже жила на нелегальном положении и ей удобно было скрываться в доме Армандов.
В Пушкине, несмотря на хорошие условия, я заболел дизентерией. Я уже совсем собрался отдавать концы, лежал пластом и постоянно терял сознание. Врачи поставили на мне крест, но бабушка попробовала давать мне хину и… я воскрес. Когда я выздоравливал, она очень боялась за моё здоровье и, входя, обязательно грозила мне пальцем и говорила:
— Ни чих, ни ках!
Со мной часто заходили поиграть тётушки Арманды. Вот заходит тётя Маня, а я сижу без штанов:
— Данюша, а где же твои штаны?
— Чины у печи.
— Ай-яй-яй! Ну ничего, сыграй мне что-нибудь на дудочке.
— Дая не мее (не умеет). Дая тока чины а-а мее деить. — Тётушки покатывались со смеху, а я обижался и заявлял:
— Дая Мая сита. — Даня Маней сыт. Значит, отчаливай.
В два года я уже был неравнодушен к женской красоте и потому всем тётушкам предпочитал Женю:
— У Ени катьки мя-а. — У Жени щёчки мягкие, — говорил я с восторгом, тыкая пальцем тётушке в лицо.
Родители пробыли за границей год. Потом рискнули приехать[3]. Я узнал папу, а маму, к её большому огорчению, забыл. Когда она взяла меня на руки, я отвернулся и, отталкивая её, тянулся к няне.
— Я же твоя мама, Дадинька. Разве ты не узнаёшь меня?
— Мама у-у-у-у!
— Да нет, я уезжала, а теперь вернулась. Всегда теперь буду с тобой. — Но прошла неделя времени, прежде, чем я её признал совсем.
Родители поселились в Териоках, на самой финляндской границе. На их адрес приходила контрабанда: брошюры, листовки, журналы, и они по очереди, уложив всё по несколько слоёв под одежду, отвозили в Петербург на явочную квартиру. Я втянулся в «чтение» этой литературы и часами мог разбирать и раскладывать по цветам любимые «кыги».
Лену не спасло нелегальное положение. Она вернулась в Петербург и была арестована по громкому делу об экспроприации в Фонарном переулке. Она была взята с партией оружия. Улики были налицо. Её посадили в «предвариловку» и передали военно-полевому суду. В то время это была неминуемая дорога на виселицу. Лена пыталась бежать, симулируя сумасшествие, для чего добилась перевода в тюремную больницу. Несколько месяцев, проведённых там среди сумасшедших, под постоянным надзором врачей, когда надо было круглые сутки играть роль помешанной, едва в самом деле не свели её с ума. Но она показала исключительную силу воли и, распропагандировав одну медсестру, с её помощью подготовила побег. Но в последнюю минуту он сорвался. Дело в том, что именно в тот день начальстве сменило её сообщницу — перевело её в Литовский замок[4].
Родители метались, но на смягчение её участи не было никакой надежды. Бабушке удалось нанять известного крупного адвоката Гузенберга, очень красноречивого и ловкого. Этот адвокат впоследствии прославился участием в защите Бейлиса.
Гузенбергу удалось добиться только освобождения Лены на одну ночь перед казнью для прощания с родными под залог 25 тысяч золотых рублей. Вероятно, генерал-жандарм, давший на это разрешение, предполагал, что она постарается бежать. Но был убеждён, что он при всех вариантах её всё равно изловит и, таким образом, избежав неприятных последствий для себя, положит денежки в карман.
Родители метались, забывая о себе. Шутка ли, бедному врачу за несколько часов достать такую сумму. Выручил их дядя Гриша — «яичный фабрикант», полностью разорившийся после этой операции. Товарищи революционеры раздобыли ей фальшивый паспорт, переодели её прислугой, повязали платочком, дали в руки провизионную корзинку из ободранной ивы. После этого она перешла на другую квартиру, где переоделась в приготовленное платье богатой барыни, со страусовым пером на голове и на извозчике отправилась на Финляндский вокзал. Приехав в Гельсинфоргский порт, она встретила незнакомого мужчину, который должен был играть роль её мужа в путешествии, после чего, обменявшись паролем, они познакомились, перешли на «ты» и взошли на пароход.
Ленин «муж» был разодет ей под пару. Видный мужчина, он носил нафабренные усы, монокль, котелок и трость — ни дать, ни взять модный фат, прожигатель жизни, завсегдатай Монте-Карло. Прогуливаясь по палубе 1-го класса, они дрожали, что их схватят, и в каждом пассажире им мерещился следящий за ними шпик. Только сойдя с парохода в Гамбурге, они свободно вздохнули.
— Может быть, на прощанье вы откроете мне своё настоящее имя? — спросила Лена.
— Пожалуйста. Борис Викторович Савинков.
Лена была поражена и польщена. Сам Савинков, член ЦК партии, легендарный и строго законспирированный для рядовых членов организатор террористических актов! Они распрощались, и она его больше никогда не встречала. Поездом она уехала в Италию.
Настала ночь, когда арестовали и маму. Мне было уже 2 года, и я понимал, что она «сидит в Шушёвке» (Сущёвской части) и даже ходил к ней на свидания.
Иногда почему-то пропускали меня одного. Тогда синий дядька брал меня за руку у входа и вёл по мрачным коридорам, пока откуда-то из темноты, из-за железной двери не выходила мама. Она брала меня на руки, и мы беседовали час, пока жандарм нас не разлучал.
Свидания не были для меня новым делом. Ещё раньше я ходил к Лене в Предвариловку. Там я иногда предпринимал прогулки в соседние комнаты, где тоже шли свидания. Однажды я вернулся к Лене в восторге, весь украшенный орденами и медалями, которые перевесил со своего мундира на меня добродушный заместитель начальника тюрьмы.
Я пытался освободить маму: однажды я молился об этом, повторяя вслух свою просьбу, как няня, залезши для этого, от глаз окружающих, к корзину с грязным бельём. В другой раз я упрашивал жандарма отпустить маму домой, доказывая, что мне скучно без неё. Обе попытки оказались неудачными.
В этот период я очень привязался к папе. Он щёлкал пальцами перед моим носом и говорил «ку-ку». За это я прозвал его «Куком» и до четырёх лет не называл его иначе. Маму ожидала каторга, и он становился всё грустнее. Но почему-то приговор внезапно смягчили и дали два года высылки за границу. Это было роскошно!
На три дня маму отпустили домой собрать вещи. Взяв с собой меня и няню, родители поехали за границу через Петербург. Перед самым нашим приездом попал в тюрьму дедушка Марьян Давидович. Полиция всё охотилась за Леной и сделала у него обыск. Нашли номер журнала «Революционная Россия» и увели дедушку. Он две недели отсидел в Предвариловке и перед самым нашим приездом вернулся в отличном настроении. Он говорил, что в первый раз в жизни отдохнул от пациентов. Там прогулка, прекрасная библиотека на всех языках. Казалось, что он бы не прочь посидеть и подольше.
Из Тумповских только младшую Магу не интересовали события революционной России. Она сблизилась в то время с Гумилёвым и вместе с ним принимала участие в кружке поэтов, собиравшихся в Царском селе. Бабушка, хотя сама писала стихи, но среду поэтов находила нездоровой. Тем более, что Мага, согласно поэтической моде того времени, начала носить чёрную вуаль и две мушки на лице.
Бабушка старалась привлечь Магу к легальной общественной работе и сама была членом «Союза женского равноправия». Председателем его являлась Мария Александровна Чехова, а секретарём — её дочь Катя, интересные воспоминания которой о моей маме я выше приводил.
Бабушка как-то попросила Катю прийти в гости в их семью, чтобы соблазнить Магу работой в Союзе. Из этой попытки ничего не вышло. Тогда вечером Мага, со свойственным ей пафосом, читала гостье свои стихи, но к общественной работе не проявила никакой склонности.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.