ПРОСВЕТ В БЕСПРОСВЕТЬЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПРОСВЕТ В БЕСПРОСВЕТЬЕ

1

Все такие же лютые морозы зимой, когда в тишайшем, кристально-чистом воздухе за триста метров слышно, как скрипят по дороге арестантские ботинки из свиной кожи; как над остановившейся бригадой свистит теплое дыхание изо рта — пар мгновенно обращается в кристаллики льда, а холод пробирает действительно до костей.

Все такой же сыпучий перемороженный снег уже в октябре покрывает землю, все так же хрупки, словно сосульки, ветки тополей, а при рубке полена на улице от удара вдруг рассыпается тяжелый колун, и только куски чугуна остаются на снегу — топорище, осушив ладони, выскакивает из враз ослабевших рук дровосека.

Зимний день страшно укорачивается. Воздух все чаще заполняется густым туманом: значит, далеко за сорок… Над приисковыми забоями, прорезая черный воздух, скрещиваются прожектора. Их зияющие световые прорези выхватывают на дне котлованов медленно работающих — лишь бы не замерзнуть — заключенных. А на трассе нет-нет, да и ухнет странный звук, словно взорвется напорная вода, достигшая критической массы: то разлетается в клочья очередной автомобильный скат на стоянке «студебеккеров», и шоферы, греющиеся в дорожной забегаловке, толпой кидаются к дверям: не на моей ли машине беда?..

Крепко сжав еще не до конца съеденные зубы, запеленавши стареньким кашне задубевшее лицо, заключенные в двести тысяч ломов и кайл долбят неподатливую породу, проклиная и сгинувшего Ежова, и новое на Лубянке начальство, какого-то Берия, и безвестных геологов, нашедших в проклятом крае больше десяти граммов золота на кубометр грунта. Эти граммы на весах жизни перетянули десятки тысяч живых и теплых человеческих тел…

По тысячеверстной трассе, по ее ответвлениям на Бутугычаг, на Буркот, на «Аннушку», Среднекан, Сеймчан, Ат-Урях и Туманный, на Бурхалу и Ударник, и на какой-то богом забытый, чекистами найденный Делянкир — повсюду слышатся последние вздохи умирающих.

Желто светятся над приисками фонари по оградам зоны. На небе вдруг возникают многокрасочные сполохи сияний. И так страшны эти спорящие друг с другом огни, что немногочисленные волки прижимаются брюхами к снегу и воют с такой тоской, что сами пугаются своего голоса. Жутко живым. Ой, жутко!

Где же весна? Где тот теплый свет, который может оживить мерт-вячину зимнего пейзажа и вселить надежду на продление жизни? Далека весна, и нет на нее надежды. И в ноябре, и в марте, и в июле на приисках одинаковый рабочий день: двенадцать часов. Двенадцать! Ужасающая продолжительность эта, по мнению начальника прииска «Ударник» Кацмана, высказанного на совещании в Сусумане, способствует оздоровлению организма и укреплению человеческих мышц. Это «оздоровление» уменьшило за один 1943 год количество заключенных на прииске на двадцать процентов, половина из которых легла в отработанный разрез, а вторая половина поехала завершать последние недели жизни в инвалидный лагерь, скорее всего в знакомую Морозову Чай-Урью…

К началу 1944 года общее число заключенных в Севвостлаге, после раннего закрытия навигации на Охотском море, резко сократилось. Пришли слухи, что в Находке бараки опустели. Три тысячи этапников увезли в Нагаево последним теплоходом, среди них были и люди из освобожденных от немцев областей нашей страны. Опять же русские и украинцы, обвиненные в том, что остались живы за месяцы, проведенные под немецкой оккупацией. Живы — значит немецкие пособники, враги… Пленных немцев на Колыму не привозили, а вот народ из Восточной Европы прибыл на Континент особого назначения.

Для них колымская зима 1943–1944 года оказалась роковой. Золота они накопали мало: не тот «костяк», что у заключенных раннего «захвата».

В верхах Дальстроя снова заговорили об острой нехватке рабочей силы, о необходимости как-то сохранить в рабочей форме те двести или триста тысяч «врагов народа», которые уже разменяли наполовину свою десятку или восьмерку и как-то «вжились» в рабские условия. Этот основной кадр гулаговских рабов давал до девяноста процентов плана по золоту и олову. На них, если угодно, держался авторитет и судьба Дальстроя. Ирония судьбы?

Появились «гуманные» приказы. Рабочий день уменьшался до десяти часов. Разрешалась в свободное время индивидуальная промывка породы на отработанных отвалах.

Баланда стала попахивать мясной тушенкой. Две ложки перловой каши были смазаны маслом незнакомого запаха. Кисель стал погуще. Все это шло «оттуда», но сытыми лагерников оно не делало. Однако надежду на перемены навевало.

И тогда же в кабинетах НКВД и в политотделах сотрудникам зачитывали приказы заместителя начальника НКВД В. Н. Меркулова о повышении бдительности в местах отбывания сроков для «врагов народа». Ведь еще живы, проклятые!

Колыма ждала пополнения. Тем более что советская армия подошла к западной границе. Органы готовились к «большой облаве». Еще не были сведены счеты с Прибалтикой, с западной Белоруссией и Украиной. Будет, будет пополнение! Больше чем ожидалось.

Тегеранская конференция, сообщения о совместных действиях СССР, Англии и США, несломленное сопротивление Франции — все это было предвестием конца нацистской Германии, победой демократии. Все вызывало в лагерных зонах подъем и надежду на справедливость. Пусть и чудовищно запоздавшую.

И грустно, и смешно: почти две недели в приисковых столовых заключенным на второе давали… манную кашу. Как в детских садиках. Ничего другого на складах Колымснаба не было. Огромные чаны в двух квасильных складах совхоза «Сусуман» стояли пустые и выскобленные.

Весна сорок четвертого была на Колыме бурной и спешливой. Страда на совхозных полях кончилась за две недели. Капуста пошла в рост как-то очень смело, на поля было приятно смотреть. Морозов ходил козырем.

И вдруг — записка от агронома Потоцкого: опасность! Массовое распространение капустной мухи. Что это значит, Морозову искать в учебниках не надо. Знал, что урожай под угрозой.

Он поехал на второе отделение.

Стефан Потоцкий уже показал себя дельным специалистом и неплохим организатором. Для лидерства у него не хватало веры в собственную правоту — болезнь многих специалистов, прошедших лагеря. Потоцкого лагерь сделал «закрытым» человеком: он не торопился высказать свою точку зрения, больше слушал, а не говорил. Это делало его одиноким. И теперь, когда мысль Морозова постоянно возвращалась к одной заманчивой цели — уехать на побережье, где и работать интересней, и можно быстрей попасть на самолет или корабль, чтобы покинуть Колыму, — об агрономе Потоцком хотелось думать как о преемнике на посту главного. Руководство вторым отделением было для Потоцкого трамплином к переходу на место Морозова. Об этом Сергей сказал ему честно. И, кажется, напугал.

Хотелось, чтобы Потоцкий освоился с этой мыслью.

Тем временем в совхозе неожиданно сменился начальник, приехал из Магадана Рубцов, договорник, член партии, зоотехник по специальности. Морозов немного знал его по Дукче как специалиста вдумчивого и умного. Они быстро нашли общий язык. «Ваши дела — это ваши дела», — сказал Рубцов при первом же разговоре, давая понять, что полеводство не его сфера деятельности.

Жалко было капитана. Его отправили начальником какого-то штрафного лагеря. Попрощались они дружески. Оглядевшись, капитан сказал:

— Ты вот что… Между нами… Остерегайся майора Тришкина, он копает под тебя. Может запрятать. Правда, после такого доверия к тебе со стороны Сидорова ему трудней, но все же остерегайся.

Совет не просто дружеский, а оберегающий. Он только укрепил желание Морозова уехать в Тауйск, о котором говорил ему Табышев. Кораблин будет противиться, это ясно. Хотелось, чтобы и он поверил в Потоцкого, как в достойную замену. А тут капустная муха, урожай под угрозой!..

Три дня Морозов провел на втором отделении. Работа с сулемой, которой поливали каждый кустик капусты, требовала строгости и предельной осмотрительности: сулема — яд, а что на уме у сотни заключенных женщин — не узнать. Для самоубийства — два глотка, и конец мучениям, жизни. Ответственность — на агрономах.

Это были напряженные дни, работа, к счастью, закончилась благополучно. И только тогда Морозов доложил о неприятности Кораблину. Конечно, высказал свое удовлетворение Потоцким как организатором и агрономом. Кораблин понимающе улыбнулся.

- Готовите себе смену?

- Так точно. Не скрываю. У меня растут две девочки. Колыма не для них, пора увозить.

Кораблин ничего не ответил, только пробарабанил пальцами по столу. И заговорил о голоде, давая понять, сколь нужна сегодня приискам продукция совхоза.

До согласия управления на его отъезд было, конечно, далеко.

Но в тот же вечер Морозов написал письмо Михаилу Табышеву с напоминанием о Тауйске. Если бы вмешался кто-нибудь из власть имущих в Магадане! Как бы это облегчило проблему!

А жизнь подбрасывала свои проблемы — неожиданные и опасные.