«Тройка пик» начинает действовать

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Тройка пик» начинает действовать

Блокированный Ленинград остался далеко позади, там, за льдами Ладожского озера. Нас везли на восток. В это утро я проснулся от беспрерывных гудков паровоза. Поезд почему-то стоял. В вагоне было совсем темно. Чугунная печь уже погасла, и от этого стало холодно и сыро. Все вповалку спали, закрывая весь пол, так что только около печки, где стояло ведро с сырым углем, оставалось немного места.

«Вологда, Вологда!» — послышалось снаружи. Неужели мы уже в этой самой Вологде, где был в прошлом веке в ссылке Александр Герцен и где, как написано в поварской книге Елены Молоховец, лучшее в России сливочное масло?

Наконец, массивная дверь вагона растворилась, повалили клубы снежной изморози, люди на полу зашевелились. Вдоль вагонов бежали дружинницы, встречающие эшелоны: «Вологда! Стоянка два часа, обеды на станции по эвакуационным удостоверениям». Началась наша дорожная жизнь. Нужно брать котелки и торопиться на перрон, где уже стоят под навесом котлы с горячим супом, столы с нарезанным кусками черным и белым хлебом. О нас заботятся. «На каждой станции кипяток бесплатно», — прочел я еще довоенное объявление на стене вокзала, и мне стало почему-то смешно. Первый раз смешно за полгода. Это значит, что я прихожу в себя. Но мама всё еще очень слаба, идти по перрону до туалета может только с поддержкой. Выглянуло белесое зимнее солнце, и тут я впервые заметил, что мама стала совсем седой. «Старушка», — кольнуло меня.

Вот он — первый мирный город, по которому война не прокатилась. Тут и люди другие, румяные, и лошади сытые, брюхатые, и белый дым из труб изб валит совсем какой-то другой, мирный. На платформе уже стоят бабы в платках и шубах, держат куски масла в капустных листьях, буханки белого хлеба в косынках — меняют на городские вещи. А вот и те самые шарики белого вологодского масла, только есть их нам, истощенным, пока еще нельзя: они вызывают понос. Но понимают это не все, и от этого вокруг вагонов сплошные темные пятна на снегу.

Ах, уж эти пульмановские товарные вагоны, рассчитанные на сто пятьдесят тонн груза, всю Россию развозят на них: и скот, и зерно, и машины, и оружие, и солдат на фронт, ну, а в тыл — ссыльных и заключенных. Думал ли немецкий инженер Пульман, что он такое удобство для русских чиновников создаст. И как же это просто конвою раздвинуть массивную красную дверь, подставить мостки и скомандовать «заходи». И люди сами полезут: и пятьдесят, и сто, и сто пятьдесят… Вбрось им туда мешок сухарей с сушеной рыбой, бочку воды, задвинь двери, ставь пломбу на замок и гони их по России, через всю Сибирь, не открывая, можно неделю, а можно и две — русский народ крепок. Ну, а потом распахнуть уже эти двери прямо при лагере и скомандовать: «Выходи строиться!». Кто не сможет выйти — другие вытащат, а кто уже и концы отдал, так, значит, не повезло. Главное, чтобы учет точный был, чтобы все формуляры у конвоя сошлись.

Едем и мы по России на Восток. День едем, два стоим на полустанке: нет для нашего эшелона паровоза. Научиться спать на голом промерзшем полу вагона, подстелив свое пальто, скажу я вам, не просто. Ботинки сначала снять, носки и портянки под себя положить, чтобы за ночь просохли, потом ботинки замотать чем-нибудь, превратить в подушку, лечь на одну полу пальто, а другой накрыться. Но лежать просто на боку нельзя — вся нагрузка пойдет на тазобедренный сустав, который прижат к полу, через час он уже заболит. Нужно лежать или на спине, или боком, почти на животе, согнув в колене одну ногу, так можно и три часа проспать. Проезжаем Вятку, Ярославль, Арзамас, Гусь-Хрустальный (и такой есть), Ижевск, и, наконец, Екатеринбург (Свердловск). Здесь остановка, отдых: нас снимают с эшелона, везут в центр города и размещают в комнатах большого здания городского Дома культуры им. Андреева. Спим уже на военных койках, и, наконец, ведут в баню — мы месяц не мылись, по многим ползают вши. Началась сортировка по группам, по направлениям, нас — через Курган, Петропавловск в Кокчетав. Получаем билеты и садимся уже в нормальный пассажирский поезд.

Вот он, Кокшетау — «горы весенней зелени» — или Кокчетав, так, извратив это казахское слово, назвали его осевшие здесь сибирские казаки. Уже с вокзальной платформы раскинулась передо мной совершенно мне незнакомая панорама степи. Покатые холмы, покрытые ковром зелени, а вдалеке прижался к большому синему озеру городок с невысокими домами, и никаких деревьев или даже кустов вокруг. Но воздух, воздух казахстанской степи, сухой, с кисловатым ароматом полыни, пьянит, и ветерок, который почти всегда здесь, посвистывает в ушах.

Так называемый филиал Ленинградского нефтяного института — это большая группа геологов и ученых, присланных сюда, чтобы в кратчайший срок разведать на Западно-Сибирской низменности новые залежи нефти, так как угроза потери Каспийского нефтяного бассейна стала реальностью. В трех больших одноэтажных домах были развернуты лаборатории, и в различные регионы были направлены поисковые группы. По многим теоретическим прогнозам нефть в этих районах должна была быть. Ввиду важности поставленной перед институтом задачи геологи-мужчины освобождались от службы в армии, то есть от фронта. К этим двух сотням ленинградцев присоединились и мы. Но кто мы? «Командированные» или все же «административно сосланные немцы»? У мамы в сумке лежат два документа, подтверждающие и то, и другое. Но самое главное, что штампа о ссылке в паспорте нет, мы сбежали из блокированного Ленинграда вовремя. Директором «филиала» была женщина, геолог Спихина, знавшая моего отца. Мама рискнула пойти на открытый разговор с ней, хотя это было и рискованно.

— Вы сюда прибыли на работу как командированная, об остальном я ничего не слышала, — заявила она и добавила, — уничтожьте же свою повестку о высылке!

Мама боится:

— При прописке в милиции увидят, что в паспорте стоит «немка».

— Пусть увидят, из Казахстана вас дальше уже некуда ссылать.

Вот с каким добрым сердцем бывают и советские директора. А ведь Спихину очень многие считали «стервой». Ходила она в кожаном пальто, курила и громко ругалась хрипловатым голосом. Ей было не легко расселять, снабжать и защищать в этой новой стране двести семей сотрудников.

Итак, мама — сотрудница филиала. Прежде всего, нужно найти жилье и как можно скорее. Кто-то из сотрудников указал нам на домик, сложенный из самана с двумя маленькими окошечками и с плоской глинобитной крышей. Это типичный казахский дом, в нем только одна комната с плитой и небольшой крытый дворик. Хозяин этого дома, казах, живет постоянно в степных юртах со своей семьей и только иногда появляется в городе.

Прискакал он к нам на маленькой казахской лошадке, подошел к маме, снял с головы свой малахай из лисьего меха, обнажив гладко выбритую голову, и расплылся в приветливой улыбке. «Касым», — показал он пальцем на себя. Видимо, это было его имя. Мама назвала свое имя и отчество, пожала ему руку и стала спрашивать об условиях аренды дома. Но он молчал, улыбка так и не сходила с его лица — было видно, что он не понимает, о чем его спрашивают, и вообще не понимает по-русски ни слова. Что же делать? Привели из соседнего дома переводчицу — сибирскую бабу. Наконец, цена аренды определилась. Но вот беда, у мамы совершенно не осталось бумажных денег, а он хочет получить их вперед, так как совсем не уверен, что найдет нас в этом домике в следующий свой приезд. И тут маме пришла в голову одна идея, она вспомнила о своем маленьком серебряном чайнике старинной французской работы с костяной ручкой, который лежал в чемодане. Ведь у казахов, как и у всех степных народов, чаепитие — ритуал, во время которого казах отдыхает, дает волю своим мыслям и ведет неспешную беседу со своими гостями. Мы уже заметили здесь на базарах металлические чайники кустарной народной работы. Но вот сможет ли он оценить эту дорогую антикварную вещь? Мама прикинула цену и видит, что это примерно плата за полгода. Поймет ли он?

Как только наш чайник оказался в руках хозяина-казаха, он замер. Затем с большой осторожностью и уважением стал подробно осматривать его со всех сторон, открывать крышку, заглядывать внутрь и, наконец, прикасаться к нему языком. О, видно было, что он знал толк в этих вещах. Это знание серебряных изделий шло с Востока, от караванов из Китая, когда-то проходивших через эти степи. Мама показывает ему шесть пальцев — шесть месяцев.

— Яхши, яхши, рахмат… — начал повторять он, тряся мамину руку, как будто бы она подарила ему этот чайник. Он отлично оценил эту вещь. Через неделю он снова приехал и подарил нам два мешка отличной пшеницы. И снова: «Рахмат, рахмат![1]». Первое наше общение с коренным населением состоялось удачно.

* * *

Городишко был основан еще в конце XIX века, когда русский царь присоединял страны Средней Азии к своей империи. Тогда-то и были сюда посланы эскадроны сибирского казачества наводить порядок среди «дикого местного народа». Прежде всего, прямо в центре казахского села поставили здание волостного управления, затем управу волостного атамана, казармы для солдат, церковь, пожарную каланчу и тюрьму при полицейском управлении, так они и стоят там до сих пор, правда, превратившись в Городской Исполнительный Комитет, Областной Комитет партии, Управление КГБ и внутренних дел. Во время «столыпинской реформы» сюда были направлены сотни тысяч безземельных крестьян, которые захватили лучшие земли вблизи рек и озер, срубили оставшийся сосновый лес и поставили свои «пятистенники» — большие избы с высокими стенами и крытыми дворами, как крепости. Казахи, которых оттеснили в глубь страны, стали русской администрацией называться «киргизами»: так было проще, чтобы не мешать слово «казах» с «русским казаком». Русские стали называть себя «чалдонами», а казахи получили еще пренебрежительную кличку «колбитов» — откуда пошли эти названия, один Господь знает.

Первые необходимые слова и фразы казахского языка я выучил очень быстро. И хотя казахов проживало в городе немного, но во время поездок на работы, в степь, для закупок продуктов общение с этим народом все углублялось, и постепенно я стал проникаться уважением к их нравам и обычаям. Жить в этой степи не просто: климат Северного Казахстана суров — ветреное, капризное, часто холодное лето и очень морозная зима с весенними буранами, длящимися неделями. Кочевать по такой степи со всем скарбом и маленькими детьми, с большими стадами овец и лошадей, добывая им корм и воду, возможно только благодаря веками выработанным традициям и жизненным навыкам. Каждая деталь их быта, от утепленных сапог и малахаев до огромных бронзовых котлов, «казанов», на ножке, которые ставятся прямо в степи и разогреваются горящим кизяком, — находилась в логическом взаимодействии с природой и требованиями жизни.

Казахи — один из немногих народов Средней Азии, мало затронутый магометанством. Жизнь изолированными кочевыми группами в необъятной степи сформировала национальный характер этого замечательного народа. Степные казахи дружелюбны, гостеприимны и доверчивы. Грабежи и насилие были не свойственны этому народу. Одинокий всадник может без опаски отправиться в путешествие по этой степи, его никто не подкарауливает с ружьем и кинжалом на дороге. И если он заглянет в казахскую юрту, то будет принят как гость, и никто не спросит его, кто он, откуда и куда путь держит, пока он сам не соблаговолит это поведать. У казахов нет тороватости восточных базаров, в торговле они просты и не запрашивают вначале тройную цену.

На землю, а точнее сказать, на просторы степи, смотрит казах, как на дар Божий, она никому лично принадлежать не может, она для всех одна и собственностью человека быть не может. Собственность — это его любимый конь, юрта с коврами из кошмы, тканые покрывала, казаны из бронзы, передаваемые из поколения в поколение, конечно же, его стада овец и лошадей, точный счет которым часто он и сам не знает. Каждый может пасти свои стада в степи, и для каждого она кормилица. Видимо, поэтому народ этот так безропотно и безразлично воспринял потоки русских переселенцев на свои земли. Из этих-то «мирных переселенцев» создавались царем сибирские казаки, которые и должны были наводить здесь свои порядки.

Нравы же сибирского казачества были нравами захватчиков: презрение к аборигенам, к «колбитам», подозрение к каждому, кто пришел сюда после них, привычка все споры решать силой и брать от природы как можно больше, не задумываясь, что с ней дальше станет. Постучись-ка ночью путник в их толстые ставни «пятистенников» — не достучится, а если днем чужак заявится, так прежде всего донесут в управу — не беглый ли. Ведь за беглых премии платили. Из этого человеческого материала в основном и сформировалось русское население Казахстана. Для них и русский политический ссыльный тоже враг: «против власти шел!».

Степной быт казахов прост и скромен. Основная еда — баранина. Праздничное блюдо — бешбармак, это сваренная без соли в огромном казане туша барана с белыми листьями лапши и разными приправами. Лучший друг его — конь, без него казах в необъятной степи беспомощен. Женщина в семье свободна и равноправна, а пожилая мать — хозяйка всему в семье голова и «большой начальник». Достигая определенного возраста, когда приносить детей она уже не может, остригается она наголо и надевает на голову этакий капюшончик с круглым отверстием для лица, чтобы злые духи не проникли к ее телу, теперь она старшая в семье и ее слово — закон.

Видимо, еще с древних времен завезли восточные купцы чай в казахстанскую степь, а с ним и сахар. И привык казах к этому напитку, да так, что теперь без него и дня прожить не может: «чай не пьешь — откуда силу берешь?». И ценит он в чае не столько аромат, сколько вкус и крепость, поэтому «кирпичный» чай, тот, что самый дешевый у русских, для него самый любимый. И пьет он его в пиалах по несколько раз в день, и до еды, и после еды, и никакой вопрос без неспешной беседы за чаем не решается. Любит он также и пресные лепешки, «нан», к чаю, и пекут их прямо в горячей золе. И куда бы он ни ехал, берет с собой эти лепешки, завернув в чистый платок и укрепив около седла: «без своего хлеба никуда ехать нельзя».

Самое радостное время для казаха — весна, когда вновь начинает зеленеть ковер степи и истощенные овцы, пережившие на подножном корме зиму, наконец, переходят на зеленые побеги душистой травы. Снимается казах с зимней стоянки и гонит стада к заливным лугам с молодой травой, на «джайлау». Сюда и другие семьи с разных сторон степи съезжаются, и начинаются весенние праздники, «сабантуи». К этому времени и кобылицы уже имеют молоко, из него квасят любимый напиток — кумыс. Это единственный напиток, содержащий алкоголь, который пьет казах. К вину и водке он равнодушен, смеется и удивляется, когда видит в городе, как идет, шатаясь, пьяный русский. Ставят празднично украшенные летние юрты, разводят под казанами костры, варят бешбармак, пьют кумыс литрами, танцуют, здесь и молодые знакомятся, а к осени свадьбы пойдут.

Советской власти удалось расщепить этот народ, создать внутри него партийную элиту, приласкать ее, обучить в Москве в партшколах и институтах, создать так называемые национальные кадры, послушные Москве. Из них и формировался слой партийных секретарей, прокуроров, судей, но при одном условии, что их заместителями оставались русские, часто присылаемые прямо из Москвы. Оторванная от своих народных корней, эта элита быстро превратилась в касту чванливых и беспринципных начальников, которые иногда становились еще более отвратительными, чем русские партийные чины.

Долго прожить нашей семье в саманном глинобитном домике без мебели, прямо на полу, не пришлось: вскоре мама нашла большую комнату в теплом деревянном доме, где жила русская пожилая женщина со своим внуком. Правда, наша комната была проходной и с одним окном, зато в ней было всегда тепло, так как одной внутренней стеной ее была русская печь, которую через день топили. Вершиной маминой хозяйственной инициативы стала покупка коровы Маньки. Манька была уже пожилой дамой, ей шел девятый год, поэтому давала она не больше шести литров молока в день. Но и это была огромная для нас поддержка. Мама быстро обучилась ее доить, мы же, дети, утром выгоняли ее в стадо, а вечером забирали обратно. Эта сельская жизнь была для всех нас напряженной: воду нужно было носить издалека на коромыслах, весной сажать, а осенью копать картофель, заготавливать корм для коровы, печь хлеб, ходить на базар и всё убирать в доме. После городской жизни с няньками это была для нас суровая школа.

В филиале института маму назначили старшим лаборантом петрологии. Она должна была определять структуру горных пород, полученных из керна при бурении. Её зарплата никак не могла прокормить нашу семью, да и цены все время росли: эхо войны докатилось и до Казахстана. Найти работу в Кокчетаве преподавателем музыки было, конечно, невозможно, это была провинциальная глушь. Сначала мы продавали на базаре наши хорошие городские вещи: костюмы, отрезы ткани, серебро, обувь, но это через год кончилось. Тогда и мы, дети, стали работать в летние каникулы в качестве коллекторов в геологических экспедициях, ездить на сельскохозяйственные работы в районы. Все это кое-как позволяло быть сытыми.

Приближалась осень 1942 года, и я был определен в русскую среднюю школу, которая размещалась в большом старом деревянном двухэтажном доме и считалась лучшей в городе. Видимо, потому лучшей, что многие из учителей были бывшие ученые, математики, преподаватели университетов, а ныне политические ссыльные. Им не доверялось вести такие предметы, как литература и история, дабы «свои вредные идеи они не смогли передать молодежи». Они пользовались большим авторитетом среди учеников, их любили, и часто уроки превращались в дружеские беседы о сущности жизни, о счастье, о природе человека, хотя открытых политических тем они старались избегать и на такого рода вопросы отвечали уклончиво. На их фоне местные, часто партийные, преподаватели выглядели серо. Гуманитарные предметы, которые они вели, часто напоминали политбеседы. Эта пропаганда советской системы «через предмет» многим претила. Дело иногда доходило до абсурда: например, рассказ о жизни поэта В. Маяковского наша преподавательница закончила просто: «Скончался Владимир Владимирович в 1930 году в Москве». Один ученик поднимает руку: «Но ведь Маяковский застрелился!». Ответ: «Нет, ребята, этого никто не знает, и поэтому мы об этом не говорим. Очень может быть, что его убил наш классовый враг!».

Почти сразу по приезде мы заметили, что в городе и окрестных деревнях много немцев. Их еще в самом начале войны сослали сюда из Республики немцев Поволжья. Хорошо приспособленные к сельскому труду, они довольно быстро сумели здесь обосноваться: построили новые дома, развели скот и, благодаря необыкновенному трудолюбию, вскоре стали жить лучше, чем коренные местные жители. В самом же городе оставляли «культурных немцев», высланных из столичных городов Москвы и Ленинграда. Большинство из них очень нуждалось и жило бедно, снимая лишь комнатки в чужих домах и перебиваясь случайными заработками. Контраст между этими двумя группами был очень заметен. Часто сталкивались они на колхозном базаре в городе, когда по воскресеньям из деревень волжские немцы привозили продавать избытки продуктов, молоко, масло, овощи, а городские немцы приходили их покупать по баснословным ценам. Тут-то и начинались беседы, кто, откуда и почему. Ужасный волжский диалект немецкого языка резал уши, и мама зачастую не могла понять, что они хотят сказать. На нас же, городских немцев, они смотрели с пренебрежением и недоверием, как будто бы в России немцы могли существовать только на Волге. Купить что-либо у них по сносной цене на базаре было невозможно, лишь только к вечеру, видя, что дело с продажей не движется, они цены снижали. Держались они замкнуто, были очень недоверчивы к окружающим, очень скупы и экономны, но самое главное, что отличало их от нас, так это был страх и раболепие перед советской властью. Видимо, работа НКВД в Республике Поволжья сделала свое дело. Но и здесь, в ссылке, в их среде все время органы находили «антисоветские элементы» или «саботажников советской власти», постоянно из их селений тек ручеек осужденных в лагеря заключения. Этот страх был также причиной того, что в их среде легко вербовались осведомители КГБ, с которых потом требовали материалы для новых политических дел. Большинство волжан состояло из женщин, стариков и детей, так как все здоровые мужчины были забраны в так называемую трудовую армию, которая на самом деле была просто лагерем тяжелейшего труда, где смертность за год доходила до пятидесяти процентов.

Мы же, столичные немцы, были воспитаны в совершенно других условиях. Наши предки при царе были военными, предпринимателями, инженерами, чиновниками администрации, так как и сам царский двор был в основном по своему составу немецким. Отличались мы и по происхождению: если «волжане» происходили в основном из штутгарских сектантов-менонитов, наши предки пришли в столицы из Прибалтики и часто по приглашению самого двора, да и многие были прусскими дворянами, хотя частичка «фон» постепенно утрачивалась, так как столичные немцы стремились не отличаться от русских и никогда не кичились своим происхождением.

Хотя обе эти группы немецкого населения имели общую судьбу, находились под постоянным давлением органов КГБ/НКВД, при встрече говорить им было не о чем, и отчужденность и недоверие постоянно чувствовались, хотя антагонизма и не было.

Медленно, но мы врастали в эту новую жизнь. Постепенно менялся и наш внешний облик: вместо городских пальто и ботинок с галошами появились ватники защитного цвета, шубы, русские сапоги. Атмосфера же духовной жизни в нашей семье не менялась. Через неделю после прибытия сестра отыскала городскую библиотеку и погрузилась в свой любимый мир чтения: пошли романы Стендаля, Бальзака, Виктора Гюго. Я также начал заглядывать в эти книги, хотя их толщина меня отпугивала — читал я медленно и описания природы пропускал. Мама в этой глуши тщетно пыталась найти для себя инструмент, фортепиано, но музыкальными инструментами здесь были лишь баян и аккордеон.

У мамы сложилось впечатление, что в военной неразберихе КГБ потерял нас из виду и что мы теперь как бы просто эвакуированные в Казахстан из блокированного Ленинграда, а никакие не ссыльные немцы. Это оставляло смутную надежду, что по окончании войны мы сможем вернуться вместе с филиалом института в наш родной город.

Шла война. И хотя Кокчетав и находился в пяти тысячах километрах от линии фронта, отзвуки этой народной беды доносились и до нас. Вместе с извещениями о гибели на фронте — «похоронками» в город постоянно прибывали инвалиды войны. Часто с еще свежими бинтами на ампутированных конечностях, с орденами и медалями на гимнастерках. Они сходились вместе на базарной площади, да и распивали вместе по маленькой — что им еще оставалось. На пенсию, которую они получали, прожить было невозможно, а работать они не могли.

Навстречу потоку раненых из городской ротной школы каждые пять месяцев отправлялся на фронт новый батальон. Наспех обученные, молодые совсем парни, шли они строем под духовой оркестр из города к эшелону на железнодорожной станции, а рядом по обочине бежали их матери со своими прощальными гостинцами — мешками сухарей и сала. Они знали, что вернется из них только половина.

Хотя я и не мог себе ясно представить, что такое Германия «Третьего рейха», но по газетным статьям и кинохронике мне становилось ясно, что там такая же тоталитарная власть, как и у нас, и что там так же, как и у нас, никакой демократии не существует и за любое критическое высказывание против режима могут арестовать. Знал я также и то, что в Берлине живут наши родственники: дядя Шура Майер с тетей Сонатой, семья Мирзалисов, Рихард и Амалия Ратке. Почтовая связь с ними из страха перед НКВД была прервана еще в 1937 году, мама часто нам рассказывала о них. Хотя до конца 1942 года немецкая армия успешно продвигалась по территории России к Волге, я понимал, что принести нашей стране свободу она не может, по всей видимости, один режим в случае победы будет заменен другим, поэтому симпатии к фашизму я не испытывал. Но что точно я ненавидел, так это сталинскую диктатуру. Возникали мысли, что поражение советов в войне с последующим разгромом Германии союзниками может создать в России условия для установления правового государства. Победа же советов еще больше укрепит сталинизм, и государственный террор в стране станет еще сильнее. Поэтому патриотических чувств я также не испытывал. Но самой страшной перспективой для меня было оказаться на фронте и воевать за укрепление сталинского режима.

Так как ленинградская блокада заставила меня пропустить один учебный год в школе, то по возрасту я мог уже сразу по окончании десятого класса быть призванным в офицерскую школу и через шесть месяцев оказаться на фронте. Отсрочка от армии могла быть получена только в том случае, если я окончу школу на год раньше и с «золотым аттестатом», что позволит мне без экзаменов поступить в любой технический «оборонный» институт, учеба в котором временно освобождает от призыва в армию. Это означало, что я должен за один год закончить два класса, восьмой и девятый, да еще получить все отличные оценки. Вначале мне показалось это совершенно невозможным, я мало доверял своим способностям. Но не оставалось ничего другого, как попробовать. И я начал пробовать, получил разрешение посещать оба класса одновременно: один в первую смену, другой во вторую. Но этого было недостаточно, дирекция поставила условие, что я должен уже в первое полугодие выдержать все экзамены экстерном за восьмой класс и второе полугодие учиться только в девятом классе. Началась кошмарная жизнь: мне иногда приходилось писать два литературных сочинения в день в разных классах и вечером до поздней ночи готовиться к следующему дню. Все выходные дни я вынужден был зубрить учебники дома. Особенно трудна была математика, в которой я был не силен, а требовалась только высшая оценка. Больше же всего я любил химию, читал уже учебники высшей школы и посещал лабораторию химии в институте, где работала мама, там я ставил свои химические опыты. Мои знания химии были замечены в школе, преподаватель отпускал меня домой учить другие предметы.

Эти полгода оказались для меня тяжелейшим испытанием, справиться с которым мне очень помогала моя сестра, отлично разбиравшаяся в математике. Однако в январе я сдал все экзамены за восьмой класс, и учеба во втором полугодии только в одном классе показалась мне просто отдыхом. Это испытание позволило мне на всю жизнь понять, что в основе всякого образования лежит самообразование.

Москва находится где-то бесконечно далеко на запад от Кокчетава, хотя присутствие советской власти здесь ощущается, пожалуй, еще острее. Если в Москве вновь испеченный член партии порой продолжает работать как простой рабочий, то здесь он сразу же взлетает вверх, в какое-нибудь мягкое кресло руководителя, бригадира, председателя колхоза, и после этого все блага и привилегии советской системы открываются для него в виде государственной квартиры, машины, особого распределителя продовольственных пайков и высокой зарплаты. Он вступает в особый клан «партийных товарищей», связанных круговой порукой, и должен всемерно поддерживать их, выполняя все приказы партии без обсуждений. Попасть, конечно, в этот клан можно лишь за большие заслуги или через связи, но уж если попал… Для того, чтобы узнавать «своих», они начинали одеваться в своем «партийном» стиле, беря за образец одежду вождей и иных вышестоящих. Каждый должен носить форму по своему чину и значению: председатель колхоза — гимнастерку с ремнем и простые сапоги, районный секретарь — уже френч и синие галифе, снаружи серый плащ и сталинскую фуражку, а уж если секретарь обкома, тогда он может позволить себе и ослепительно белый френч с золочеными пуговицами, и синие брюки с лакированными ботинками. Конечно же, никто не должен носить обручальных колец или каких-либо пестрых галстуков: «слуги народа» просты и скромны во всем. Почти все они в нашем провинциальном городке знали друг друга в лицо, по-особому здоровались за руку, затем сразу же следовал какой-нибудь вопрос или о здоровье жены, или о сыне, или удобна ли новая квартира, словом, забота друг о друге прежде всего. На праздники приглашаются только свои, и свадьбы между своими, дабы не допустить в стадо волка. Ну уж если кто-либо не по чину хапнул или просто совершил растрату, так прежде чем до суда допустить, дело рассматривается на закрытом бюро, келейно: провинившийся должен покаяться, просить, и тогда простят, в худшем случае на другой стул пересадят, немножко пониже, но все равно руководящий. В этом кругу уже никакого явного антагонизма между русскими «чалдонами» и казахскими «колбитами» не обнаруживается, тут уже нет национальности, тут родная партия — родина для всех.

Особое положение в партийной элите занимал КГБ: начальник Областного Управления КГБ шел сразу же за Первым секретарем, и секретарь даже побаивался чекиста, так как телефон у начальника с Алма-Атой тоже прямой, да еще и особый, и в аппарате секретаря посажены его информаторы. Кокчетавская область была местом ссылки политически неблагонадежных лиц, и в этих делах КГБ сам себе указ и вершит дела без указаний секретаря. Эта прерогатива давала право сотрудникам «органов» одеваться по-особому: например, зимой черные полушубки с каракулевой папахой и непременными белыми валенками, летом кожаные лакированные пальто или куртки. Войсковая же форма с погонами надевалась лишь в особых случаях, например, при встрече начальства из Алма-Аты. Сотрудники Управления внутренних дел и милиция считались уже рангом ниже: это «сторожа», их дело держать и не пускать, и в высокую политику им доступа нет. Это вызывало постоянный скрытый антагонизм между привилегированным КГБ и униженной милицией.

А что народ? Народ, как обычно, безмолвствовал, терпел: он был не только запуган политическими процессами над «антисоветскими элементами», которые все время проходили, но и раздроблен на чужеродные группы сибиряков, казахов, немцев, просто эвакуированных и политических ссыльных. Среди последних была также большая группа поляков, сосланных после раздела Польши в 1939 году, которая состояла из польской элиты: врачей, писателей, военных, членов сейма. Держались они очень изолированно, так как надеялись, что их освободят, и оказались правы: уже в 1943 году после начала формирования Польской освободительной армии в Иране под руководством генерала Андерса их почти всех туда перевезли. Почти всех… Конечно же, все эти группы были инфильтрированы людьми КГБ, и поэтому все друг друга боялись. Зловеще выглядело и само здание Главного Управления КГБ в центре города на базарной площади. Это был хотя и одноэтажный, но большой каменный дом, с прилегающими к нему внутренней тюрьмой, гаражом и другими вспомогательными зданиями.

Ссыльным можно было передвигаться только в пределах района, для поездок в другие районы нужно было разрешение. То и дело на базарной площади устраивались облавы, чтобы выловить незаконно прибывших в центр ссыльных из других районов. Если кто-либо окажется пойман трижды, то уже возможен суд по статье о «саботаже советской власти».

Итак, Кокчетав и его область представляли собой одну из «политических свалок» страны, где советская власть имела особые права. Если в Ленинграде я лишь по рассказам взрослых узнавал об этой власти, был лишь наблюдателем, то здесь я сразу же стал чувствовать на себе всю тяжесть рабского положения подвластных ей людей. Я чувствовал, что даже если мы по окончании войны и вернемся в родной город, это рабство будет продолжаться и там, всегда и везде и всю мою жизнь. От этой мысли все сжималось у меня внутри. В то время я уже был знаком с «Общественным договором» Жан Жака Руссо, «Духом законов» Монтескье, понимал, «что человек рожден свободным и только политическая система делает его рабом». Я по-новому уже вчитывался в сталинскую конституцию, где партия провозглашалась единственной руководящей силой в стране, а все статьи о демократических правах граждан звучали как наглая насмешка над действительностью.

Но что можно противопоставить этому насилию? Сопротивление отдельных личностей или групп, какими были декабристы или народовольцы, безуспешно. А может быть, прав анархист Бакунин:

«Если поднимется сам народ — тираны бессильны»?

Да, но кто такой этот самый народ? Разве он осознает, что он в рабстве?

По Гегелю получалось, что от самих людей это как бы не зависит. Демократия придет сама собой, если она должна прийти, ибо «все действительное разумно и все разумное действительно». Действительна ли советская власть? Ох, еще как! А может быть, «каждый народ достоин своего правительства»? Тогда всякая борьба бесполезна…

А вот К. Маркс в «18 брюмера Луи Бонапарта» призывает к действию:

«Только разбив старую государственную машину власти, на ее месте можно построить демократическую систему».

Даже при созревших политических и экономических условиях переход к новой формации может осуществиться только в результате политической борьбы. Значит, ждать нельзя, нужно действовать.

Большое влияние на меня оказывали рассказы взрослых о героической борьбе эсеров, заставивших дрожать от страха каждого царского чиновника, занимавшегося политическими преследованиями. Одна из маминых знакомых, Сперанская, была глазным врачом и рассказывала о том, как к ней обратился за помощью известный деятель русского анархизма князь Петр Кропоткин. «Я не знала, что это Кропоткин, но как только он вошел ко мне в кабинет, все предметы в комнате изменились: столь сильное излучение исходило от него». Я с восхищением читал его «Записки революционера». Эти люди были близки мне, хотя я понимал также, что социалисты-революционеры шли по очень узкому пути и не увидели опасность большевизма, наивно вступив с ним в союз уже после октябрьского переворота.

«Что делать?» — хоть и наивный, но вечный вопрос. Так неужели же я обречен жить до конца своих дней в этой системе насилия и беззакония, без всяких попыток освободить себя и других?

Когда я впервые увидел его, он показался мне болезненным юношей, столь бледно было его лицо, на котором четко вырисовывались большие миндалевидные глаза с покрасневшими веками. Это был Альберт Асейко (Беккер), человек, с которым оказалась трагически связана моя судьба. Он выглядел каким-то особенным, не похожим на других. Природные таланты и интеллигентность его сразу не бросались в глаза, хотя глаза светились умом. После ареста и расстрела его отца органами НКВД в 1938 году он с матерью был выслан из Ленинграда в Кокчетав, где они уже довольно основательно смогли обжиться, купив дом, в котором Альберт имел свою комнату, и обзаведясь коровой, ставшей большим материальным подспорьем. Здесь, в Кокчетаве, он знал все, каждую улицу и каждый двор. Его знания в физике и математике часто поражали меня, хотя он и не любил много говорить и был немного застенчив, так что иногда даже заикался. Но это не мешало ему быть смелым и решительным. Таких товарищей там, в Ленинграде, у меня еще не было. То были дети, этот — философ. Вскоре мы привязались друг к другу и часами бродили вместе по степи или сидели у него в комнате и говорили обо всем на свете. Эти разговоры никогда не были детской болтовней, они всегда проистекали из чего-то прочитанного, затрагивали острые вопросы нашей жизни. Правда, о политике мы вначале говорили мало, натурфилософия, а потом и просто философия нас интересовала больше. О чем бы мы ни начали говорить, он все уже читал: и Канта, и Гегеля, и Маркса, обо всем имел свое мнение. Спорили мы редко, так как, видимо, ценили взаимообогащение во время наших бесед. По своему складу он был реалистом или скорее прагматиком, художественная литература, этика, религия и история как-то не затрагивали его. Постепенно я узнал, что Альберт и его мама — прибалтийские немцы и настоящая фамилия его — Беккер. Общие судьбы наших родителей еще больше сближали нас. И естественно, что наши разговоры вскоре перешли к вопросам: «По какому праву нас всех здесь держат?» и, наконец: «Кто нами правит и кто нас угнетает?». И здесь больших расхождений во взглядах мы не нашли: советский режим нам обоим был до глубины души ненавистен.

Был у меня и другой товарищ — Юра Федоров. Познакомились мы в филиале института, где работал его отец старшим геологом. Юра был круглолицым высоким блондином с прищуренными маленькими глазами. Он был младше меня на год, имел упрямый и решительный характер. Несмотря на то, что его родители были просто командированные в Кокчетав научные сотрудники, симпатии к советской власти он не питал и высоко ценил политическое анекдоты, особенно про Сталина и Ленина, а их было в то время очень много. Особенно сдружились мы с ним в гидрогеологической экспедиции в Кемеровской области, куда как-то летом вместе отправились в качестве коллекторов геолога Генриха Майера. Мы жили вместе в крестьянской избе и проделывали каждый день огромные маршруты пешком с рюкзаками, наполненными пробами воды из рек и колодцев района. Генрих Майер, также петербургский немец, был к тому же еще и нашим с Юрой учителем бокса, так как сам имел в этом виде спорта разряд. Вскоре я познакомил Юру с Альбертом, и в наших беседах стал участвовать и он. Юра был человеком действия, слушая нас, часто восклицал: «Зачем эти разговоры, когда нужно действовать!».

Для нас с Альбертом тоже было очевидно, что критиковать режим, уютно сидя в комнате, своего рода трусость. То и дело всплывал тот самый старейший вопрос русской демократии — «Что делать?». А, действительно, что могут сделать трое свободолюбивых юношей против гигантской государственной репрессивной машины, да еще в условиях сибирской ссылки? Но, видимо, тем и прекрасна юность, что она не боится таких вопросов. Ну и пусть большинство народа не понимает, что они рабы, рабы кучки узурпаторов, захвативших в России власть в октябре 1917 года и назвавших себя друзьями народа, коммунистами.

Читая работы В. Ленина и анализируя советскую систему, я пришел к убеждению, что ленинизм никакой не марксизм, и даже не коммунизм в классическом смысле этого слова. Это особая разновидность капитализма — государственный капитализм, когда захватившая власть группа, партия, совокупно владеет всей собственностью в стране, превратив в свою собственность и рабочую силу, то есть самих людей. В первом томе «Капитала» К. Маркса я находил подтверждение этой мысли.

Кто может освободить народ от этого тоталитарного гнета? Только сам народ. Но ведь народ спит рабским сном! Его нужно разбудить, показать ему его положение, показать выход и объединить для борьбы. У Огюста Бланки я нашел, что «только организация людей является основой всякой политической борьбы».

В разговоре об организации Альберт как-то сказал: «Один — всего один, двое это только пара, а трое уже организация». Значит мы трое — уже «организация»? Если это так, то сидеть, сложа руки, — подло и аморально. В русской истории мы искали ответы на наши вопросы. Мне наиболее симпатична была тактика «Земли и Воли»[2], хождение в народ, широкая пропаганда демократического сознания в массах. Для Альберта же образцом тактики была «Народная Воля», по его мнению, «взрыв на канале»[3] разбудил всю рабскую Россию, после чего и началось массовое демократическое движение, родились социалисты-революционеры — эсеры. Тут и возникали споры. Он доказывал, что хождением в народ можно заниматься сто лет и безрезультатно, народ должен видеть, что существует сильная организация и она действует, так что сталинские палачи должны бояться этой организации. Я же доказывал обратное: русская история показала, что все изолированно действующие революционные группы, будь то декабристы, петрашевцы или народовольцы, рано или поздно терпели провал. «Ну и что, что провал, — возражал Альберт — одна группа проваливалась — другая возникала. Это диалектика политического движения». Я возражал: «То есть, создавая организацию, ее члены уже должны рассматривать себя как будущие жертвы? Готовы ли вы все стать такими жертвами?!». Наступила пауза, глаза обоих моих товарищей устремились куда-то вдаль. «Да!» — решительно заявил Альберт, и через несколько секунд, как эхо, послышалось еще одно «да», его произнес Юра. Получалось, что я оставался трусом, не готовым к активным действиям, не готовым к принесению себя в жертву «народной свободе». Я почувствовал, что нужен компромисс. Но какой?

Несколько дней подряд все наши разговоры крутились вокруг вопросов организации и тактики. Я стал понимать, что нужна общая программа организации, с которой были бы согласны все. На одном из наших собраний я предложил компромиссный «меморандум», в котором были сформулированы основные принципы:

«ПОЛИТИКА. В октябре 1917 года в России произошла не народная демократическая революция, а контрреволюционный переворот по отношению к демократической парламентарной системе, возникшей в феврале после падения монархии. Это был военный заговор против молодых демократических институтов и захват власти экстремистским крылом РСДРП, большевиками.

В России установился тоталитарный строй захватившей власть группы, именуемой себя коммунистической партией. Эта власть создала новую тоталитарную экономическую систему — „государственный капитализм“, при котором впервые в истории не только все средства производства в стране принадлежат правящей элите, но так же и сам работник, превращенный в раба и обязанный работать на этот строй, без права покинуть страну.

Правящая партийная элита удерживает власть в стране только благодаря гигантскому аппарату насилия в виде разветвленных органов КГБ и НКВД, которые с помощью показательных репрессий наиболее активной и образованной части населения удерживают в страхе другую его часть. И эта масса остается пассивной, так как она политически дезинформирована и дезорганизована.

ТАКТИКА. Первой задачей организации является создание системы пропаганды среди населения его прав, обличение сущности режима и создание из наиболее сознательной её части групп сопротивления.

Помимо этого, организация допускает и активные действия, направленные против репрессий органов власти по принципу „удар на удар“. Эта активная тактика должна показать репрессивному аппарату и партийной элите, что ее действия не остаются безнаказанными, а население должно увидеть, что существуют в стране силы, стремящиеся защитить его и оказать сопротивление насилию.

БЕЗОПАСНОСТЬ. Существование групп (организаций) сопротивления может быть только в том случае обеспечено, если внутри них будет соблюдаться строгая дисциплина, бдительность и конспирация всех ее членов. Ни одно действие не может быть предпринято без согласия всех его членов, так как каждый зависит от всех и все от каждого. В случае ареста одного из членов он должен продолжать считать себя членом организации и мужественно защищать ее интересы и безопасность ее оставшихся на воле членов, какие бы испытания ни выпали на его долю. Оставшиеся же члены должны пойти на любые личные жертвы ради спасения и свободы захваченного в плен товарища.

„Лучше смерть, чем жизнь в советском рабстве!“

„В борьбе обретешь ты право свое!“»

После долгих споров и обсуждений эта программа была принята всеми. Уже позднее в нее были внесены еще два пункта: «Об отношении к текущей войне» и «О геноциде национальных меньшинств России».

К тому времени в Казахстан уже хлынули новые потоки репрессированных народов: ингуши и чеченцы с Северного Кавказа, греки и татары из Крыма. Их везли в товарных вагонах зимой, почти без теплой одежды, гнали пешком во время снежной пурги по снегу в отдаленные села и расселяли часто просто в холодных сараях. После каждого такого эшелона на снежном поле между железнодорожной станцией и городом находили замерзшие трупы. Особенно больно было видеть женщин и детей, которые шли по морозу закутанные в одеяла и обутые в калоши. Особенно жалела их мама. После своей экспедиции с отцом на Северный Кавказ в Ингушетию в 1932 году она прониклась к этому народу большим уважением. Как-то однажды к нам в окно постучали поздним вечером, почти ночью, два чеченца, и мама, несмотря на протесты хозяйки, накормила их и дала ночлег на полу рядом со своей кроватью. Они не знали по-русски ни одного слова.

Вот так в нашей программе появился пункт «О геноциде».

Шла оборонительная война с Германией. Германия была агрессором, Советский Союз — жертвой агрессии. Фашизм для нас был таким же врагом демократии, как и сталинизм. Возникал вопрос, а нельзя ли превратить оборонительную войну русского народа в освободительную войну против советского режима? Но как это сделать? Ведь в случае победы Советской армии сталинизм еще больше окрепнет и приобретет международное влияние (как в воду смотрели!). В случае же победы Германии в войне Россия может на долгие годы стать вассалом «Третьего рейха» и в ней может образоваться другая, но по смыслу такая же тоталитарная партия и система. Решено было в этом пункте ограничиться «нейтральным» лозунгом: «За победу русского народа над фашизмом и советским тоталитаризмом!».

Итак, организация была создана, хотя каждый из нас понимал, что все это сильно напоминает детскую игру. Роли в организации мы решили не распределять, а считать себя «рыцарями круглого стола» — каждый имел право вето. Хотя все мы подсознательно чувствовали, что в организации каждый играл определенную роль: я — «идеолог», Альберт — «техник», а Юра — «боевик».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.