Моя и ничья другая
Моя и ничья другая
Семья Колмогоровых в Сочи начала распадаться ещё до муниципализации советской властью их земельных участков и строений в 1922 году и ареста Григория Александровича. Первым трагически нелепо ушёл из жизни старший сын Александр, вышла замуж за военного и уехала с мужем в Ростов дочь Юлия. Рано взрослея без отца, дети, как оперившиеся птенцы, постепенно выпархивали из гнезда и уходили в пугающую самостоятельностью и непредсказуемостью, но привлекающую новизной ощущений и романтической дымкой новую жизнь. Наконец Манефа Александровна осталась вдвоём с дочерью Надей (инвалидом детства). Вместе они перебрались в 1938 году на жительство в посёлок Лазаревское (в 45 километрах от Сочи), где Надя стала работать пионервожатой в местной школе, вести детские кружки в районном доме пионеров. Как активист идеологического фронта районного масштаба она была замечена местными комсомольскими и партийными органами и принята в партию большевиков. Вскоре ей доверили редакцию районного радиовещания.
Утром 6 марта 1953 года семилетний Саша (внук Манефы Александровны) возвращался домой вдоль железнодорожной насыпи по протоптанной в рыхлом и мокром снегу тропинке, неся в обыкновенной сетке жестяную банку с керосином. В то время большинство семей в посёлке, где он родился и жил с матерью, готовили пищу в основном на керосинках, далёких от совершенства, чадящих и воняющих устройствах. В некоторых домах имелись более современные, но громоздкие керогазы и лишь в совсем немногих семьях, как считал Саша у богатых жителей, — блестящие медные и слегка шумящие примусы, на которых пища готовилась значительно быстрее, чем на двух первых аппаратах.
Ещё в их семье за отсутствием электрического света имелась коптилка — примитивный комнатный светильник, представлявший собой обрезанную медную гильзу какого-то снаряда с торчащими через крышечку четырьмя тряпочными фитильками. Этот «прибор», со слов матери, ей подарили во время войны стоявшие на постое в их доме солдаты воинской части, направлявшейся из Грузии к Новороссийску.
Редкими свободными вечерами, сидя у коптилки, мать читала, а чаще рассказывала сыну когда-то слышанные ею и, как позже понял Саша, эмоционально-приукрашенные и оттого особенно захватывающие и запоминающиеся исторические повествования. Увлечённому мальчику их «лампадка» с потрескивающими в пламени фитильками казалась самим совершенством. Настольная керосиновая лампа со стеклянным плафоном-колбой, сияющая, как само солнце, появилась в их семье только через два года, когда мальчик учился уже во втором классе поселковой школы и всё чаще и чаще готовил уроки вечерами. Но потемневший от времени добрый светильничек ещё долгие годы стоял на верхней открытой полке их фанерного посудного шкафа.
Вот для этих-то двух жизненно-необходимых их семье бытовых устройств и нужен был керосин, покупка и доставка которого, наряду с другими обязанностями, была возложена на сына много работавшей и поздно приходившей домой матерью. Керосиновая лавка с продавцом-инвалидом на деревянной ноге находилась в центре посёлка у откоса насыпи полотна железной дороги. Дождавшись очереди и получив свои литры отливающей синевой горючей жидкости, мальчик поднял тяжёлую ношу.
Весна, ожидаемая каждый год матерью с ежедневными тоскливыми причитаниями, в этом году сильно запаздывала, как бы собираясь преподнести всему живому и сущему небывалый сюрприз. Накануне ночью выпал обильный, липкий и плотный, какой бывает только на Черноморском побережье Кавказа, снег. Из-за отсутствия мороза он сразу же начал таять, но лежал сплошным ватным покрывалом на всём — густых ежевичных кустах, облепляющих железнодорожную насыпь, деревьях, увитых виноградной лозой, крышах домов, на траве, на согнутых в поклоне и ломающихся под его тяжестью ветках вечнозелёных магнолий и лавра. Даже верхушки всегда восхищавших Сашу устремлённых ввысь и стройных, как кавказские юноши, кипарисов сейчас сгорбились, застыв в молчании, как седые старцы.
Мальчик, не встречая прохожих, почти подошёл к заснеженному саду, который примыкал к его дому со стороны железной дороги, и вдруг вздрогнул от резкого, сильного и надрывно-тревожного гудка паровоза остановившегося грузового состава. Его подхватили два других (на станции) и судостроительная верфь, извещавшая население посёлка о начале и окончании рабочего дня. Саша слушал оглушающую канонаду, не зная ещё, что всю свою жизнь будет вспоминать это событие, и не предполагая тогда, что эти рвущие детские нервы и душу звуки обозначили рубеж двух эпох в жизни его страны. И он окажется сознательным и даже активным участником этой второй — послегудковой — эпохи, агонию и крах которой увидит своими собственными глазами. Блажен, кто посетил сей мир…
Взойдя на крыльцо одноэтажного деревянного домика, крытого каштановой дранкой, где они с матерью занимали комнатку, Саша поставил банку в коридорчике перед дверью. Комната оказалась запертой, что удивило, так как мать оставалась дома, хлопоча у печи. Открыв припрятанным ключом навесной замочек, мальчик вошёл в тёплое помещение и занялся своими детскими делами, давно привыкнув к самостоятельности.
Мать вернулась не скоро, возбуждённо-перепуганная, суетливая, и буквально с порога поведала сыну о причине гудков, переполошивших население посёлка. С ужасом в глазах она поведала, что 5 марта в Москве умер Великий Вождь и Мудрый Учитель товарищ Сталин и теперь всех людей ждёт страшное несчастье. Не находя себе места, мать торопливо накормила Сашу и опять ушла из дому по своим срочным партийным делам.
Несмотря на малый возраст, мальчик уже знал, и не только от матери, кем был ученик дедушки Ленина. Много раз, проходя по главной улице посёлка, он останавливался у огромного по меркам ребёнка (в полный рост, в распахнутой шинели) его каменного изваяния в окружении кустов лавра у входа в здание райкома партии. Такой привычный для жителей памятник Полубогу будет снесён и исчезнет без следа за одну ноябрьскую ночь 1961 года, сразу по завершении в Москве очередного XXII съезда Коммунистической партии, ещё раз подтвердившего истину — недолог век идолов и живых кумиров…
Только много лет спустя Александр Григорьевич, опираясь на свой собственный жизненный опыт, уяснит всю авантюрность, лживость и жестокость коммунистического режима, пролившего реки крови несчастного народа в шести войнах советского периода истории и в конечном итоге приведшего к распаду Великой России в 1991 году (с потерей почти 40 % её территории). И он придёт к выводу, что ключевую роль в этом процессе крушения государства, растянувшемся на 73 года, сыграл умерший 5 марта 1953 года товарищ Сталин, пытавшийся строить воображаемый им казарменный социализм своими бесчеловечными методами. А жестокая власть всегда влечёт за собой власть слабую…
Насколько помнил себя Саша, он никогда не расспрашивал мать о своём отце, детским сердечком чувствуя, что настоящего папы у него никогда и не было. И что мать, осознавая свою вину перед ним за это, намеренно избегала данной темы разговора. Эта затаённая детская стыдливость ребёнка со временем переросла в безразличие и даже брезгливость взрослеющего юноши к человеку, бросившему собственного сына и никогда не вспомнившему о нём. Ведь когда слишком долго ждёшь, что-то перегорает в тебе, и ты перестаёшь желать так ожидаемое когда-то.
В 16 лет при оформлении паспорта Саша впервые увидел свою метрику (свидетельство о рождении), где в графе отец значились фамилия, имя и отчество уже совершенно чужого для него человека. Даже много лет спустя, скрупулёзно разыскивая в различных архивах, библиотеках многочисленных (по линии матери) родственников своего, как оказалось очень разветвлённого, родословного древа, Александр Григорьевич никогда не попытается навести справки о своём физическом отце и возможных сводных братьях и сёстрах. Вероятно, в глубинах души любого человека сохраняются такие закоулки, где всегда клубится кромешная тьма…
В школе до седьмого класса Саша учился откровенно плохо. Не то чтобы он ленился или учёба не давалась ему. Нет! Просто с мальчиком надо было заниматься. Помогать, может быть контролировать, поощрять, развивать тщеславие, как-то подогревать интерес к учёбе. А возможно, это происходило и от того, что подросток чувствовал себя не нужным единственному близкому человеку — родной матери. Бытует выражение — женщина принадлежит себе, пока у неё нет детей. По всей видимости, мать Саши не ощущала в себе этого чувства. Казалось бы, обретя ребёнка в зрелом возрасте, она будет поглощена, пусть не без остатка, этой единственной её надеждой и опорой во всей дальнейшей жизни. Но в отношениях матери с сыном всё было иначе.
Иногда мальчику казалось — мама переносила на него свои обиды и даже ненависть к его отцу, виновнику её несостоявшегося женского счастья. А сын напоминал лицом, взглядом или характером проклинаемого ею мужчину. Возможно, причина была и совсем иного свойства. 23-х лет в годы всепожирающего сталинского террора мать Саши связала свою жизнь с партией большевиков. Каким-то образом, как позже узнал уже взрослый сын, она утаила от партийных органов арест и осуждение советской властью в 1923 году её родного отца — потомственного почётного гражданина Г. А. Колмогорова. А скрыв это и панически боясь разоблачения и неминуемой, как ей казалось, кары (за сокрытие происхождения полагалась совсем нешуточная 169 статья уголовного кодекса), из кожи лезла, доказывая своей активностью лояльность и преданность партии и власти.
Её работа в редакции районной газеты «Знамя социализма» была достаточно напряжённой и оперативно-нервной. Но как партийная активистка, даже будучи инвалидом детства, она взваливала и тащила на себе массу обязанностей и общественных поручений, превышавших её женские физические и душевные силы. Сын редко видел мать дома. Ей просто было не до него. Бесконечные командировки по району, партийные, профсоюзные и иные конференции, собрания, митинги, активы, заседания партбюро, партучёба, занятия в литгруппе и художественной самодеятельности, участие в избирательных компаниях, подписках на государственный заем, выпуск стен-газет, в условиях неустроенности быта и личной жизни матери-одиночки, сделали своё дело. Общественное, как наркотик, всё больше и больше подчиняло её себе и, наконец, стало выше её семейного очага, судьбы сына и своей собственной. Показушная коммунистическая демагогия и психоз партийно-общественной активности постепенно разрушили её как личность.
Мама Саши становилась всё более и более раздражительной, не терпящей возражений и часто впадающей в гнев. Она разучилась выслушивать и уважать чужие мнения и доводы, не совпадающие с официальными установками, а значит и её собственными. В разговорах с людьми становилась жёсткой, нетерпимой и даже жестокой до грубости, хотя при огромном самомнении, тщеславии и полном отсутствии настоящего системного образования её суждения и выводы были поверхностны, догматичны и, как следствие, ошибочны. Доводы, советы даже уже взрослого сына и невестки, получивших высшее образование и работавших в Москве в головных отраслевых НИИ, ею никогда и ни во что не ставились.
На примере родной матери, ортодоксально-истовой коммунистки, умершей у него на руках с партийным билетом под подушкой, сын окончательно убедился, в кого может превратить партийная демагогия и дисциплина тоталитарного режима не только малограмотного, но даже и образованного человека, принявшего его правила игры.
И когда с матерью в 1988 году случилось несчастье и в районной больнице посёлка Лазаревское 72-летней старушке не спасли, а отняли руку по самое плечо, райком той самой партии, учитывая… 49-летнюю безупречную репутацию своего члена, выделил из партбюджета «всё что смог» — 50 рублей на поправку её здоровья!
Верила ли мать Саши в Бога? Скорее всего, нет. Сын никогда не видел, чтобы она хотя бы в главные церковные праздники доставала хранившуюся в доме бабушкину икону, ставила перед ней зажжённую свечу или изредка ходила в поселковую каменную церковь на «дубовой горке». Никогда в пасхальные праздники не бывала она и на кладбище у могилы своей матери. Да, наверное, это было бы и просто невозможно для неё как активного проводника насаждаемой ею же самой в коллективах безбожной коммунистической идеологии. Но иногда, иногда… мальчик просыпался ночью от тоскливо-жалостливых или истово-вопрошающих взываний матери к неведомому существу. В полутьме комнаты сын видел, а скорее угадывал, сидящий на кровати с накинутым на плечи платком силуэт единственного и самого близкого ему человека, смотрящего куда-то вверх и выплёскивающего Господу свои остающиеся без ответа мольбы-просьбы страдающей женской души. У мальчика замирало и сжималось сердце. Стенания матери ошеломляли и ужасали его. Он начинал испуганно окликать её и плакать. Спохватившись, мать успокаивала сына, иногда звала к себе в постель, и он засыпал согретый её теплом. Но случаи эти продолжались…
Саша никогда и никому не рассказывал об этих ночных страданиях матери, всегда активной и уверенной в себе на людях. Но его детская психика, как губка, впитала мысль о существовании иного, параллельного, скрытого и оттого тайного мира Веры во Всемогущего и Всевидящего Богочеловека, который единственный на всём белом свете может принять и понять тебя, спасти и сохранить. Так вошла Вера и в Сашину детскую душу, хотя он и не добился от матери ни подтверждения, ни опровержения факта своего крещения в младенчестве.
Мать Саши пережила Великую Отечественную войну фактически в прифронтовой полосе. Линия боёв в 1942–43 годах на Кавказе проходила по Большому Кавказскому хребту всего в 70 километрах от посёлка, и немецкие самолёты часто бомбили единственную одноколейную железную дорогу, связывающую Туапсе с Закавказьем. Перепадало и жителям, так как уже в начале 1942 года в приморской части узкой долины реки Псезуапсе спешным порядком был построен полевой аэродром истребительной авиации с земляными валами-укрытиями для двух полков самолётов. Лётчики асы — Герой Советского Союза подполковник Д. Калараш, штурман 236 авиадивизии и командир 32-го авиаполка полковник Н. Павлов — сложили здесь в 1942 году свои головы, прикрывая с воздуха тылы группы войск. Две улицы посёлка и сейчас носят их имена.
Самолёты из-за близости нависающих над долиной гор могли взлетать и садиться лишь со стороны моря. По рассказам матери, этим пользовались мессера — прорывались с Кубани к аэродрому и блокировали взлёт, в то время как подоспевшие юнкерсы прицельно сбрасывали свой смертоносный груз. В скалистых склонах гор, обрывающихся к реке, военные прорыли сообщающиеся друг с другом пещеры-тоннели для хранения боеприпасов, многие годы привлекавшие как местных, так и отдыхающих летом на побережье мальчишек своей сырой и мрачной таинственностью с сотнями живших в них летучих мышей.
Саша родился 7 ноября 1945 года, а в 1948 году умерла бабушка, которую он совсем не помнил. На одной из сохранившихся семейных фотографий он видел себя годовалым младенцем на руках плохо одетой, измождённой, но ласково смотревшей на него беззубой старушки. А Манефе Александровне шёл тогда всего лишь 61-й год! Сколько же пережила эта совсем не старая по сегодняшним меркам женщина — дочь мастера-кожевенника из далёкой Тюмени, выданная 16-ти лет замуж и родившая семерых детей? Саша поражался превратностям судьбы, видя её молодой женщиной в кружевах и шляпе с вуалью на ранних фотографиях, обнимающей или держащей на руках и тоже в кружевах, то одного, то другого своего ребёнка. Внук, уехав из посёлка в 1970 году, повинуясь какой-то неодолимой воле родовой памяти, будет почти каждый год навещать могилу бабушки Манефы под столетними дубами старой части поселкового кладбища и, подолгу сидя у креста, перебирать в памяти факты и события семейных хроник, единственным хранителем и исследователем которых оказался на склоне лет…
От матери Саше достались: рассыпавшаяся от ветхости донорская книжка времён Отечественной войны с отметками о сдаче… 13 600 грамм собственной крови для раненых защитников Черноморского побережья в сочинских госпиталях; бабушкина, хорошего сибирского письма икона «Господь Вседержитель» (с ковчегом); две медали, нагрудный знак «Почётный донор СССР»; наградные (от УВД Лазаревского района) часы «за работу с трудными подростками» при детской комнате милиции; ворох почётных грамот от партийных и общественных организаций городского и районного масштаба; семейный фотоальбом; серебряное колечко, простенькая брошь да стопка чистовых (переписанных перед смертью) рукописей неопубликованных стихов, рассказов и повестей — «Надкушенное яблоко», «Коварная месть», «Багряные клёны», «Ефросинино зелье» и др.
Парадокс, но мать Саши, окончив всего лишь два класса школы, много лет была неплохим внештатным корреспондентом двух местных газет — районной «Знамя социализма», а после её закрытия — сочинской городской «Черноморская здравница». Сын хорошо помнил десятки читанных им в разные годы в этих газетах её очерков, злободневных статей, заметок, стихов, басен и… даже текстов песен! Конечно, всё, что она излагала на бумаге, требовало труда корректоров и редакторов. Возможно, они и роптали каждый раз, правя её орфографию, но в представленном материале всегда присутствовали фантазия, острота конфликта, интерес к теме, сюжету и ещё что-то, затрагивающее душу. Именно за это матери, видимо, и прощали отсутствие образования.
Только через 35 лет, разбирая и изучая долгими вечерами доставшийся ему от двоюродного брата (младшего сына Ю. Г. Колмогоровой) семейный архив, Александр Григорьевич понял, откуда это у матери…
Под небесной синевою,
У подножья ледников,
Спор затеяла с горою
Речка — детище снегов.
— Вся в садах моя долина,
Я игрива и светла.
Ты ж, бесплодная махина,
Подпираешь облака. —
— Ах, ты так! — И вдруг
вершина Стала молнии метать
И обрушилась лавина,
Чтобы реку задержать.
В страшном грохоте и рёве
Билась о гранит вода.
Отбурлила и затихла —
Чудо-озером легла!
Н. Колмогорова
Зуд к словесным изыскам, расходясь и затухая как круги на воде, передался не только сыновьям «неистовой Надежды», но и её внукам и правнукам. Кстати, из 9 внучек Надежды Александровны только мать Саши носила её имя и то вопреки мнению отца, имевшего на это свои причины. Писали стихи две Сашиных тёти — Юлия и Мария Колмогоровы, младший сын Юлии Григорьевны — Борис Вопияков и ныне здравствующий внук капитана — Дмитрий Лухманов.
В шестнадцать лет я гордо заявила,
Что замуж совершенно не стремлюсь,
Что мне и так живётся очень мило
И старой девой стать я не страшусь.
Прошла весна, потом прошла другая,
А я ходила, в небо нос задрав,
Слагала жизни гимн, о ней не зная,
Сонет любви, её не испытав.
И вдруг в глазах лучистых утонула.
Ни края в них, казалось, нет, ни дна.
Смутила, подняла и закружила
И трепета, и нежности волна…
Не ждали вы подобного финала?
И спросите: «А где же твой обет?»
Клянусь, я старой девой оставалась
До девятнадцати неполных лет.
Ю. Колмогорова
Я помню войну… Будто было вчера!
Заводы в пожарах… Зениток стрельба…
Осколки снарядов — насквозь, в потолок…
И в миске — баланда, на детский глоток.
Налёт за налётом! Вой жуткий сирен…
(Я очень боялся ходить возле стен…)
Нефть дымно горела, днём было темно,
А ночью вздымалось огня полотно!
Мне было четыре… как все — голодал,
Как все, по тревоге в укрытье бежал.
В окопе спасался весь мой детский сад.
Ребёнком я понял, война — это ад!!!
Б. Вопияков
Оставили свои воспоминания, дневники о детстве в Сочи и эвакуации уже цитируемые выше Фёдор Колмогоров, Ляля Массен и Саша Баранов. К 55 годам потянулись к литературным пробам душа и рука Александра Григорьевича, члена ЛитО «Клязьма»:
Поэт вам кажется нежней?
И вы на грани искушенья?
Гоните прочь свои сомненья,
Мол, жить пора уж без страстей.
Они по венам гонят кровь,
Переполняют нас волненьем
И оглушают наслажденьем,
Особенно, когда всё вновь.
И разве можно страсть понять,
Пытаться в чувствах разобраться,
Когда нет сил сопротивляться
И голосу рассудка внять?
Влюблённой быть желаю вам
И пусть ведёт вас Провиденье,
Когда есть выбор-предложенье:
С кем ехать в Ниццу вам, мадам!
* * *
Я помню запах ваших плеч
И тонкой талии изгибы,
И слёзы ваши, что могли бы
Мне обещать волшебность встреч!
Опомнясь, быстро вы ушли,
Почувствовав — я в вашей власти.
И уловил я трепет страсти,
Что вы с собою унесли.
Вы так по-девичьи хрупки,
Но сколько внутренней в вас силы…
Построен дом и дети милы,
И все невзгоды — пустяки.
Я встретил вас на склоне лет,
Но как прекрасно ожиданье
От предвкушенья обладанья,
Когда в душе звучит сонет!
Мальчик любил свой маленький, постепенно растущий после войны приморский посёлок, напоминающий осьминога, выползающего из глубин моря на его прибрежную равнинную часть и простирающего свои щупальца вереницей маленьких деревянных домиков по лощинам примыкающих к морю зелёных склонов гор.
В 1838 году здесь, на исконных шапсугских землях с сохранившимися до наших дней многочисленными древнейшими погребальными сооружениями — дольменами, на месте будущего посёлка в устье реки Псезуапсе, находились только малярийные болота. Но командующему Черноморской линией и одному из покорителей Кавказа адмиралу М. П. Лазареву место приглянулось. Военный десант — один из многих на побережье от Кубани до Грузии — был высажен. Построенное небольшое укрепление получило имя флотоводца.
Форт остался известен тем, что здесь служил и окончил свои дни в августе 1839 года поэт-декабрист, друг Михаила Лермонтова, князь Александр Одоевский — автор строфы «Из искры возгорится пламя!», взятой на вооружение революционными марксистами в качестве эпиграфа к своей первой нелегальной газете «Искра», которая вышла в Лейпциге 11 декабря 1900 года.
Крепостцу постигла печальная участь. Наряду с другими она была разрушена воинственными горцами, отстроена заново и вновь уничтожена уже самими русскими в 1854 году с началом Крымской войны. Могила поэта затерялась. Сейчас о бывшем укреплении напоминают лишь фрагмент сохранившейся каменной кладки крепостной стены, старинная корабельная пушка да памятник с бюстом князя-декабриста на месте предполагаемого солдатского кладбища под сенью столетнего раскидистого грецкого ореха, ежегодно осыпающего бывший форт картечью крупных плодов…
Сам посёлок был основан гораздо позже, в 1869 году, понтийскими греками-переселенцами. Дело в том, что по окончании 60-летней Кавказской войны и пленения в Чечне турецкого генералиссимуса имама Шамиля подавляющая часть уцелевшего и изгнанного с Родины горского населения переселилась в Турцию. Меньшую часть насильно выселили за реку Кубань. Завоёванные с такими жертвами, но опустевшие территории следовало кем-то заселять. По приглашению царского правительства сюда и потянулись переселенцы православного вероисповедания из султанской Турции — Ташакчиди, Мавроматис, Иваниди, Карапапас, Лазариди, Мустакиди, Андриади, Димитриади и др.
Саша ещё застал и даже жил с матерью в одном из этих необычных и прочных, сложенных из тщательно подогнанных речных каменных валунов 1–2-этажных домах первых греческих жителей. Дворы своих домов и подходы к ним они вымащивали окатанными морем камешками, плотно установленными на ребро. К 2011 году, к сожалению, сохранилось лишь единственное такое здание — в настоящее время Районный этнографический музей (улица Победы, 97).
В 1950-х годах в посёлке, утопающем в зарослях буйной южной растительности, было чем поживиться полуголодным растущим подросткам. Ежевика! За ней не надо было куда-то ходить или ездить. Она была всюду. Гроздья этой ягоды висели на непролазных кустах, охватывающих с обеих сторон высокую насыпь железнодорожного полотна, пересекающего посёлок. Только ленивец не ходил сюда лакомиться крупными чёрными сладкими плодами, созревавшими в августе месяце. Наиболее предприимчивые мальчишки делали из жердей лёгкие переносные лесенки, бросали их на кусты и, лазая по ним, снимали самые крупные ягоды. До сих пор Александр Григорьевич помнит вкус пирогов с ежевикой, которые иногда пекла мать из принесённых им даров.
А дикая черешня, которой уже нет и в помине! В заброшенных, оставшихся от первых поселенцев садах её было достаточно. Вооружившись банками на верёвочках, мальчишки, как обезьяны, облепляли высокие деревья и несли по домам литры и килограммы чёрной мелкой, но такой сладкой ягоды. Варенье из этого лакомства водилось в каждой семье. А нежная белая, чёрная и розовая шелковица, которую можно было есть только на дереве. Созревая, падая и разбиваясь в кашу, она привлекала тысячи пчёл своей сахаристостью. Сколько укусов и слёз претерпели подростки, бегая босиком по дворам, усыпанным ею, и невольно наступая на роящихся сборщиков нектара.
В ноябре приходила очередь дикой хурмы. Хрупкость её веток, мгновенно и с треском ломающихся под весом даже лёгких мальчишеских тел, была просто необычайной. Много раз с риском сломать себе шею приходилось лететь с дерева, если желание дотянуться до наиболее густых плодовых веток перевешивало здравый смысл. Зато их можно было долго хранить дома, отчего подвяленные ягоды становились слаще и менее вяжущими. Специально ходили в лес и за диким виноградом, оплетающим высокие деревья. Урожай снимали вёдрами и тоже варили варенье, пастилу или давили из ягод вино. Алыча! Найдя в лесу это плодовое дерево, надо было лишь подбирать с земли жёлтые спелые плоды в корзины или вёдра. Собирали также кизил, кислицу, дикие груши, фундук, грецкий орех и каштаны. За последним ходили в горы в конце октября — начале ноября.
Договорившись со знакомыми взрослыми, чтобы взяли с собой, вставали в 4 утра и с собранным с вечера мешочком за плечами (рюкзаков тогда и в помине ни у кого не было) быстро шли в темноте за 8–10 километров в горы (на Черноморку, в Мамедову щель или в Алексеевку). Добравшись до места к рассвету, отыскивали по склонам и лощинкам дерево с крупными осыпающимися плодами и, привязав на талию лёгкую полотняную сумочку, начинали сбор. По мере её наполнения содержимое пересыпалось в мешок за плечами. Особенно везло после прошедших накануне коротких ночных дождей с ветром. Сборщики постепенно разбредались по лесу, изредка окликая друг друга. Устав, сходились поесть, хвалились собранным урожаем и расходились вновь. Хождение вблизи не приветствовалось.
Став постарше, Саша и сам почувствовал, что аура леса, этих громадных, в несколько обхватов каштановых деревьев располагала к созерцанию красоты природы, гор, покою, размышлению и к… одиночеству. Отсюда не хотелось уходить. Лес компенсировал физическую и психическую усталость и полуголодное существование, наполнял какой-то языческой радостью, помогал очищению души. Отдыхая у дольменов, Саша ощутил, почему именно в этих местах — в тени вековых кряжей — и строились (или высекались в огромных каменных валунах) «дома карликов» — гробницы вождей древних адыгов.
Соприкасаясь с вечностью, молчи,
Но слушай, слушай, каждой клеткой — слушай!
В. Сидоров
Домой каштана и орехов несли сколько могли, рассчитывая только на свои физические силы. Из первого похода 8-летний Саша принёс, помнится, килограммов семь. Каштан ели свежий, в вяленом, жареном и варёном видах. Его сушили, перемалывали и добавляли в обычную муку при выпечке. При желании сдавали государству. За него платили по 30 копеек за килограмм, открывая в горах специальные приёмные пункты для населения. В сезон на заработки наезжали даже сборщики с Кубани, которых здесь называли каштанниками. Значительное место в досуге подростков посёлка того времени занимали вечерние игры в казаков-разбойников и воскресные выходы на рыбалку на реку или море…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.