Я услышала, как посмеивается этот изверг Геббельс
Я услышала, как посмеивается этот изверг Геббельс
В тот момент Нюрнбергские процессы как раз заканчивались, и настало время разбираться с нацистами помельче. Для этого требовались судьи. Русские выбрали меня, но я в этих процессах участвовать не хотела.
«Никто не поверит, что я могу судить честно, – объяснила я. – Все будут говорить: эта женщина – еврейка, она просто хочет отомстить. Я пристрастна и не могу быть объективной. Я просто не имею права их судить».
Для меня было крайне важно, чтобы никто не сомневался в моем профессионализме: за два года еще никто не пытался оспорить моих решений. Я боялась потерять людское доверие и уважение.
Комендантов это не устроило.
Я поехала в Потсдам, чтобы встретиться со старшим советником Министерства юстиции доктором Хениггером. Он согласился с моей точкой зрения и пообещал все обсудить с русскими. Но направление на работу мне все равно пришло. Я снова поехала к Хениггеру. На этот раз он выставил меня из своего кабинета.
Тогда я отправилась к Министру внутренних дел и несколько часов ждала приема. Он не понимал, почему я отказываюсь. «Однако, раз уж вы так мечтаете о дисквалификации, – сказал он, – я вам помогу».
Мне сообщили, что судить нацистов мне не придется.
А потом добавили, что я больше не имею права работать судьей. Теперь я могла быть только прокурором.
Мое ощущение безопасности пошатнулось. Мне казалось, что кто-то прячется в тенях подъезда. Открывая вечером дверь, я уже не была уверена, что дома все в порядке. Я была уверена, что письма от Ханси и Юльчи вскрывают и запечатывают заново.
Русские попросили меня явиться для небольшой беседы.
Меня попросили рассказать о моей жизни, о друзьях и родственниках и заставили записать имена и адреса всех, с кем я состояла в переписке. Потом меня отпустили домой. Через некоторое время мы снова встретились, и я снова отвечала на вопросы, понимая, что ответы им были известны заранее. Тон этих вопросов чем-то напомнил мне того регистратора: «Как насчет матери вашей матери? Где ее документы?»
Я похолодела. Желудок сжался – какое знакомое ощущение.
«Мы помогли вам, – сказал комендант, – а теперь вы должны помочь нам».
«Но чем?»
«Как нам кажется, вы хорошо умеете слушать. Люди вам доверяют и рассказывают свои секреты. Хотелось бы, чтобы вы передавали рассказанное нам».
Они хотели шпионить за моими коллегами, за Агнес с мужем, за смотрителем дома, за секретарем, за Клессеном, за юристами и участниками судебных споров, за всеми, кого я знала. Мне выдали бумажку с номером телефона. «Надеемся пообщаться с вами в самое ближайшее время», – сказал комендант.
Тот старый ужас вернулся. У меня тряслись колени. Голос стал тише, речь – невнятной, взгляд – пустым. Я притворилась, что ничего не понимаю. Я не согласилась и не отказалась – я просто медлила, надеясь, что обо мне забудут. Но речь шла о НКВД, о тайной полиции. Они никого не забывали. У них были свои методы. Люди исчезали. Ходили слухи о пытках, об избиениях. Людей могли лишить работы, жилья. Даже детей.
Мы встретились еще раз.
Я не могла спать и вздрагивала от каждого звука в подъезде. Я начала подозревать друзей. Ведь если меня попросили следить за ними, то и их могли попросить следить за мной.
Ульрих сказал мне сильно не переживать.
«Так рассказывайте. Это же от вас зависит, что им рассказать».
«Но от них зависит, как использовать рассказанное».
Он пожал плечами. Видимо, он считал, что это не проблема. Но для меня – для меня это было проблемой. Снова.
«Вы до сих пор нам не звонили, фрау Феттер», – заметил комендант.
«А… да. Да… Я должна была позвонить по тому номеру… – я стала рыться в сумочке. – Кажется, я его потеряла…» Неужели я и правда надеялась, что смогу «потерять» этот номер так же легко, как «потеряла» нацистский значок Красного креста?
«Номер у вас на столе», – улыбнулся он.
«О. В кабинете. Ясно».
«Нет. На другом столе. На антикварном столе с бронзовыми деталями и ножками в форме львиных лап. У вас дома».
И тут я услышала, как посмеивается этот изверг Геббельс.
Одна моя знакомая не успела вечером на последний поезд и неожиданно пришла ночевать ко мне. Когда я услышала стук в дверь, меня пробил холодный пот. Я так ослабела от страха, что с трудом открыла дверь. Во мне ожили все жуткие воспоминания – приготовления к аресту, к допросу и к смерти.
«Ты – посланец Божий», – сказала я, приглашая гостью войти. Она не поняла, о чем я говорила. А я тогда поняла по этой реакции на стук в дверь, что не могу больше жить под гнетом страха, доносов и тирании, не могу больше бояться неожиданных гостей. Я поняла, что нужно уезжать.
Я рассказала тем, кто, как я знала, обязательно донесет коменданту, что хочу на две недели поехать к сестре в Англию. Потом я поехала в Берлин и спросила в отеле Йорк Хаус, как легче всего получить визу. Какой-то англичанин с пышными усами и плотно набитым портфелем посоветовал мне снять комнату в западной части Берлина и запросить там паспорт.
Я пошла в главный центр еврейской общины. Там я нашла человека, готового сдать мне комнату. Я объяснила, что жить там не собираюсь, что буду вносить арендную плату, но на самом деле мне нужен только реальный адрес для получения Ausweis, удостоверения личности. Я пошла в отдел полиции и стала ждать. Наконец пришел офицер. Я сказала, что еда мне не нужна, а нужно только Personalausweis, чтобы съездить к сестре в Англию.
Помните, что тогда блокада Берлина еще не была снята. Получить разрешение на выезд было невозможно. Но тот полицейский мне его выдал. Выдал и пожелал мне приятной поездки.
Остальные необходимые документы – паспорт, визы и дополнительные разрешения – я собирала еще несколько месяцев. Все это время я работала так, словно и не собиралась никуда уезжать. Каждые десять дней я ездила в английскую зону, чтобы забрать очередную полученную бумажку и отдать арендную плату той еврейской семье.
Я знала, что в конце концов нам с Гретль придется попрощаться, но не хотела откладывать это на последние часы, боясь показать этим, что скоро уезжаю. Итак, собравшись с силами, я без предупреждения отвезла ее в приют. Я начала что-то врать, говорила, что мы очень скоро увидимся.
«Нет», – сказала она, закрыв уши руками.
Дети всегда все понимают.
Я ее поцеловала. Это было ошибкой. Этого делать не следовало. Она расплакалась. По моим щекам тоже потекли слезы.
Уходя из приюта, я слышала ее крики: «Тетя! Тетя!» Работница приюта с трудом удерживала Гретль. Я даже не шла, а бежала.
Вот так я заплатила за возможность уехать из Германии: мне пришлось покинуть эту рыдающую девочку. И я заплатила куда дороже, чем барон де Ротшильд, отписавший новому режиму дворцы и сталелитейные заводы.
Тайно готовясь к отъезду, я все же часто должна была часами стоять с Ангелой в очередях. Да, она, как и другие дети войны, была взрослой не по годам, никогда не капризничала и не жаловалась, но все же иногда не выдерживала, уставала и начинала беспокоиться. Иногда она принималась плакать или просто упрямилась. Кроме того, возить коляску по разбитым улицам было для меня просто невыносимо тяжело.
Как-то раз, когда я пробиралась через обломки, какой-то русский солдат пошел со мной рядом, помогая поддерживать коляску с Ангелой в вертикальном положении.
«Ваша дочь похожа на мою племянницу», – сказал он.
«Наверное, она очень хорошенькая».
«Она умерла, – ответил она. – Придя в наш город, эсэсовцы открыли охоту на всех евреев. Найдя мою сестру с мужем, они убили их на том же месте, а их дочь выбросили в окно».
Вечерело. Не знаю как, но солнце спокойно садилось. Этот человек рассказал незнакомой женщине о таком невозможном кошмаре, что казалось, солнце должно было погаснуть. Но в небесах ничего не изменилось. Как будто крики детей никто не услышал.
«Вы прекрасно говорите по-немецки, – заметила я. – Я бы и не подумала, что вы еврей».
Он рассмеялся. «А я вот с первого взгляда на вас понял, что вы еврейка».
Удивительно, не правда ли? Много лет никому из немцев это и в голову не приходило. Тот регистратор пристально смотрел мне в глаза, смотрел в мое прошлое – и не видел. А это был совершенно незнакомый человек, иностранец… и он сразу все понял.
«Я думала перебраться в западную часть города, хотела встретиться с выжившими родственниками. Но я никак не могу попасть в визовый отдел, потому что мне не с кем оставить дочь, а вместе с ней выстоять очередь невозможно».
«Оставьте ее со мной, – предложил он. – Просто скажите, когда в следующий раз приедете из Бранденбурга и где нам лучше встретиться. Я буду на месте. А ваша дочь побудет у меня столько, сколько вам понадобится для получения визы».
Невероятное предложение – и невероятно, что я решилась его принять. Вернувшись в Берлин через неделю, я встретилась с этим солдатом. Я на весь день оставила ему свою дочку и даже не сомневалась, что с ней все будет хорошо – что он не продаст ее, не обидит, не ударит.
Откуда такое доверие? Все просто – этот человек был евреем. А я верила, что ни один еврей не обидит моего ребенка.
Такое бывало каждый раз. Песня на идише на Хануку, молитва раввина на радио, помощь в поезде или на улице – как бы отчаянно я ни отрицала своей сути, как бы ни бежала от самой себя, каждый раз что-нибудь напоминало мне, что евреи всегда будут моими братьями, что я – одна из них.
Вы спросите, почему я так долго оставалась в Бранденбурге, почему я вообще надеялась, что в Германии меня ждет нормальная жизнь. Я объясню. Я просто не представляла, что нормальная жизнь может ждать меня где-нибудь в другом месте.
Даже если бы Мими хотела, чтобы я переехала в Палестину – а она этого не хотела, – визу мне все равно бы не выдали. В Вену я вернуться тоже не могла. Снова жить в городе, погубившем всю мою семью? Ни за что! В Бранденбурге же я могла работать, я знала немецкий язык. При коммунистах я получила хорошую квартиру, работу и друзей, понимавших, что я пережила. Неужели вы думаете, что после нескольких лет постоянного страха, голода и скитаний я снова хотела в полном одиночестве бродить по чужому, недоброму миру? Быть одной, не иметь ни дома, ни мужа, ни семьи, ничего?
Закрывая за собой дверь Бранденбургской квартиры, я горько оплакивала такие короткие моменты счастья, творчества и спокойствия.
Я уехала в ноябре 1948-го. Было воскресенье. Чтобы не подставить никого под удар, я никому не сказала о скором отъезде. На банковском счету осталось достаточно средств, чтобы оплатить все счета. Я оставила на кухонном столе булку хлеба, чтобы русские поверили в мое скорое возвращение.
Мы с Ангелой добрались до вокзала. Там силы мне изменили, и мы вернулись домой.
Утром в понедельник я позвонила мужу Агнес отвезти нас с дочерью в Потсдам: там можно было передвигаться на метро. В наземных поездах мы могли попасть под русский обыск.
Две недели я прожила у одной еврейской пары в Берлине, в районе Шарлоттенбург, на Виландштрассе 33. Ханси и ее муж-англичанин, Ричард, уже прислали мне билет, но теперь мне нужно было дождаться окончания забастовки британских авиакомпаний. Одна бранденбургская подруга сообщила, что мою квартиру уже опечатала полиция. Видимо, они все-таки поняли, что я уже не вернусь.
Наконец забастовка закончилась. Наконец закончилось все.
Мы с Ангелой улетели в аэропорт Нортхолт.
Увидев свою сестру Ханси, услышав ее радостный приветственный возглас, почувствовав, как ее слезы мешаются с моими, обняв ее – мою маленькую воительницу, я поняла, что Эдит Хан наконец снова стала собой. Тот океан ужаса больше меня не тяготил. Я дышала воздухом свободы. Моя ложь ушла в прошлое.
В глазах сестры я увидела отражение собственного горя, которое я столько лет отгоняла от себя пустыми надеждами. Я наконец приняла невыносимую истину. Наша мать, Клотильда Хан, была убита после депортации в Минск летом 1942 года. Я видела ее улыбку в зеркалах, в самые страшные времена она садилась ко мне на кровать и успокаивала меня счастливыми воспоминаниями, она светилась передо мной, как фонарь, когда я открывала дверь, как мне тогда казалось, верной смерти. Разве не она заговорила со мной через ту холодную мраморную статую, разве не она указала, где мне искать приюта? Она была моим ангелом-хранителем. Но ее не стало.
А мы с моей дочерью спаслись – нас спасла слепая удача и вмешательство нескольких хороших людей.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.