В осаде
В осаде
Стояли ясные осенние солнечные дни. Где-то в России, видимо, деревья уже оделись золотом. Здесь же темно-серая степь простиралась вдаль и только небольшие холмы на горизонте оживляли пейзаж. Молчащая пустыня.
По ночам над нами раскрывается черный шатер неба, на нем все те же созвездия, названия которых старался я запомнить еще в детстве. Они как бы напоминают мне, что я был тем самым мальчиком, которого няня выводила на два часа в садик, а потом укладывала на «мертвый час» в кроватку. Знакомые звезды словно бы соединяли эти два времени.
Все так спешит и несется куда-то, что нет никакой возможности сесть и задуматься: кто ты и зачем ты? Может быть, вся эта борьба бессмысленна? Ведь у каждого человека есть своя судьба и ей, возможно, не следует препятствовать. Я стал только здесь, в лагерях, вполне взрослым человеком. Куда я стремлюсь и зачем? Этот советский «тысячелетний рейх» когда-нибудь, несомненно, развалится, как развалились империи фараонов и древнего Рима, но меня уже к тому времени не будет на земле.
Почему я иду против течения? Кто мне внушил, что я должен принести себя в жертву другим во имя их свободы? А что народ? Разве он просил меня об этом?
И как рождается в человеке это свойство жить для других, а не для себя? Что движет им? Совесть? Политические принципы? Но если одно поколение будет приносить себя в жертву другому, а то, другое, — третьему, то в чем же состоит смысл человеческой жизни? Зачем человек вообще тогда рождается и для чего живет? Как все это бессмысленно.
Или, может быть, политическая борьба есть форма личного самоутверждения, стремления к славе? О нет, этого я никогда не чувствовал в себе. Я даже не хочу, чтобы другие люди знали, что это я что-то делаю для них.
Наверное, это совесть, сублимированная в политическое сознание. Лев Толстой как-то писал в дневнике, что его мучает совесть, когда он в масленицу сидит в кругу семьи и ест блины с вареньем, в то время как рядом в деревне крестьяне почти голодают. Вероятно, только потому и существует еще наша гуманная цивилизация, что есть такие люди, как Толстой.
Лагерь спит. Бараки в эту ночь не заперты, и можно выйти и смотреть на этот звездный купол, который как бы говорит, что все в этом мире преходяще, только они, звезды, вечны.
Духота и полумрак в бараке. Люди спят, разбросавшись на двухэтажных нарах. Их здесь более двух сотен, так что от дыхания даже создается шум. И какие у них лица во сне, как у детей, наверное, и сны о детстве. Пока они спят, они как бы на воле, вне лагеря. Но их разбудят, и они снова вернутся в свою тюрьму.
В лагере сейчас мы хозяева, нас все оставили, значит, мы свободны. Свободны в этом четырехугольнике зоны. А на воле разве тоже не «четырехугольник», образованный накрепко закрытой государственной границей?
Но мы в осаде, а осада — это начало поражения, как учил еще Огюст Бланки. Сколько дней мы так продержимся? И чего мы достигнем, какими жертвами?
Утром все снова зашевелилось. Наш «Центр» назначил четырех «комендантов» из бригадиров: на каждые три-четыре барака, которые должны следить за порядком.
Затем выбрали «контролеров» блока питания: поляков Рутковского и Гладчинского. За уборкой территории поставлены были смотреть грузины Чечиа и Цихистави. «Отряды порядка» возглавляли Гримак и Паршин. Они должны были держать под наблюдением вахту. Нас с Павлом направили в продуктовые склады, произвести подсчет оставшихся продуктов и вести им строгий учет. Запас муки оказался большим: из расчета по 600 граммов хлеба на восемь дней хватит. Завоз выпеченного хлеба из пекарни вне зоны прекратился. У нас выпекать хлеб негде.
Выручил нас главный повар Базыма. Это был славный пожилой человек, с добродушной улыбкой на лице. В царской России он служил матросом, и за искусство хорошо готовить назначили его поваром на яхту императора Николая Второго. Во время Кронштадтского мятежа он оказался среди восставших матросов. Его не расстреляли на месте, как многих, а судили с большой группой других матросов. В то время еще не давали больших сроков, и он вскоре оказался на воле. Работу себе он нашел в большом ресторане, и только в тридцатых годах НКВД раскопало его документы, и дали ему тогда уже десять лет лагерей как бывшему «анархисту». О Михаиле Бакунине он и в лагере не забывал и часто даже приводил цитаты из его книг. Об императоре же он высказывался очень кратко: «Простой был человек, военный, ни в чем не любил излишеств». Наследник Алексей обожал его блинчики из гречневой муки и нередко стоял в кубрике, наблюдая, как он их печет.
В помощниках у Базымы на лагерной кухне ходил пожилой бывший матрос Еремеенко. В начале войны служил он на крейсере, который стоял в дельте Невы в Ленинграде. При одном из налетов вражеской авиации крейсер потопили, Еремеенко ранило в руку, и он оказался в ледяной воде. Спас его товарищ, которому удалось, ухватившись за обломок, доплыть до берега. Но берег был уже в руках противника, и оба они стали военнопленными.
«На другой берег нужно было плыть!» — ехидно шутил его следователь.
Когда мы спросили Базыму, что он посоветует делать с мукой, чтобы кормить людей, он надолго задумался, но потом, улыбнувшись, ответил: «Царские булочки будем печь!». Этими булочками оказались пышные лепешки, выпеченные на больших сковородах, так как духовок и печей на кухне не было. Выпекали лепешки целую ночь два специальных повара. Дрожжевой закваской служил старый хлеб.
Для обедов и ужинов на складе оказалось много крупы, макарон, картофеля, сушеной рыбы, а также растительное масло. Но всего этого могло хватить не более чем на восемь дней.
Наше начальство за зоной тоже не дремало: на следующий день после полудня была отключена подача воды. На наше счастье, они забыли перекрыть пожарный водопровод, и нам удалось сразу заполнить резервные баки на кухне. Вечером повсюду в зоне погас свет, только прожекторы на вышках продолжали светить. Спасло нас, что кухня и баня работали на угле, а его запасы были большими.
На удивление всем, репродукторы в зоне не молчали. По ним мы услышали о речи премьера Великобритании Черчилля в Фултоне, предупреждавшей мир о советской угрозе. Украинцы восприняли эту речь как новую надежду: «Это война! Союзники выбросят Советы из Восточной Европы и потребуют нашего освобождения!». Но русские, побывавшие в лагерях военнопленных в Западной Европе, восприняли это скептически. Они еще помнили, как по приказу того же Черчилля их выдали в руки КГБ после окончания войны. И однажды утром на вышках лагеря военнопленных вместо английских солдат оказались советские автоматчики.
Наш хитрый нарядчик Хаджибекиров совсем не принимал никакого участия в событиях. Он выжидал, предпочитая оставаться «чистым», с тем, чтобы после установления мира вновь появиться в своей роли. Сейчас же он искал себе союзников. Как-то, встретившись, он положил руку на мое плечо и стал шепотом уговаривать меня «не лезть в огонь». «У них (понимай, у моих товарищей) по 25 лет срока, а у тебя только два, посуди сам». Внутри я понимал, что по-обывательски он прав, но моя совесть подсказывала мне другое. Уже давно, с юных лет, решил я отдать себя делу свободы, а не мещанскому счастью.
На следующий день утром жизнь лагеря опять пошла в своем обычном ритме. К умывальникам провели пожарные краны, и воды была много. Завтрак был вовремя готов, и каждый получил 600-граммовую лепешку. Баня работала, и бригады мылись и переодевались. Всех попросили выйти из бараков, и в них началась уборка.
В обед мы заметили, что на вышках появилось еще по часовому с биноклями. Наблюдают.
После обеда из репродукторов на столбах послышался незнакомый нам хриплый голос:
— Внимание, заключенные! К вам обращается начальник лагерного отделения, майор Колесников. Предупреждаю, что участие в забастовке или, прямо сказать, бунте, является преступлением, предусмотренным статьями Уголовного кодекса.
Из бараков повыскакивали во двор люди, и радио продолжало:
— Заключенные! Лишь небольшая группа безответственных лиц использует вас в своих личных целях. Задумайтесь над этим. Если вы хотите избежать личной уголовной ответственности, я предлагаю вам следующее. Всем с вещами построиться в колонну у ворот вахты. Вы будете на время переведены в другое отделение лагеря. Оставшиеся должны осознать, что они понесут суровое наказание по всей строгости советских законов. Идите к воротам и стройтесь!
Репродукторы затихли, затихли на минуту в раздумье и люди, стоящие на площади.
Этот ход начальства мы оценили как сильный. Мы его не предвидели. Обратиться сразу же к людям с разъяснениями мы не могли, у нас не было радиотрансляции. Многие же лишь впервые узнали, что они совершают «преступление». Другие вообще не знали русского языка и не понимали, что происходит.
Постепенно около вахты стала образовываться толпа людей. Наши «отряды порядка» не знали, как им поступать. Возникли толчея и споры. Получалось так, что мы удерживаем силой людей в зоне.
Максимов был болен, он лежал на нарах и кашлял. Вокруг него собрались руководители. Посыпались разные советы: «разогнать», «выпустить», «разъяснить и потом выпустить». Максимов же слабым голосом все повторял: «Просто всех желающих выпустить».
Времени терять было нельзя, назревал хаос. Впервые мы проголосовали, и оказалось, что большинство за то, чтобы выпустить. Бригадиры побежали к воротам вахты.
Паршин обратился к толпе:
— Внимание! Все те, кто решил покинуть зону, могут это сделать незамедлительно. Постройтесь перед вахтой в колонну по пятеркам, и да простит вам это Бог! — закончил он.
Люди все подходили и подходили, среди них много было прибалтов, поляков, мусульман и простых крестьян, колхозников, но ни одного украинца.
Колонна медленно оформлялась, набралось примерно человек 500, и приток людей стал уменьшаться. В окне вахты было видно самодовольное лицо начальника режима, там ликовали.
Время шло, колонна ждала. Из толпы, наблюдавшей за этим, свистели и обругивали собравшихся уходить. Некоторые даже отошли в нерешительности в сторону — передумали.
Дверь вахты открылась, появился начальник режима. Оставаясь стоять на пороге, он стал командовать:
— Колонна! Всем подровняться. Остальным отойти в сторону. Открыть ворота!
Ворота медленно растворились, и там можно было увидеть приготовленные для них грузовые автомашины.
— Первая пятерка, вперед, шагом марш!
«Благоразумные» покинули нас. Какой же теперь сценарий готовило для нас начальство?
Вечером неожиданно капитан Дашкевич появился в нашей зоне. Как он вышел с вахты, никто и не заметил. Охранные отряды молча пропустили его. Он шел в сопровождении какого-то сержанта к своему зданию.
Нам показалось это невероятным. Однако вскоре пришлось поверить — когда на пороге четвертого барака появился этот самый сержант и смущенно стал спрашивать, где тут Максимов. Его подвели к Максимову, и он передал просьбу капитана Дашкевича прийти к нему вместе с Мосейчуком. Наш посыльный побежал за Мосейчуком, а сержант терпеливо ждал, стоя снаружи. Максимов был очень слаб и постоянно кашлял. Он не мог идти и обратился ко мне: «Сходи, сынок. Это что-то важное». В эту минуту подоспел и Мосейчук, и мы направились в сопровождении сержанта к зданию.
Почему капитан так рисковал и один без всякой охраны вошел в осажденную зону, было неясно. Ведь он же знал, что мог превратиться в ценного заложника. По дороге Мосейчук рассеянно заметил: «Может быть, нас-то они сейчас и возьмут в заложники?».
Микола Мосейчук был маленький, щуплый, с виду неприметный человек, лет тридцати. Было непонятно, как его слушалась эта толпа украинцев. Ведь он был совсем из другого теста, чем они, — из «советского теста». Весьма возможно, что на Западной Украине он никогда и не был и никогда не участвовал в вооруженной партизанской борьбе против Советов.
Он вырос в Киеве, в семье известного музыканта, учился в музыкальном училище, а затем в Киевском университете на историческом факультете, который так и не успел закончить. Был призван в армию простым солдатом и после окружения под Киевом попал в плен, а затем оказался в большом лагере для военнопленных в Германии. То, что он замечательно играл на скрипке, видимо, спасло его. Играя в небольшом оркестре лагеря, он был замечен профессиональным немецким дирижером, который и взял его в свой симфонический оркестр. С этого и началась его карьера. Какая-то концертная фирма нашла его и добилась разрешения возить по Европе как солиста в своем оркестре. Он с успехом играл в Вене, Берлине и Париже.
Но больше всего на свете Микола любил не музыку, а украинскую культуру и историю. В какие бы города ни приезжал он с гастролями, сразу же искал связей с местной украинской общиной, знакомился и даже читал свои доклады об украинской истории. Поэму «Кобзарь» Тараса Шевченко он знал почти наизусть и мог часами рассказывать о различных ее вариантах и переводах. Говорили, что про него узнал, и сам батька Степан Бендера и написал ему приглашение: «Езжай до меня, Микола, нам есть, о чем потолковать». Но Микола не приехал, он не мог уйти из оркестра, так как снова бы превратился в советского военнопленного. Он продолжал гастролировать.
От природы талантливый, он через два года гастролей уже хорошо говорил и читал по-немецки и по-французски. Постепенно от украинской истории он перешел к книгам по экономике и политике. В нем зрела идея создания независимого демократического украинского государства. И в этом он во многом расходился с другими украинскими политиками. Свободный от слепого национализма, он хотел создать новую Украину на принципах общего культурного наследства, общей территории и свободной экономики. Опыт развития многонационального Киева, где русские составляли около 30 %, убеждал его в том, что историческая общность украинцев и русских может только укрепить новое государство. Такая точка зрения редко находила поддержку в общинах Европы, где часто больше пели национальные песни, чем обсуждали проблемы.
Окончание войны застало Миколу в Вене, где его оркестр был на гастролях. В условиях послевоенной неразберихи он смог достать себе австрийский паспорт на имя какого-то Май-ера. Оркестр являл собой весьма пеструю интернациональную группу, и хотя советские войска были уже в городе, оркестр продолжал давать концерты даже в советском гарнизоне. Все шло хорошо, и Микола подумывал посетить Степана Бендеру в Канаде, где он смог бы продолжать учиться на украинском факультете в Торонто. Но, видимо, много было завистников в оркестре. Однажды после концерта на выходе его встретили два человека в кожаных пальто и, угрожая пистолетом, посадили в автомашину. Так он оказался в здании советской комендатуры в Вене. Остальное произошло очень быстро, и через день он уже был доставлен в Москву, в тюрьму Лефортово. Двадцатипятилетний срок присудило ему заочно Особое совещание, указав лишь: «За измену Родине с оружием в руках».
Скрытая сила и воля чувствовались в этом с виду незаметном человеке, недаром с таким вниманием и уважением относились к нему простые украинские парни. Они понимали не все его речи, но чувствовали, что он готов пожертвовать для них всем.
Некоторой противоположностью Мосейчуку, и в некотором смысле дополнением, был Гримак. Он был сотник в украинском партизанском отряде. Сначала воевали они против немецких оккупантов, а потом и против советских. Схватили его прямо в лесу, рано утром в землянке, куда неожиданно нагрянули советские солдаты. Он спал, обняв свой автомат. Таких редко брали в плен, а чаще пристреливали на месте. Выстрелили и в него, но не заметили, что он остался жив. Когда пригласили крестьян из села, чтобы убрать трупы, он еще дышал, и стрелять в него еще раз было уже поздно. Так он и оказался в тюремной больнице.
Итак, мы с Мосейчуком вошли в комнату оперуполномоченного. В ней ничего не изменилось, изменился только ее хозяин, капитан Дашкевич. Лицо его еще больше обострилось, глаза ввалились, вместо парадного кителя с орденами на нем была простая офицерская гимнастерка. Весь его печальный и задумчивый вид показывал, что с ним что-то происходит.
— Садитесь, ребята. Я знаю, что вы оба не курите, — Потянулся он к портсигару и продолжал: — Мне никто не поручал с вами встречаться, так как есть у них уже другой план. Так что об этой встрече знаете только вы и я.
Искренен он или опять играет, ломаю голову я. А он продолжал:
— Я хочу вам описать ситуацию, а там решайте сами. Ваше «Восстание ангелов» — вы, конечно, знаете этот роман Анатоля Франса — будет подавлено и, может быть, с большой кровью. Разрешено пойти и на такой вариант. — Он вздохнул, сделал паузу.
— Но еще не поздно избежать всего этого. Думаю, что не поздно… хотя и не уверен.
Наступила пауза. Тогда вступил я.
— Гражданин капитан, вы имеете какой-то конкретный план, чтобы уладить конфликт?
— Очень простой. Заявите, что вы завтра выводите бригады на работу, и я думаю, что этого будет достаточно.
Мосейчук его перебил.
— То есть вы предлагаете нам просто капитулировать. А избитые и раненые люди и все остальные? Что они нам скажут?
— Постепенно вы добьетесь расследования, но сейчас вам нужно уладить конфликт и избежать кровопролития.
— Кровопролитие уже произошло, и если мы капитулируем, то оно может и повториться.
— Вот именно — может. В таком лагере все может случиться. Давайте говорить не о том, что было, а попытаемся предотвратить еще худшее, что может произойти.
Мосейчук молчал. Было видно, что переговоры захлебнулись и тема исчерпана. Я еще раз попытался найти компромисс:
— Может быть, можно сейчас оказать медицинскую помощь раненым, а завтра встретиться с прокурором, и конфликт улажен.
— Я этого не могу вам обещать. От меня это уже не зависит. — И он уставился в одну точку. Видно, что влиять на события капитан уже не может, за руль сел кто-то другой. Следовательно, и все переговоры с ним не могут иметь реального значения. Фактически он советует нам просто капитулировать.
Капитан встал, и это должно было означать, что беседа закончена.
— Поймите, что мне никто не поручал с вами встречаться. Я просто снял этот вопрос со своей совести. Теперь вам решать.
Мы вышли от него несколько ошеломленные. Это была, конечно, не игра. Более того, капитан рисковал. Но как поверить ему, если все КГБ основано на лжи и насилии?
В бараке нас ждали уже бригадиры и члены Комитета. Когда мы рассказали обо всем, начался страшный шум: «Капитулировать после стольких дней борьбы? Никогда!». Гримак утверждал, что все, что говорил капитан, — настоящий обман. Максимов, пересилив себя, сел и тихим голосом начал говорить:
— Борьба должна иметь тактику. Она включает в себя и временное отступление, чтобы затем, выбрав момент, снова наступать.
Старый эсер хорошо знал тактику революционной борьбы с царизмом, но времена изменились, и его уже почти никто не слушал. Предположений было много: нас выведут на работу, а обратно развезут по разным отделениям. Ведь если у них уже есть план действий, то наш выход на работу будет чистой капитуляцией. Как воспримут это все люди? Долго еще спорили, но затем пришли к единому решению: дальше держать осаду и требовать прокурора.
Следующий день начался как обычно. Кухня работала нормально, баня тоже. В центре двора на солнышке расположился украинской хор и собрал вокруг себя кучу людей. В нашем же «Центре» продолжались дебаты и искалось решение. Надежда на то, что придет прокурор, у всех почти исчезла, не для этого сюда приехало начальство из Управления. Оно понимало, что пойди оно на уступки, возникнут новые забастовки. Безусловно, они готовились наступать на нас. Но как?
Стрелять в толпу внутри зоны им строго запрещено. Да и вносить оружие в зону — тоже тяжелое нарушение. Стрелять они могут только при самозащите. Но о каком «кровопролитии» предупреждал нас капитан? Может быть, в этих лагерях они имеют другие, особые права? Были известны случаи в северных лагерях, когда стреляли в толпу прямо в зоне.
В голову лезли разные варианты. Например, построенной колонне приказывают лечь и открывают огонь по тем, кто продолжает стоять. Или надзиратели отсекают от колонны головную часть и дают команду «Шагом марш!». Если эта группа не подчиняется, в нее могут стрелять. Или, если мы все окажемся запертыми в своих бараках, то они могут, врываясь с оружием в каждый, выводить нас в наручниках по одному. Защищать бараки от надзирателей тоже рискованно: маленькая группа защитников — хорошая мишень. В общем, как ни кинь, наше положение всегда оказывается слабее.
Нужно быть готовым и к тому, что нас попытаются просто обмануть. Явится какой-нибудь офицер в зону, назвавшись прокурором, возьмет наше заявление и предложит выйти на работу. Если мы выйдем из зоны, то нас развезут по другим отделениям.
Обед прошел как обычно. Кто сидел в бараках, кто прохаживался по двору.
Во время этого затишья активизировался нарядчик Хаджибекиров, он учуял победу начальства и начал вести игру на их стороне. Под предлогом создания новых бригад он ходил со своим помощником и составлял какие-то списки. При этом всех убеждал, что завтра, послезавтра все это закончится, и бригады пойдут на работу. Когда мы его просили не будоражить людей, он с деланной восточной улыбкой говорил: «У вас своя работа, у меня своя».
Были среди заключенных и недовольные нашей забастовкой, они скапливались вокруг Хаджибекирова и узнавали, куда и когда они пойдут на работу. Тот же составил из них специальную бригаду и заявил, что лично будет их бригадиром.
Наконец он пришел в наш «Центр» и заявил:
— Люди хотят на работу, им надоело так сидеть в зоне, я собрал уже две бригады. Давайте выведем их. Они вашему делу не помешают, а держать их несправедливо.
Он явно стремился расколоть нас и спровоцировать внутренний конфликт. Однако нагрянувшие события прервали его старания.
Репродукторы на столбах ожили, и мы услышали незнакомый нам голос:
— Заключенные! К вам обращается заместитель начальника Управления полковник Сергеев. Всем, всем, всем приказываю выстроиться по бригадам в колонну на площади. Вам будет разрешено обратиться ко мне с жалобами.
Почему же начальник Управления, а не прокурор, которого мы требовали? Да и жалобы наши ему известны.
Некоторые побежали в бараки искать своих бригадиров, другие, наоборот, из бараков во двор. Мы же снова собрались и решили построить людей с тем, чтобы Мосейчук и Гольдштейн еще раз изложили начальству наши требования.
Заиграл горн к сбору. Люди стали выстраиваться по бригадам. И мы снова услышали из репродукторов это «всем, всем, всем». Медленно колонна принимала правильные очертания. И, наконец, ворота вахты широко распахнулись.
Мы все ожидали, что появится группа начальников, но из ворот в зону ехало что-то огромное, похожее на танк. Это был бронетранспортер, в кузове которого стояло человек 20 солдат, или, точнее, сержантов, с автоматами.
Бронетранспортер подъехал к головной части колонны, автоматчики, кроме двух, соскочили на землю и образовали оцепление вокруг машины. Тогда из кабины вылез небольшой, очень полный военный с малиново-красным лицом. Голова его была словно вдавлена в плечи, шеи заметно не было. Ему тут же помогли забраться в кузов и передали из кабины мегафон. Люди кто с удивлением, кто с опаской смотрели на всю эту сцену. Толстяк откашлялся, и мы услышали его хрипловатый голос:
— Заключенные! Я, заместитель начальника Песчаного лагеря, прибыл сюда, чтобы установить причины злостных нарушений режима на вашем отделении.
Говорил он медленно, растягивая для важности слова:
— Вам известно, что согласно правилам особого режима в этом лагере мы вправе, в случае необходимости, применять строгие меры, вплоть до чрезвычайных.
И здесь он сделал большую паузу и, слегка повернувшись к двум автоматчикам, стоящим в кузове, продолжал:
— Я не хочу допустить этого. Мне известно, что в лагерном отделении организовались преступные группировки, принуждающие остальных не выходить на работу.
И в этот момент мы обратили внимание, как из дверей вахты стали быстро выходить надзиратели. К ним присоединилась часть сержантов с автоматами, и все они, чтобы не привлекать внимание, быстро пошли за бараками вдоль зоны. Когда они появились перед бараками, стало всем ясно, что они собираются их запирать. Значит, нас хотят отрезать от них, окружить. По толпе пошел гул недовольства: «Бараки запирают! Нас обманывают!». Колонна пришла в движение и стала толпой. Я тут же бросился к головной части колонны, где были Максимов и Мосейчук, так было договорено на случай неожиданностей. На бегу слышу, как Паршин что-то кричит своим ребятам.
От головной части колонны отделилась большая группа украинцев, во главе с Гримаком и стремглав направилась в сторону бараков, к которым уже подошли надзиратели. Максимова на месте не оказалось, и я побежал назад к бригаде. Эту суматоху и шум прерывал голос из мегафона: начальник что-то кричал, но никто его уже не слушал, толпа метнулась к баракам.
Страх остаться перед бронетранспортером на дворе подгонял. Я вижу, что до дверей нашего барака осталось метров пятьдесят, и перед ним уже стоят надзиратель и два солдата, которые угрожающе наводят свои автоматы на нескольких подоспевших ребят Паршина. Теперь уже можно разобрать, что доносится из мегафона: «Стой! Ложись! Стой! Конвой — охранять бараки!». Но остановить толпу невозможно.
Где Павел? Он тоже бежит с людьми своей бригады, и двери совсем уже близко. В этот момент я слышу лающие звуки, похожие на выхлопы автомобиля, совсем близко от меня, и вдруг понимаю, что это выстрелы автомата. Та-та-та-та! Пауза. Та-та-та-та! «В воздух, — мелькает у меня, — нас предупреждают».
Выстрелы слышу совсем рядом, но не смотрю в ту сторону, так как приходится перепрыгивать через людей, от страха легших на землю.
Теперь уже стреляют где-то справа, около другого барака.
Смотрю на дверь, которая мне показалась еще открытой, и в этот момент спотыкаюсь о кого-то из лежащих и падаю прямо на него.
Снова поднимаюсь и вижу, что упал на литовца из моей бригады. Он лежит на спине, раскинув руки, глаза его то открываются, то снова закрываются, и ртом он как бы ловит воздух.
Снова слышу выстрелы совсем рядом. Что-то сжалось внутри. Это страх. Страх умереть.
Никого из надзирателей около барака уже нет, и я вбегаю в него вместе с остальными. Там уже и Павел, он весь бледный, смотрит на меня немигающими глазами: «Ты видел? Они убивают людей!».
Мы бросились к лежащему литовцу, чтобы втащить его в барак. Выстрелов было уже не слышно. С земли поднимаются люди и тоже бегут в бараки. Но поднимаются не все. Некоторые только пытаются подняться, но не могут и остаются сидеть, другие же лежат неподвижно. На асфальте много больших пятен крови, и от этого меня начинает мутить. «Они стреляли в упор!»
Наш литовец жив, он ранен в легкое, санитар заклеивает ему рану между ребер, и он стонет. Нашлись и еще двое раненых в бараке, они, похоже, в шоке, сидят рядом молча и ждут перевязки, бушлаты их измазаны кровью.
Все затихло на площади, и мы видим через окно, что бронетранспортера уже там нет, а надзиратели и солдаты суетятся перед лежащими на земле, и начальник им что-то истошно кричит и жестикулирует. Он почему-то без фуражки и платком утирает свое раскрасневшееся, толстое лицо.
В зону опять въезжает бронетранспортер с солдатами в кузове. С него снимают носилки и начинают быстро переносить лежащих в кузов. Наконец, и в наш барак вбегают трое солдат: «Есть раненые?». Мы передаем своих трех. Из окна видно, как выносят раненых и из других бараков. Опомнились!
Начались сумерки. Площадь опустела. Снова появились солдаты, но теперь они тащат ящики с песком, рассыпают его лопатами, видимо, в местах, где осталась кровь. По площади бродит наш начальник режима Калинин. Он смотрит на асфальт и покачивает головой.
Бараки заперли, и когда стало совсем темно, с кухни привезли два котла с супом и кашей и стали раздавать. Но что вызвало наше удивление, так это нарезанные куски белого хлеба, о котором мы уже забыли.
Видимо, все, что произошло, вызвало шок не только у нас, но и у них. Стрельба не входила в их планы. Сдается, что хотели они построить людей на площади, запугать видом бронетранспортера и автоматчиков, отвлечь внимание и тем временем запереть все бараки. Затем разделить колонну и некоторую часть вывести за зону с тем, чтобы развести по другим отделениям. Но получилось непредвиденное. Люди сразу же заметили, что бараки хотят запереть, и толпа рванулась к дверям, перед которыми в этот момент оказались не только надзиратели, но и вооруженные сержанты. Толпа неслась прямо на них. Возникла ситуация, квалифицируемая Уставом караульной службы армии как «нападение на вооруженную охрану». Это давало им право для защиты себя и оружия от захвата открыть огонь без предупреждения. Толстому начальнику не пришлось и командовать «Огонь!».
Кроме того, становилось ясным, что начальник Управления допустил крупные служебные нарушения: он ввел вооруженных солдат в зону и тем создал ситуацию, когда оружие могло оказаться в руках заключенных. Наличие убитых и раненых превращало это нарушение в должностное преступление. Теперь не только полковнику Сергееву, но и другому начальству Управления нужно было как-то выпутываться из этой истории. Если дойдет до Москвы, будет суд, и полетят чины и звания. Но замять дело на месте уже трудно: есть убитые и раненые.
Весь следующий день нас держали взаперти. В обед привезли жирный борщ с луком, лавровым листом и перцем, а на второе отварную свинину. Таких обедов мы здесь еще никогда не видели, да и запрет на приправы, видимо, сняли. Теперь повар Базыма мог показать свое искусство.
Солдаты продолжали работать во дворе. Теперь они выносили все вещи из здания склада и, как потом оказалось, готовили место для будущего медицинского пункта и лазарета. Появились там и люди в белых халатах, которые затем стали обходить бараки, спрашивая, не остались ли раненые. От них мы узнали, что было убито на месте и умерло впоследствии за зоной двенадцать человек, раненых более пятидесяти.
Еще через день бараки были на весь день открыты, и мы смогли встретиться со своими. Гримак ранен в голову, два бригадира получили ранения ног. Все выглядели печально и растерянно. Говорить о чем-то было трудно: такой вариант развития событий мы не предвидели. Вспомнился Дашкевич с его предупреждениями.
Но жизнь в лагере с каждым днем менялась к лучшему. Создавалось впечатление, что начальство заглаживает свою вину. Наш начальник лагеря был смещен. Новый же оказался высоким худощавым майором с серым высохшим лицом и потухшими глазами. Он бродил по территории лагеря совсем один, без всякой охраны. Зашел на кухню и попросил отведать суп. Сел, взял ложку, да и съел почти полмиски, что следовало понимать, как высокую оценку. Но на жалобы заключенных отвечал коротко: «Знаю, знаю, разберемся».
Как видно, нарядчик Хаджибекиров получил от него указания подготовить бригады к выходу на работу. Он ходил по баракам и записывал все жалобы: «К прокурору пойдет!». Теперь он стал «обвинителем» бывшего начальства. На разные требования отвечал: «Учту. Теперь нам во всем пойдут навстречу». Несомненно, он выполнял чей-то наказ, чтобы снизить напряжение в зоне.
Следующий день был объявлен банным. На удивление, в моечном отделении стали выдавать кусочки мыла вместо обычной черной пасты. Первым пяти бригадам было выдано также и новое белье. Изменились и надзиратели: вдруг они стали к нам обращаться: «Ребята».
Днем из репродукторов мы услышали:
— Заключенные, завтра в помещении бывшего склада начнет работать медицинская часть. Бригадирам составить списки больных и установить очередь.
Заведующей медпунктом оказалась высокая худая женщина, затянутая в китель с погонами капитана. Для нее сразу же нашлась и кличка — «Эльза Кох».
Как-то к нашей группе, что-то обсуждавшей в центре двора, подошел этот майор, новый начальник, и, как бы заигрывая, обратился к нам:
— Ну, что, бригадиры, работать-то будем начинать?
— Да уже давно мечтаем, гражданин начальник.
— А это где тебя так угораздило? — притворяясь наивным, обратился он к Гримаку, увидев окровавленную повязку на голове.
— Да вот на свадьбе вчера выпили много, да и подрались с ребятами, — ехидно шутил Гримак.
Начальник как бы пропустил это мимо ушей.
— А какие претензии ко мне имеете?
— Нужно бы главного преступника, начальника режима Калинина, снять и отдать под суд!
— Снят уже! — отрезал майор и пошел дальше.
Апофеозом всему было появление кино в зоне. Еще до обеда на автомашине привезли оборудование. На большой стене в столовой был установлен экран, а на противоположной стороне пробито в стене отверстие для проектора. И начали каждую субботу гонять для нас фильмы, захваченные как трофеи в Германии. Это были в основном фильмы берлинской студии «УФА»: «Станционный смотритель», «Ночной бал» с Марикой Рекк и Сарой Леандр, «Голубой ангел» с Марлен Дитрих, «Фридеман Бах» с Густавом Грюндгенсом, а также все три серии «Тарзана». У всех это вызывало восторг. Была установлена очередь по бригадам, и фильмы шли по пять сеансов в день.
Не только у нас в лагерном отделении, но и во всей стране жизнь начала изменяться. Кремль стремился показать всему миру, что СССР — нормальная демократическая страна. Советские представители в ООН рядились в костюмы демократов и отказывались признавать у себя в стране многомиллионные лагеря принудительного труда.
Хаджибекиров закончил свою работу, и списки обновленных бригад были готовы. В зону вернулись из военного госпиталя некоторые раненые.
Однажды из вахты вышел какой-то новый для нас лейтенант КГБ и направился с набитым портфелем, в сопровождении двух сержантов, к зданию, где раньше пребывал Дашкевич. Это был новый оперуполномоченный: толстый, с розовым лицом и короткой стрижкой, он медленно вышагивал, озираясь по сторонам. На его лице была написана какая-то гневная амбиция: «Ну, погоди! Я тебе дам!». Словом, это был обычный оперуполномоченный КГБ.
А где же наш капитан Дашкевич? Кто был этот человек, мы так и не узнали. Он исчез так, как, видимо, и должен был исчезнуть. Уж слишком был он необычен для такого лагеря, как наш. В КГБ таких долго не держали.
Утром как ни в чем не бывало заиграл горн «на развод», из бараков повалили люди выстраиваться у вахты. Наконец, ворота распахнулись, и все возвратилось на круги своя. Ох, победа ли это?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.