Я второй раз принимаю участие в революции

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Я второй раз принимаю участие в революции

Однажды, в воскресенье, когда я сидел у бабушки и вымучивал у очередной тётки двенадцатую партию в шашки, вбежала мама с радостным криком:

— В Петрограде революция!

Она волнуясь рассказывала, что полки, даже гвардейские, один за другим переходят на сторону народа, что в столице царит необычайный подъём, рабочие арестовывают жандармов и городовых, срывают царские портреты. Глаза у мамы горели, она захлебывалась словами. Все собрались, тетки умеренно выражали свою радость, дедушка поглядывал как-то внутрь себя. Его чувства явно раздваивались: он не мог не признать справедливости происходящего возмездия и в то же время предчувствовал крушение своей семьи, в будущем видел множество бед и забот. Мама тотчас убежала «делать революцию».

На другой день мы, как всегда, сидели в школе. С улицы доносился необычайный шум. Железные ворота фабрики «Гном и Ром» были заперты. Против них собрались рабочие — человек 50. Они стучали в ворота, требовали, чтобы их впустили. Потом принесли ломы, кувалды и бревна, действуя ими как таранами, высадили ворота, и с шумом ввалились во двор фабрики.

Где уж тут заниматься! Все повскакали с мест и повисли на окнах. Напрасно учитель уговаривал нас продолжать урок, пугал тем, что сейчас придут солдаты и начнут стрелять, что у окон находиться опасно. Пришлось распустить нас по домам.

Я не пошёл домой, а пустился бегать по улицам. Стихийно собирались демонстрации, слышались обрывки марсельезы, варшавянки. Незнакомые люди обнимались, поздравляли друг друга. У многих было оружие, но я не слыхал стрельбы. Я видел, как волокли арестованного околодочного. Они сдавались без боя. Москвичи даже удивлялись: царская власть еще вчера казалась непобедимо сильной. А оказалось, одна шелуха, толкнули, и рассыпалась. Конечно, это только казалось, революция была подготовлена громадной и самоотверженной работой всех социалистических партий.

Мама целыми днями пропадала в каких-то комитетах, выступала на митингах, писала статьи в газеты. Приходила, если вообще приходила, домой ночью, валилась от усталости. Няня пропадала в очередях за сахаром, за крупой.

Раз мама принесла кучу революционных брошюр. Тут были: «Национализация земли», «Восьмичасовой рабочий день», «Всеобщее, равное, прямое и тайное избирательное право» и т. д. Я набросился на брошюры, читал их и в школе на уроках и дома. Потом пустил в классе по рукам. Сразу образовался круг учеников, которые ими увлекались. Главные были — Ильин и Транцев. Ильин — массивный, крепкий, уверенный сын рабочего, Транцев — тонкий, подтянутый, всегда в черной рубашке с выгоревшими льняными волосами. Мы решили образовать в классе «революционную тройку». Скоро и работа нам представилась.

Рыжий немец упорно заставлял нас петь «Боже, царя храни», даже после того, как сам царь счёл за благо отказаться от престола, сбежал и был арестован на станции Дно. Мы стали подготавливать забастовку в классе. Уговаривали каждого отказаться петь. Разъясняли, что за это ничего не будет, что сам князь Лебедев теперь хвост поджал. Большинство согласились скоро, но некоторые из купчиков — Чулковы да Корчагины — явно двурушничали. Беда была с девчонками. Трусихи говорили:

— Как можно ослушаться?

На очередном уроке немец встал со своей скрипочкой и затянул «Бо-о…». Класс молчал. Он насупился. «Ну, сразу! Бо-о». Два-три купчика подтянули, но, увидев кулаки, грозившие им из-под парт, замолчали. Немец заявил:

— Парта, к которой я подойду, будет запевать.

Он подошел к первой парте, на которой сидел я с моим товарищем Клюевым и заиграл, глядя в упор нам в глаза. Я выдержал взгляд и, встав, молчал, хотя сердце билось ужасно. Ильин крикнул:

— Всё равно мы не будем петь!

Тут я осознал, что творю новый мир и для этого надо принести себя в жертву. Я тоже сказал твердо:

— Вы не имеете права заставлять нас петь отменённый гимн. Царя в России больше нет.

Немец немного опешил от нашей дерзости. Затем ляпнул замечательно неудачно:

— Это и черногорский гимн тоже. Черногорский царь здравствует и является нашим союзником. Значит, вы должны петь черногорский гимн.

В ответ раздался смех. Немец скрипнул зубами, сверкнул глазами и вышел из класса, хлопнув дверью. Больше мы его не видели. Занятия пошли своим чередом. Вскоре кто-то попался с моей брошюрой. Произвели обыск в партах и ранцах и выловили их штук шесть. Наш классный наставник долго и нудно говорил, что, конечно, это политическое образование в духе времени, но этим надо заниматься не на уроках. К тому же «четырёххвостка» и другие новшества это ещё только проекты, не утвержденные Временным правительством, и потому преждевременно забивать ими головы. Я попросил ребят не читать брошюры в классе.

В училище медленно, но верно происходили перемены. Попечитель куда-то делся и вместо него было решено избрать родительский комитет. Собрали родительское собрание. Перед ним мама спросила меня, кто у нас в классе из ребят придерживается левого направления, чтобы ей сразу сориентироваться и организовать свою фракцию. Я назвал Ильина, Транцева, Клюева…

— А из девочек?

— Есть одна… не знаю. Её зовут Лиза Берцуг, — сказал я и густо покраснел. Мама взглянула на меня с любопытством и улыбнулась. Я думал: «А может, её отец черносотенец? Я ведь с ней только раз разговаривал насчет общей чернильницы»

Мама пришла с собрания довольная. Ей удалось сколотить группу рабочих, а сама она прошла в родительский комитет.

— У твоей Лизы отличный отец, латыш, старый рабочий, совсем наш человек.

Я был в восторге: «Если так, то дело пойдет!» И оно действительно пошло.

Родительский комитет решил для привития трудовых навыков и пополнения недостатка в продуктах организовать при училище огород. Дело было новое, учителя не знали, за какой конец держать лопату и каким концом тыкать в землю рассаду. Решили мобилизовать общественность. На Благуше была больница. Ею заведовал доктор Буткевич Андрей Степанович. Вся Благуша любила и уважала его, он был эсэр и старый земец. Его младший сын Глеб учился в нашем училище, в 3-м классе и очень выделялся изо всех ребят своим демократическим видом и одеждой, простотой и вежливым обращением, большим умом и начитанностью. У Буткевичей была большая семья и дом на самой крайней улице, выходящей на пустырь, тянувшийся аж до самой Окружной дороги. Часть этого пустыря Буткевичи превратили в обширный огород, на котором работали всей семьёй и где выращивали овощи отменного веса и качества. Мама была близко знакома со всей семьёй и едва ли не они были виновниками нашего переселения в Измайлово. Я не раз у них бывал. Вот Глебова мать и взялась из симпатии к училищу и к работе с землей руководить нашими огородами.

Запись на летние работы была добровольной. Я, конечно, захотел стать огородником. Наш класс туго поддавался на это дело — от силы записалось человек 8–10. Я был несказанно рад, когда среди них оказалась и Берцуг. На вольном воздухе все оказалось гораздо проще, чем в классе. За посевом моркови и общие темы нашлись, и как-то легко говорилось. А к концу второго дня я даже решился на отчаянный шаг и назвал Берцуг Лизой. И это было принято благосклонно, будто так и надо.

Идиллия кончилась очень быстро. Мы, убоявшись второй холодной зимы, в начале июля переехали опять в Сокольники, но уже в двухэтажный восьмиквартирный дом на Большой Бахрушинской (теперь Остроумовской) улице, воссоединившись с Толей, которая после революции вышла из подполья и вновь превратилась в Лену, с Сашей и Мишкой. У Лены вдруг образовался грудной младенец, Алёша, рыженький в отца и до того милый и незлобивый, что даже такой закоренелый холостяк, как я, по часу простаивал у его кроватки, говоря «агу» и забавляя его погремушкой. Так как Лене некогда было с ним возиться, а няня была занята на кухне стряпней на большую семью, выписали из деревни пятнадцатилетнюю девушку Фросю, нянину племянницу, которая днем нянчила Алешу и Мишку, а по вечерам ездила через весь город в Миусы учиться в народном университете имени Шенявского.

Лена и Саша жили беспокойно. Саша был избран в Исполком Московского совета. На него было возложено налаживание биржи труда. Работал он целыми днями. Приходил издерганный, нервами наружу. Организация была межпартийная, Лена работала в Московском комитете партии эсэров. Мама — по-прежнему в Центросоюзе потребительских обществ. Хотя все они трое принадлежали к одной партии, в деталях они часто расходились, между ними бывали жестокие споры на всю ночь. Наутро все были с мигренями.

В начале июля были выборы в Городскую думу. Я впервые был мобилизован на партийную работу — клеил предвыборные объявления. Мне выдали фартук, пачку объявлений, кисть и клей. Районом работ была Мясницкая, теперь улица Кирова. Я гордился поручением. Раз подрался с «карандашом», клеившим кадетские объявления на мои. Но я одолел его. Накануне выборов я разъезжал на грузовике с объявлениями и кидал их в народ. Мне очень нравилась эта работа, мечтал даже избрать её своей профессией (вместо шоколадного фабриканта). После выборов у мамы прибавилось работы. Депутатские обязанности накладывались на кооперативные. Московский комитет выбрал её представителем партии в редакции «Известия Московского совета». Там требовалось согласие трёх редакторов для напечатания каждой статьи и обязательно — Скворцова-Степанова. Мама писала преимущественно на культурные и антиалкогольные темы. Скворцов-Степанов считал маму исключительно милым и приятным человеком, но за эти статьи — политически наивной[14].

Маму всегда посылали в самые «горячие точки». Я думаю, что она сознательно взяла меня с собой на митинг в Подольск с той же целью, с какой позволяла мне лазить по деревьям, крышам и карнизам. Митинг происходил на заводском дворе завода швейных машин «Зингера», где недавно была драка между рабочими и ораторами. Поэтому обстановка была накалена до крайности. Первым выступал большевик, потом бородатый меньшевик. Выступал учёно, с иностранными словами, непонятными аудитории, да ещё с прескверной дикцией. Ему пришлось прервать свою речь на половине из-за шума, крика и бежать под улюлюканье и хохот слушателей.

Настала очередь мамы. Трибуны не было, и она влезла на пожарную лестницу. Вначале её слова принимали очень враждебно, постоянно раздавались саркастические реплики. Был один острый момент, когда раздались крики:

— Долой! Довольно! Стащить её!

Я стоял в сторонке ни жив, ни мертв. «Сейчас начнут бить». Но она сумела как-то успокоить собрание. Она говорила четко, понятно, простым языком, излагала вопрос логично, спокойно и в то же время со страстной верой в свою правоту. Я забыл свой страх и невольно залюбовался ею. И, очевидно, не один я. Стоявший рядом старый рабочий процедил в усы:

— Ишь ведь, баба, жидовка, а как складно говорит. Послушаешь, будто все правильно.

Я не помню, о чем шла речь и какую вынесли резолюцию. Во всяком случае, мамины слова дошли до многих и смягчили решение. Она была удивительно хорошим оратором. Я присутствовал на многих её выступлениях, но помню только ещё одно на Введенской площади. Оно запомнилось потому, что рабочий оратор крикнул в момент крайнего возбуждения:

— Товарищи, фабриканты связали нас узами Гименея!

Я до того увлекся политической работой, что даже ездил каждый день в Московский комитет партии на углу Леонтьевского и Шведского переулков в общественном порядке подметать пол и перетаскивать пачки брошюр. Уборщиц тогда в штате не числилось.

Кроме политики я увлекался футболом. У нас такая компания подобралась на соседних дворах — прелесть. Особенно в доме напротив семья братьев Тарасовых, это же маэстро! Их было 4 человека, но вполне футболозрелых — только два, остальные заворотники — подавали улетавшие мячи. С этой компанией я дулся все свободное время, прерывая игру, только когда посылали в лавочку Сидякина купить соли или мыла. На Большой Бахрушинской почти не было движения, она была замощена булыжником и служила нам отличным футбольным полем.

В Сокольниках был солидный клуб Олэлэс (ОЛЛС). Это значило, вероятно, «Общество любителей лыжного спорта», но у клуба было настоящее футбольное поле, стадион и 3 футбольных команды, плюс одна детская. Олэлэс принимал участие во всероссийских соревнованиях и постоянно красовался на афишах. Мы решили: «А чем мы хуже?». Собрались, избрали Симу Тарасова капитаном, назвали наш клуб Дэкаэс (ДКС — детский клуб «Сокольники») и послали вызов детской команде Олэлэс. Капитан сходил к ним, согласовал день и час, и вот мы на Олэлесовском поле.

Противники выставили полную команду — 11 игроков. Нас пришло только четверо. Одного мать наказала, у другого нарыв на ноге, третий просто струсил и т. д. Ну, казак назад не пятится. Надо играть или зачтут поражение без боя. Обсудили положение — Тарасовы — в форвардах, я — в защите (обычно-то я играл правого хава), голкипер. Я очень горевал, что у меня не было ни буц, ни даже простых башмаков, я пришёл в высоких сапогах. Но Сима — великий стратег — меня утешил:

— Бегать все равно много не придется. Они будут висеть на наших воротах. Твое дело — коваться. Старайся бить не по мячу, а по ногам, чтобы уменьшить число игроков. Запасных у них нету.

Началась игра. Я защищался героически. Как Леонид в Фермопилах. К концу игры их осталось восемь, трое уползли благодаря тактике, выработанной для меня капитаном. Они, конечно, тоже старались меня подковать, но меня защищали толстые голенища. Тарасовы летали по полю как пули. Кипер то и дело бросался на земь, обычно после того, как мяч пролетал в ворота. Не то, что их кипер, который даже заснул на боевом посту. При всем при том 7:0 не в нашу пользу. Мы считали, что при существующем соотношении сил моральная победа осталась за нами. Мы ушли, еле волоча ноги, но удовлетворенные результатом. Ведь если бы нас было 11, а не 4, то мы бы наверняка на-втыкали 70:0. Это уж будьте спокойны.

Маму не слишком радовало моё увлечение футболом. В принципе она была за спорт, но думала, что футбол уродлив, потому что развивает исключительно ноги и это идет в ущерб голове, умственным способностям. Я горячо с ней спорил и доказывал, что она просто не знает правил игры. Уж кто-кто, а я, правый хав, имел достаточно случаев принимать свечи и иногда даже забивал головой голы. Я даже считался в нашей команде первым специалистом по части приема свечей, иногда с такой высоты принимал, что всякий другой получил бы сотрясение мозга.

— А ты не знаешь, а говоришь, что я головой не работаю!

Но у мамы была предвзятая идея: детям надо давать наряду с другим и эстетическое воспитание. На беду она была знакома с известным педагогом Шацким. А его жена была заведующей музыкальной школой. И меня отдали в эту школу, в хоровую группу. Дело не обошлось без демонстраций протеста, саботажа и даже слёз (вообще-то я реветь уже перестал), но маму невозможно было переспорить.

И вот я под конвоем приведен в это певческое заведение, которое помещалось в кокетливом домике на углу Пречистенского (теперь Гоголевского) бульвара и Гагаринского переулка (теперь ул. Рылеева). Меня, как рядового необученного, поместили в самую младшую группу. Ребята, больше девочки, все были мне по плечо, и я казался им очень смешным. Шацкая села за рояль. Ребята пели превосходно, складно, на два голоса. Я решил придерживаться среднего варианта и взял ноту настолько фальшивую, что даже сам об этом догадался. Ребята засмеялись. Шацкая болезненно поморщилась. Я сконфузился. При третьей моей попытке Шацкая сказала:

— Ты уж лучше помолчи, прислушайся, как поют другие.

С тех пор я прислушивался целых три урока, а потом заявил маме, что хоть режь меня, а я больше в музыкальную школу не пойду. Мама позвонила Шацкой по телефону и после разговора сдалась.

Городское хозяйство было до крайности истощено войной и запущено царскими чиновниками-казнокрадами.

Деятели, поставленные во главе отделов Городской управы, не прибегали к нечестным методам и не желали использовать силу, как орудие власти. Они надеялись воздействовать на массы примером и убеждением.

Очень затрудняло работу двоевластие: не было ясно, за что отвечает Городская дума и за что — Совет рабочих и солдатских депутатов.

Подметая полы в Московском комитете партии, я имел случай наблюдать городского голову Руднева и председателя Думы Осипа Минора, старого народовольца, очень доброго человека, смахивающего на раввина. Мама представила меня им, и они поздоровались со мной за руку.

В те дни наш друг Александр Моисеевич Беркенгейм был брошен на самый трудный участок — председателем продовольственного комитета Московского совета. Он похудел, помрачнел, а большие чёрные мешки под глазами свидетельствовали о бессонных ночах.

Даже я, мальчишка, думал, что такие честные, деликатные люди не смогут управиться с кипящим котлом, который представляла собой Москва тогда.

В то время я был великий охотник до чтения газет. Может показаться странным, что меня в двенадцать лет, наравне с футболом и уличными драками, волновала политика. Но, пожалуй, это естественно. Ведь бывает же нередко, что девушки тайком играют в куклы, пока не выйдут замуж. А на меня сильно влияла среда и разговоры, среди которых я жил. Конечно, я воспринимал события глазами близких, хотя кое-что научился понимать и сам. Я остро чувствовал фальшь и демагогию в отличие от искренности и желания действительно помочь народу.

Но, уклонившись рассуждениями о судьбах России, я нарушил хронологическую последовательность своего повествования. Прошу извинения, возвращаюсь к ходу событий, где я снова буду фигурировать как маленький мальчик, занимающийся своими маленькими делишками.

Дедушка с бабушкой, наконец, признали Тамару. Она была на сносях. Возможно, стариков смягчили грозные события в России, перед лицом которых было неуместно ссориться с единственным сыном.

Однажды, когда я вошел в Трубники, все пили чай в чайной комнате. Тамара, уже попивши, стояла в конце стола у печки и оживленно что-то говорила. Она выставила вперед свой большой живот под бархатным платьем, как бы говоря: «Вот, глядите: я беременна. Я законная жена вашего сына и готовлюсь стать матерью вашего внука, хотя вы не хотели меня знать. Теперь я одержала победу. Но я не злопамятна и потому веду с вами вежливый разговор». Может быть, мне это только казалось, но я нашел её позу неэстетичной и нескромной. А потому на весь вечер надулся.

В тот день в городе начались волнения, издалека доносились выстрелы. Папа забеспокоился и увел Тамару домой. Наступило зловещее молчание, все почему-то говорили шёпотом. Позвонила мама и сказала, чтобы я оставался у бабушки до конца событий и никуда не выходил. Так я провел под домашним арестом дней пять. Мама все время работала в Думе, что-то там обсуждала, выполняла поручения, выходила в разные районы Москвы, пыталась агитировать, примирять и, конечно, подвергалась большой опасности.

А у бабушки все замерло. Знакомые не приходили, телефон выключился. Тетки бродили как тени. Я устал думать о революции, устал беспокоиться за маму. Около бабушки было так уютно, и я предавался мечтам. Я мечтал о колонии. Сейчас под словом «колония» подразумевается преимущественно тюрьма для малолетних преступников, а тогда под ним понимали просто детский дом в сельской местности. Я заболел этой мечтой уже год назад, узнав из какой-то книжки, что такие колонии бывают, кажется, где-то в Швейцарии или Швеции. Там живут ребята на вольном воздухе, лазают по скалам, купаются сколько хотят, занимаются ручным трудом, ну и… учатся. Обязательно надо учиться? Ну, что ж… немножко.

Я поклялся попасть в колонию и теперь, лежа в «желобке», разрабатывал свои планы. Наша колония будет помещаться на севере Онежского озера. Там целый лабиринт островов и протоков. Это то, что нужно, вроде финляндских шхер. Жить мы будем на острове в пещерах. Есть там скалы? Наверно, есть. Пусть будут. И пусть озеро по подземным туннелям в скалах входит в наши пещеры, чтобы можно было прямо из постели бросаться в воду и выплывать на вольный воздух. Жить вообще будем преимущественно в воде. Только вот холодно, климат там довольно суровый. А мы вот что: от постоянного упражнения обрастем шерстью, не длинной, но плотной, как у тюленей или котиков. Кстати, это решает вопрос об одежде. Одежда вроде бы лишняя, но без неё неприлично, а тут шерсть: и красиво, и прилично. А между прочим, девочки у нас будут? Почему бы и нет, только лучше бы они жили на другом острове и представляли бы отдельное государство. Вот идея! Между нами будет постоянная война, ну не всерьёз, а вроде игры в войну. Без убийства. Но, чтобы противников брали в плен, заставляли работать, обращали в рабство. Мальчики, конечно, будут побеждать. Однако это несправедливо, девчонки, пожалуй, так откажутся играть. Ну ладно, побеждать будем по очереди, год — они, год — мы. Какая великолепная картина: два тюленеобразных войска движутся вплавь навстречу друг другу. Боковые отряды норовят охватит фланги. Авангарды уже ведут разведку боем. Только как это драться в воде? Ведь эдак можно нахлебаться и утонуть. А вот что: у нас от постоянного упражнения разовьются жабры. Или это уж чересчур? Нет, ничего, зато можно будет воевать в трех измерениях, обходить противника даже снизу. Как быть девчонкам с длинными волосами? Они будут в глубине путаться за водоросли, за камни. Вечно у них трудности! А очень просто: в колонии будет закон — всех стричь под машинку. Ну, не очень коротко, под третий номер. Как с точки зрения красоты? Ничего, привыкнем. Ведь тюлени не имеют длинных волос. Я старался представить себе Лизу Берцук и Машу Угрюмову остриженными под машинку и в тюленьих шкурах. Ничего, очень мило получалось.

За такими вариантами я мог проводить целые часы, пока над городом гремела канонада и в окнах отсвечивало зарево пожаров.

У бабушки все особенно боялись погромов. Напротив их особняка помещалось Удельное ведомство, которое еще с царских времен ведало винной монополией. Говорили, что под ним находились винные погреба, где хранились большие запасы водки. Опасались, что если их разгромят и толпа перепьётся, то окрестным жителям не сдобровать. Но обошлось. Вообще в тихом Трубниковском переулке никаких происшествий не было, и только одна шальная пуля залетела ко мне в комнату. Я очень этой пулей гордился.

Во время прихода мамы в особняк к дедушке ворвалась банда матросов-анархистов. Их называли тогда анархистами-серебристами за то, что часто они под видом обысков занимались просто грабежами. Матросы были пьяны, перепоясаны пулеметными лентами, вооружены револьверами, кортиками и ручными гранатами-лимонками. Они вошли с руганью, проклятиями и угрозами. По их словам, здесь-то и скрывались недорезанные буржуи, представители мирового капитала. Масла в огонь подлила французская фамилия, которую они прочитали на двери. Поэтому они сразу взяли дедушку за грудки, объявив его «агентом Антанты». При этом они ради пущего страха все время играли лимонками, подбрасывая и ловя их как мячики. Мама вышла к ним.

— Здравствуйте, товарищи. Оставьте ваши игрушки, со смертью не шутят. Никаких агентов Антанты здесь нет. Здесь живут мирные, хорошие люди. Что касается экспроприаций, то на это теперь есть новая власть. Она, что найдет нужным, конфискует и экспроприирует организованным порядком…

Так или иначе, такова уж была убедительность её слов, что ей удалось уговорить матросов уйти без членовредительства. Особенное впечатление на них произвело «Здравствуйте, товарищи». Мирный финал показался всем домочадцам каким-то чудом.

Как только стрельба кончилась, я отправился по городу осматривать разрушения. Более всего пострадали Никитские ворота. Здесь была плотная группа больших домов, в том числе дом, стоявший в конце Тверского бульвара. По ним били из орудий, они загорелись и теперь представляли собой еще дымящиеся кое-где развалины. Сильно пострадал Кремль: из старинных соборов и из Ивановой колокольни снарядами были словно вырваны куски живого мяса, от дыр пошли трещины. Вообще в городе мало уцелело оконных стекол, дома были изрешечены пулями, как будто они болели оспой. Эти следы они носили лет 10–20, с штукатуркой тогда было плохо.

Я написал дедушке Тумповскому подробный отчёт о всех событиях и наблюдениях.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.