УЭЛЬС. ПОДАРКИ НА РОЖДЕСТВО

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

УЭЛЬС. ПОДАРКИ НА РОЖДЕСТВО

Анна Тейлор и другие

Еще через день на Редклиф-сквер отключили телефон. Винить в этом приходится только себя и никого более.

Я же не сомневался, что Уэстолл не врет и телефон прослушивается круглосуточно. Но свежеобретенный заголовок звал к действию, и я решил созвониться с одним из зарубежных собкоров «Литгазеты». С кем именно, большой роли не играло, и все же я сразу остановился на собкоре парижском. На Александре Сабове.

Почему не на лондонском? По нескольким причинам. Во-первых, лондонского можно было зачислить в литгазетовцы лишь условно: британское правительство наотрез отказало нам в организации настоящего корпункта, и корреспондент Агентства печати Новости Сергей Воловец с разрешения своего правления взялся за выполнение наших заказов «по совместительству». Притом, во-вторых, он вообще был для редакции человеком новым, и я его почти не знал. А в-третьих, что-что, а попытку позвонить по лондонскому собкоровскому номеру «опекуны» предусмотрели наверняка.

Иное дело Париж. И недалеко, автоматическая связь безотказная, и человека знаю много лет, поймем друг друга с полуслова. Номер его телефона давно выучен наизусть и не стерся (это же информационная память!). Одна проблема — код. Вот я и попытался — нет, не дозвониться Сабову, а всего-навсего выяснить комбинацию цифр, выводящую на парижский телефонный узел. Выяснил, справочная мне все очень вежливо растолковала. А аппарат, едва я опустил трубку на рычаг, замолк. На две недели. Якобы по техническим причинам.

И тут же мне стало известно, что из состава моих «опекунов» выведен Чарли Макнот. Единственный, к кому я инстинктивно чувствовал хоть какое-то расположение. Я и не сознавал, что отличаю Чарли, пока не лишился его. Между Йоркширом и Шотландией он забегал в позолоченную клетку лишь мельком, на «дежурство» не вступал, но я не придал этому значения. А теперь заподозрил, что Чарли отсутствует неспроста, и даже осведомился, в чем дело. «Вышел в отставку», — коротко бросил Уэстолл. «Это в тридцать-то с небольшим?..» — «А в отставку выходят не только по возрасту. Просто выяснилось, что он нам не подходит. И вообще не лезьте в то, что вас не касается…»

«Подарков» за декабрь я наполучал немало, но главным из них следует, вне сомнения, числить «болгарский след». Вроде бы уже не оригинально: ведь еще дознаватели в Брайтоне без устали кружили вокруг римского покушения, расследования его на страницах «ЛГ» и моего двухдневного пребывания в итальянской столице. Затем как будто устали, отступились. Но нет, не отступили, а сменили тактику.

В «заявлении», распространенном через агентство Рейтер, «римские мотивы» не упоминались. Тем не менее газеты разных стран принялись наперебой представлять меня человеком, располагающим «важнейшими сведениями о подготовке покушения на Иоанна Павла II». Общественное мнение Запада исподволь готовили к тому, что я, именно я, могу «внести ясность» и «сказать однозначно, кто направлял руку Агджи». Цитаты подлинные, хотя познакомился с ними я много позже. Вплоть до декабря я газет почти не видел. О своих долгосрочных планах, о рекомендациях ЦРУ на мой счет «опекуны» мне, естественно, не сообщали.

Ярчайший образчик газетных домыслов той поры — «легенда об Анне Тейлор», лихая первополосная история, напечатанная в самой многотиражной газете Англии «Ньюс оф уорлд» 30 октября. Под аршинной шапкой расписывалось, как молодая английская учительница-соблазнительница, она же искусный агент МИ-5, заманила в свои сети «генерал-лейтенанта советских органов безопасности». И произошло сие не где-нибудь, а в Италии, куда «генерал», то бишь я, зачастил-де с тех самых дней, когда «коммунистические заговорщики» готовили покушение.

Однако даже о роковой прелестнице Анне Тейлор (интересно, существует ли она в природе?) я ничего не проведал бы, если бы не случай. Если бы номер «Ньюс оф уорлд» не был мне показан адвокатом доктором Расселом, которого осенила идея возбудить против газеты иск о клевете. По-видимому, ранее доктор Рассел со спецслужбами особо не соприкасался — по каким-то мистическим соображениям «привлекли» новенького, и угадывать желания нанимателей он еще не умел. За что и получил от полковника Хартленда жестокую и унизительную нахлобучку.

Сцена была короткая, но безобразная. Полковник кричал, плевался словами — напускным джентльменством, выдержкой тут и не пахло. Адвокату оставалось лишь меняться в лице. Он-то искренне считал, что дело беспроигрышное и будет, скорее всего, «решено вне суда». Под этим уклончивым юридическим термином понимается, что редакция, напечатавшая клеветнический материал, соглашается на негласную выплату компенсации «за ущерб»: цель-то достигнута, тираж распродан, а все прочее — «накладные расходы»… Если бы так и произошло, адвокат выступил бы посредником и урвал свою, отнюдь не мизерную, долю. А вместо этого…

— Мы как будто договорились, — рявкал Хартленд, — что без нашего согласия вы не станете предпринимать ничего. Ни-че-го! А вы? Что вы себе позволили?..

— Но помилуйте, мистер Хартленд, кажется, я ничего предосудительного не сделал…

— А нам нужны не те, кому «кажется», а те, кто четко выполняет полученные инструкции!..

Вся сцена разыгралась в моем присутствии, но воспринялась как малопонятный в ту секунду курьез. (Это было перед самой Шотландией, 21–22 ноября.) Сама «легенда об Анне Тейлор» заинтересовала меня, пожалуй, чуть побольше, но тоже как анекдот: произвели в генеральский чин, да еще агентессу прилепили… Хартленд, едва адвокат отбыл восвояси, объявил: не обращайте внимания на безответственных щелкоперов, не стоит того. Но ежели не стоит, чего ж ты на бедного Рассела так окрысился?..

В самом деле, о каком судебном иске, о какой компенсации могла идти речь, если «Ньюс оф уорлд» выполнила— на свой бульварный манер, но совершенно точно по существу — рекомендацию, полученную от тех же спецслужб? Нет-нет, конечно же, никто не врывался в редакцию в маске и не наставлял на сотрудников пистолет с глушителем — это тоже из области киноштампов, с действительностью ничего общего не имеющих. Все, вероятно, выглядело куда спокойнее, хотя по-своему тоже зрелищно: какой-нибудь сановный сэр Питер (или Джон, или Колин) пригласил главного редактора, давнего своего знакомого, «на ленч». И после того как два джентльмена насладились чудесами французской, или итальянской, или китайской кухни, степенно обсудили погоду и результаты последних скачек и приступили к кофе с коньяком и сигарами, пригласивший бросил приглашенному словно невзначай: «Да, между прочим, Уолтер, не покажется ли вам любопытным, что…» Или: «Знаете, Ник, на вашем месте я обратил бы внимание на…» Только и всего. Другого «ценного указания» и не надо.

Связь причин и следствий в Англии традиционно затемнена, англичане и не любят устанавливать ее в открытую, предпочитая подразумевать. Ну а для иностранца, да еще подневольного, оглушенного многократной сменой «режимов», оторванного от систематических источников информации, разобраться в кажущемся хаосе намеков и недомолвок — задача просто немыслимая. Не берусь угадывать, сколько еще дней и недель англичане продолжали бы прогуливаться вокруг да около, примериваться и приноравливаться, будь они предоставлены сами себе. Но из-за океана, видимо, поторапливали, и пришлось приоткрыть передо мною краешек участи, уготованной мне в планах ЦРУ. Сделать это выпало на долю «толстого Питера» — высокопоставленного посланца МИ-6 Питера Джоя.

Заняв своей тушей весь диван (даже исполинская гостиная в многопудовом присутствии Джоя будто съеживалась), он порылся в папке и извлек оттуда несколько листков. Ксерокопию предисловия, написанного Полом Хенци к его же собственной, только-только вышедшей из печати книжке «Заговор с целью убийства папы».

Что сказать о книжке? Излагать ее подробно, спорить с ней сегодня смешно: непричастность болгарских граждан к заговору против главы римско-католической церкви доказана стократно. Не нашлось ни свидетелей, ни документов, способных подкрепить наветы наемного убийцы, позера и лжеца. И кто-кто, а мистер Хенци, лично руководивший резидентурой ЦРУ в Турции, прикармливавший «серых волков», изучивший вдоль и поперек — сам пишет — досье на Агджу в архивах турецких сил безопасности, прекрасно знал, что документов нет и быть не может. Он знал, что «болгарский след» — провокация, поскольку сам стоял у ее истоков. Документов он и не искал, подменяя их инсинуациями, а вот по части свидетелей в то время, осенью — зимой 83-го, питал кое-какие надежды.

Пола Бернарда Хенци, 1924 года рождения, кадрового сотрудника Центрального разведывательного управления США, по справедливости следует отнести к провокаторам высшего разряда. Нормальный человек и даже обычный рядовой агент рассудил бы: если затея не удалась и грозит рассыпаться, ее надо побыстрее прекратить. У мастеров злостных, изощренных провокаций мысль срабатывает иначе. Коль скоро одна провокация терпит крах, ее надо не медля подпереть другой. Коль скоро свидетели не обнаруживаются, их надлежит «создать».

Как нарисовать пылесос

Чтобы я нечаянно не пропустил нужное место, Питер Джой отчеркнул его ногтем. В предисловии Хенци провозглашал, что «в ближайшее время» на сцену выступит «важнейший свидетель», которому и предстоит подтвердить «болгарский след» окончательно и бесповоротно. Датировано предисловие было сентябрем. Еще никто не решился огласить, где я есть, может, меня и в Англию-то еще не доставили, а мистер Хенци, выходит, уже потирал руки в предвкушении «удачи».

— Ну и что вы об этом думаете? — осведомился Джой.

— Что у Хенци не сходятся концы с концами.

— Да, — согласился Джой. — Пока жидковато. Вот и помогите собрать доказательства.

— Каким образом? В Италии я раньше не бывал, в расследовании не участвовал.

— А кто это знает, кроме вас и меня? Коллеги-журналисты? Вы их больше никогда не увидите.

— Значит, по-вашему, можно врать что в голову придет? Что я стоял рядом с Агджой и командовал: «Пли!..»?

Среди приемов, каким выучила меня жизнь в неволе, этот родился едва ли не первым и сохранял свою роль чуть не до последнего дня. Сначала я дерзил от бессилия, потом мало-помалу сообразил, что собеседники-то мои, даже «профессионалы», воспринимают острые реплики не как осознанную дерзость, а как неумение выразить мысль на их языке в привычной для них форме. С одной стороны, сердиться за это на иностранца вроде бы грешно, а с другой — такая манера для англичанина настолько неожиданна и неприятна, что он может и растеряться, сбиться, потерять мысль. А мне, что называется, каждый сбой на руку. Как тут снова не вспомнить «человека, принимающего решения», с его афоризмом «Лингвистика — тоже оружие»! Он прав, стопроцентно прав.

Нет, не всегда на это хватало пороху, да и не со всяким удавалось. Уэстолл, сделав мне замечание раз-другой, приспособился не обращать на колкости внимания. С американцами, как довелось убедиться вскоре, этот номер не проходил совсем. А вот Питер Джой, невзирая на его габариты, в резком споре оказывался слаб. Багровел, запинался, отступал.

— Ну зачем же преувеличивать… Скажем, по своему положению в газете вы вполне могли знать подоплеку событий. Как велось расследование, кто им руководил, какие давал указания. Это же для нас самое важное — доказать, что за спиной заговорщиков стояла даже не София, а Москва. Если сегодня Москва не щадит усилий, чтобы обвинить ЦРУ…

— А не наоборот ли?

— Не упрямьтесь, подумайте. Учтите, чем труднее собрать доказательства, тем выше они ценятся. В прямом смысле слова. Беда в том, — добавил он, помолчав, — что другие источники информации, на которые мы могли бы сослаться, нельзя расшифровать ни в печати, ни в суде. А вы огласили бы эту информацию как полученную конфиденциально в редакции…

— Короче, вы предлагаете мне нарисовать пылесос.

— Что, что? — опешил Джой. — Какой пылесос?

— Обыкновенный, не помню торговой марки. Из «Нашего человека в Гаване». Читали, наверное? Герой Грэма Грина нарисовал пылесос и выдал рисунок за чертежи новейшего оружия, полученные из жутко секретных источников. Когда источники жутко секретные, их не проверишь…

Грэма Грина он, как выяснилось, читал. Книга была написана более четверти века назад, и «толстый Питер», подозреваю, еще не был толстым, но уже проходил выучку в «Интеллидженс сервис». И именно на высмеянной Грином «заграничной службе», только не на Кубе, а в Юго-Восточной Азии и на Ближнем Востоке. Не знаю, доводилось ли Джою «торговать пылесосами», но какие-то нелестные ассоциации у него по этому поводу возникли. Во всяком случае, ссылка на «Нашего человека в Гаване» пришлась кстати и помогла свернуть разговор.

— Повторяю, подумайте, — сказал Джой. — В долгу не останемся. В общем мы еще вернемся к этой теме…

Обещания своего «толстый Питер» не сдержал. Ни вскоре, ни в дальнейшем мы с ним к «ватиканской теме» не возвращались: это стало привилегией прямых эмиссаров из-за океана. То ли мистеру Хенци надоело действовать через британских посредников, то ли сами посредники решили, что не справятся, и запросили подкреплений. Но и Джою нашлась работенка «по душе»: он принял на себя ответственность за мою так называемую «литературную деятельность». В эти же предрождественские недели меня свели с выделенным мне в «помощники», в соответствии с угрозой от 4 декабря, обозревателем Даффом Харт-Дэвисом из «Санди телеграф».

23 минуты от Лондона

Вот как больно аукнулись мне неосторожные строки в ноябрьской редакционной статье «Литгазеты»: спецслужбы постановили, что я «выступлю» всенепременно в «Телеграф». В воскресных выпусках, чтобы дать побольше места и поднять побольше шуму. Чтобы навсегда отрезать мне путь к возвращению домой. «Факт выступлений в буржуазной печати» независимо от их содержания и методов подготовки должен был, по мнению спецслужб, привести к тому, чтобы Родина поставила на мне крест.

Не забудьте, что в навязанную мне провокаторами игру мы с ними играли, мягко выражаясь, не на равных. Они знали о выступлениях «Литгазеты» во всем их комплексе, изучили с лупой каждую строчку — я нет. Они знали, что «заявлению Битова» на Родине не поверили, — я мог лишь надеяться на это, не больше. Они знали, что советские представители продолжают настаивать на встрече со мной, — меня в курс дела, разумеется, не вводили. Наконец, им было известно, что планы, разработанные на мой счет в Лэнгли, уходят в дальнюю перспективу и до поры исключают новые психотропные удары, что Полу Хенци и компании я нужен сломленный, но живой и относительно разумный. С подачи заокеанских «наставников», а возможно, и при их финансовом соучастии я стал «капиталовложением» («крупнейшим за год», проговорились впоследствии) — и этого не заметить было нельзя, но на осмысление такого поворота, хотя бы примерное, тоже требовалось время.

Естественно, я догадывался, что «помощника» мне выделили неспроста. Но ничего особенного он от меня вроде бы не требовал: встречал с машиной на вокзале в Рединге (от Лондона, от вокзала Пэддингтон, 36 миль, 23 минуты экспрессом), отвозил в собственное поместье близ Хенли-он-Темз. Не беден оказался «помощник», хотя поместье себе выбрал, на мой вкус, в высшей степени неуютное. «Зато семнадцатый век», — гордо заявлял он, словно возраст строения сам по себе компенсировал мозглую сырость стен и нелепицу планировки. Лучшее, что было в поместье, — камины с открытым огнем, в Лондоне и других больших городах запрещенные (вместе с каминами в область предания отошли, насколько могу судить, и легендарные лондонские туманы, замешанные на угольной гари). Но в доме Харт-Дэвиса и огонь почему-то не грел, тепло держалось лишь на резко очерченном пятачке у камина, а по комнатам не расходилось.

И сам Харт-Дэвис нравился мне не больше, чем его имение. Я уже сказал — не беден, скажу сходным образом — не глуп. И отталкивающе неприятен. Покатый лоб, отвисшая губа — и дело даже не в этом: мало ли кого природа обидела, обделила красотой. Но к внешности, любой, быстро привыкаешь и перестаешь ее замечать. А привыкнуть к губе Харт-Дэвиса не удавалось, она по-прежнему лезла в глаза, как стынь его поместья — под самый толстый свитер.

Он числил себя в писателях. Преподнес мне в порядке саморекламы две свои книжки. Казалось бы, несопоставимо разные: одна в жанре биографической прозы, отменно толстая и отменно скучная, другая потоньше, в красочной люминесцентной обложке, а под обложкой— душераздирающая шпионская история на экзотическом гималайском фоне. Но… тоже скучная. Из тех, что покупают по дешевке на полустанках и бензоколонках, а прочитав или недочитав, отправляют в мусорное ведро. Не помню, заносило ли Джеймса Бонда по какому-либо поводу в Гималаи. Кажется, нет. Вот Харт-Дэвис и надумал «восполнить пробел».

В том-то и беда с харт-дэвисами, имя им легион. Не в силах нащупать собственных путей в литературе (или около литературы, им все равно), они мечутся на задворках чужих успехов и грезят их повторить. Рассуждают: такому-то удалось, а я чем хуже? А тем и хуже, что объект зависти никому не завидовал, а писал по собственному почину, на свой страх и риск. Но завистникам нет покоя, простейшее это возражение им невдомек. Вообще говоря, их полно не только в литературе, завистники — не профессия и не нация, а сословие. Только добавлю еще, что там, где единственное мерило успеха — деньги, сословие это живуче и неразборчиво втройне.

Я имел дело не с легионом харт-дэвисов, а всего с одним, но сколько же он причинил мне зла! Зачем? Померещилось, что, услужая спецслужбам, можно услужить и себе, хоть на чуток, а приблизиться к ускользающей птичке — славе: вдруг потом, благодарности для, посвятят во что-то еще, подскажут беспроигрышный сюжетец? Ну и, само собой, услуги «помощника» были щедро оплачены.

Он беседовал со мной вежливо и длинно, обо всем и ни о чем. Иногда делал вид, что записывает, но чаще либо забывал включить магнитофон, либо «записывал» по нескольку раз подряд на одну дорожку, стирая то, о чем шла речь час назад. Я понимал, не мог не понимать, что он ведет со мной игру, задачи и правила которой мне неясны. И отвечал ему той же монетой: уклонялся от ответов, притворялся, что недопонял вопроса, придумывал на ходу несусветные байки, ни малейшего отношения к делу не имеющие. Может статься, я сам «приложил руку» к тому, чтобы «помощник» так явно небрежничал с магнитофоном: записывать было просто нечего с любой точки зрения.

После моего возвращения на Родину Харт-Дэвис, оправдываясь за всех (и то сказать, подлинным «профессионалам», от Хартленда и Уэстолла до Джоя, выступать в печати «не положено»), признавался на страницах своей «Санди телеграф», что разговаривать со мной было трудно, никак не удавалось выбраться из леса бесконечных «А кстати…». Ну что ж, приятно слышать. С тех пор этот прием также занял в моем репертуаре прочное место и помогал почти безотказно.

Бывало, отчаявшись выжать из меня хоть что-нибудь «путное», «помощник» бросался к телефону, вызванивал Питеру Джою, напрашивался на встречу. Раза два при мне (сколько же раз в мое отсутствие?) принимал приглашение «отобедать». Кавычки не оттого, что «толстый Питер» обманывал и не кормил, напротив, наверняка кормил за счет «фирмы» обильно и вкусно. Но «кто меня обедает, тот меня и танцует»: за обедом Харт-Дэвису внушалось, какие вопросы еще попробовать и как. В конце концов, вероятно, за таким же обедом постановили не тянуть резину и подготовить серию статей для «Санди телеграф» вообще заочно, на базе все тех же перемонтированных брайтонских допросов.

Одно было привлекательно в этих тягостных поездках к Харт-Дэвису — те 23 минуты, что меня оставляли одного в экспрессе «Интерсити-125». «Интерсити» — «междугородний», «125» — предельная скорость в милях. Думаю, что на отрезке до Рединга такой скорости поезд не развивает, и все же это было сродни полету над самой землей. Снег в ту зиму я видел только по телевидению, но поутру на крышах и пустошах лежал иней. Белая оторочка смягчала ландшафт, делала его чуть менее чужим, а стремительное, без толчков и перестуков, движение ласкало, баюкало душу. 23 минуты добавляли сил на весь день.

Между прочим, с того же вокзала Пэддингтон ходят и прямые поезда на Хенли-он-Темз, только не экспрессы, а пригородные, не 23 минуты, а около часа. Но сажали меня неизменно в экспресс — и не время мое экономили, и не о скоростном отдыхе для меня пеклись. Разницу между поездами спецслужбы усматривали, очевидно, в том, что пригородные идут с остановками. Из «Интерсити» на ходу не спрыгнешь, значит, можно оставить меня вплоть до возвращения в Лондон без присмотра. А в пригородном пришлось бы обеспечивать «хвост».

Чуть попозже обязательно включу в повествование несколько страниц о том, как пришиваются «хвосты по-английски», какие применяются методы и уловки. (Если бы я вздумал излагать это от себя, вы еще, чего доброго, решили бы — фантазирую, так что нагляднее будет процитировать англичанина, которому МИ-5 отчасти доверила свои секреты.) Но пока что более уместен вопрос не как, а зачем. Ведь сто раз повторили, что связаться с посольством нечего и мечтать. Свозили на Ноттинг-Хилл-гейт, показали все воочию. И тем не менее от «хвостов» не отказывались. Страховались. Выходит, побаивались.

И правильно делали. Прыгать на ходу я, конечно, не пытался, но, съездив к «помощнику» раз-другой, оценил достаточно четко если не ситуацию, то его самого. Он выступал добросовестным пособником спецслужб, но «профессионалом» не был. Его я мог околпачить — и околпачил: попросил купить мне в буфете банку пива на дорогу, а сам к почтовому ящику. С вокзала в Рединге ушло письмо в Москву. И мало того, что ушло, — дошло.

Я очень долго думал над этим письмом, над каждой его строкой. Оно обязано было дойти даже в том случае, если его вскроют и прочтут, скажем, при сортировке в Лондоне. И потому подписался я не фамилией и не именем, а домашним прозвищем, никому в Англии заведомо не известным. И адресовал письмо на девичью фамилию жены, неведомую «опекунам». И каждая фраза, внешне совершенно невинная, несла в себе скрытый смысл, использовала любимые цитаты и присказки, какие непременно накапливаются в любой счастливой семье. Каждая фраза была как бы двуслойной, а иной раз даже и прямой, но недоговоренной, чтобы сторонний глаз не споткнулся, но и до истинной ее сути не добрался ни за что.

Большой правды эзоповым языком не изложишь, но главное я мог сказать и сказал. В середине текста была припрятана фраза, настолько простая, что ее можно воспроизвести почти без комментариев. Уточнить, пожалуй, надо только то, что Владимир Симонов, известный советский журналист, находился тогда в Нью-Йорке, ни малейшего отношения ни ко мне, ни к моей семье не имел и имя его помянуто исключительно ради камуфляжа. Письмо сохранилось. Фраза такая:

«Вспоминай почаще Симонова — не Владимира, а Константина: по себе знаю — помогает».

Неизвестно, вскрывали ли письмо, два против одного, что да. И казалось бы, как не понять, что фраза эта, к тому же адресованная жене, читается однозначно: «Жди меня, и я вернусь»? Но я рассчитал — и, как видите, точно, что поймет жена, поймут товарищи по редакции, которым она непременно покажет письмо, а непрошеные чтецы, пусть изучившие русский язык в совершенстве, не поймут ни черта. Решат, что речь о каких-то родственниках, и все. Константин Симонов на английский почти не переводился. И даже если переводился бы: не пережив войну так, как ее пережили мы, не представляя себе, что и через четыре десятилетия после Победы миллионы людей помнят эти стихи наизусть, понять мою простую фразу в истинном ее значении невозможно.

Да, в отличие от заокеанских двоюродных сестер и братьев на долю англичан выпала толика военных ужасов и тягот: были снаряды фау и разрушенный Ковентри, и бомбоубежища, и затемнения, и хлебные карточки были тоже. Но за целый год никто из моих собеседников, в том числе те, для кого по возрасту это было бы более чем естественно, не сослался в подкрепление своего суждения, в обоснование своей жизненной позиции на военный опыт. Даже в канун 40-летия высадки союзных войск во Франции подобного чуда не произошло.

В мае — июне 1984 года западная пресса предприняла недюжинные усилия отметить эту дату, расцветить и превознести ее. Тщетно. Не вызвали судорожные усилия газет широкого общественного отзвука. Не стала минувшая война для англоязычных стран памятью народной. Ну спели разочек по телевидению «Путь далекий до Типперери», но от этой не то строевой, не то фокстротной песенки до лучших наших, известных каждому военных песен — дистанция не меньшая, чем от штор на окнах английских гостиных до черного инея ленинградской блокады.

Короче, письмо ушло и дошло. А через два-три дня после того, как оно упало в почтовый ящик на вокзале в Рединге, и я в свою очередь получил весточку из дому. Свидания со мной советские представители так и не добились, однако сумели настоять на том, чтобы Форин офис принял письмецо от моей семьи. И коль скоро принял, то пришлось и передать: предполагалось, что я по меньшей мере распишусь в получении.

Весточка не была ответной: письма разошлись в пути. Я получил ее в открытом конверте, из рук Уэстолла. Он почти продиктовал мне дословно, как именно я должен откликнуться, если хочу, чтобы переписка продолжилась: живу, мол, прекрасно, как никогда прежде. Только не мог Уэстолл помешать мне сослаться на предыдущее мое письмо, которого не читал. И точно так же не мог возразить против строк, в которых вроде бы не было подтекста: «Я тебя понял и не подведу. Надеюсь, что увидимся снова». Но я надеялся — и не ошибся, — что подтекст есть и будет воспринят, что ссылка на гениальные симоновские стихи в письме из Рединга окрасит и второе письмо совсем, совсем иначе…

Окрылила меня весточка из Москвы. Именно так: не от жены, не от семьи, а из Москвы. Жена, умница, подчеркнула это, написав: «Мы по-прежнему верим в тебя». Если бы она писала только от имени своего и дочкиного, то не поставила бы этого огромного «мы», предпочла бы что-нибудь поскромнее. По крайней мере, так мне подумалось, так прочиталось.

Но полно, не принял ли я желаемое за действительное, не застлал ли себе глаза миражами? Прецедента-то не было, не было! В минуты наглой экскурсии на Ноттинг-Хилл-гейт Уэстолл явно не врал: я не первый, до меня были другие. Что же, все они были глупее меня? И тем не менее смирились. А если не смирились, но тоже уперлись в отсутствие прецедента? Что же, так и будем повиноваться насилию да выжидать: авось первым отважится кто-то, кто похрабрее, а уж я пристроюсь вторым?..

Было заметно, что самому Уэстоллу начавшийся обмен письмами очень не по нутру. Дважды повторил, что выполняет «поручение свыше». Мой ответ взял не читая, но не преминул предупредить, что покажет «экспертам».

О том, что полтора месяца назад забрал у меня целую пачку писем домой, включая «открытку из Женевы», он, по-видимому, предпочитал не помнить. И в самом деле, к чему помнить о том, что было лицемерным спектаклем, давным-давно снятым с репертуара? Лицемеры не назывались бы лицемерами, если бы не умели, надевая новую личину, мгновенно забывать о прежних своих ролях.

Хэй-он-Уай

А вслед за настоящим рождественским подарком, письмом жены, меня ждал еще и подарок фиктивный, в стиле «Интеллидженс сервис»: на праздничные дни меня увезли из Лондона в Уэльс, в маленькую гостиничку на дороге В 4233, милях в трех от Абергавенни. Зачем увезли? Сперва я недоумевал: новых крупных «грехов», известных «опекунам», за мной вроде бы не водилось. Потом до меня дошло, что «грехи» ни при чем, увезли ради собственного удобства, чтоб сократить на каникулы стерегущую меня «команду» до абсолютного минимума — до одного человека.

Это оказался снова он, «мрачный Питер». Но если бы я видел его в Уэльсе впервые, ни за что не дал бы ему такого прозвища. Грубоватый — да. Не слишком образованный — да. Склонный к горячительным напиткам, особенно по вечерам, — тоже да. Но только не мрачный.

И в отличие от хартлендов и уэстоллов нисколько не лицемер. Отсюда и пасмурная его неразговорчивость в первую неделю йоркширской ссылки: объяснялась она не характером человека, а характером инструкций, которых он поджидал тогда с минуты на минуту. А в Уэльсе он никаких чрезвычайных инструкций не ждал и оставался самим собой. И это лишний раз убеждает меня, что у рождественской поездки «второго дна» не было.

Продолжалась поездка дней пять и могла бы стать очень интересной, если бы Питер и вправду оказался опытным гидом, каким был когда-то отрекомендован. Он великолепно водил машину — это мне было известно и раньше. Не сверяясь с атласом, ориентировался на перекрестках, больших и малых. Знал назубок придорожные таверны, для кратковременных остановок старался подобрать красивый вид. Но ни на один исторический вопрос ответить не мог. И ни одной легенды, ни одной сочной побасенки, способной конкурировать с йоркширской притчей о мистере Мёрфи, здесь, на валлийской земле, не припомнил.

Зато в какой-то из вечеров он вдруг, подпив по обыкновению, немного рассказал о себе:

— Летчик я. Списали после аварии. Жена, двое детей. На пенсию не проживешь, сбережений кот наплакал. Куда податься? Вот предложили — думал, полезное дело, а оказалось дерьмо дерьмом. (Он выразился крепче.) Вляпался в политику, а это мерзость, грязь… (Выразился еще крепче.) Вот ты говорил, что у вас в России все не так, что наши газеты и дикторы на телевидении все про вас врут. (Запомнил-таки.) Может, и врут. А откуда мне знать, что и ты, в свою очередь, не врешь? Кругом вранье, мир катится в тартарары, а дети растут, надо копить им на колледж и на черный день. Ну что я могу сделать, что?..

А ведь это, подумал я, вопрос вопросов: что человек может? Один отдельно взятый человек, песчинка, пылинка, — что может он противопоставить кипению мировых страстей, экономическим и политическим катаклизмам? Как противиться силам, в тысячи и миллионы раз превышающим собственные ничтожные силенки? Казалось бы, немыслимо. Человек не просто немощен — он подвержен случайностям, досадным и злым, его швыряет по стремнинам, засасывает в омуты, выносит на мели. И большинство так и плывет по течению, довольствуясь сознанием своего бессилия и утешаясь именно таким, то вялым, а то агрессивным: «А что я могу?..»

Но кто-то первым высек искру и кто-то изобрел колесо. Пересек океан и поднялся на неприступные горы. Дерзнул подумать, что Земля вертится. Усомнился в непреложности постулатов Эвклида. Пошел на таран.

Кто-то первым указывал человечеству путь с вековечных мелей и кто-то первым выплывал из омутов, какие в изобилии закручивала история науки и общества. Кто-то обязательно был первым, кто-то создавал прецедент…

Питер не задавал мне вопроса, что он может сделать для меня лично. И все же померещилось, что как бы чуть-чуть и задал. Ни на что серьезное, тем более протрезвев к утру, он бы не решился: летчик-то летчик, да обломавший крылья и к новому рискованному полету уже не пригодный. Послать его, скажем, в посольство было бы беспросветной утопией. А вот слегка раздвинуть его полномочия, отклониться с его помощью от согласованного с «опекунами» маршрута — дело реальное.

— Свози меня в Хэй-он-Уай, — попросил я.

— Что ты там забыл? — откликнулся он. — В пыли давно не копался? А впрочем, поехали. Там неподалеку занятнейший кабачок есть. Тринадцатого века…

В английском языке, как известно, нет четкого «ты» и «вы»: заведомо на «ты» обращаются только к богу, и то лишь в пределах канонических молитв, неизменных на протяжении многих столетий. При переводе сколько-нибудь современных произведений местоимения выбираются эмпирически, исходя из отношений, темперамента и норова персонажей. Так же приходится поступать и мне: называть Уэстолла на «ты» я не в состоянии, даже когда обращаюсь к нему вроде бы по-свойски — «Джим». Но и приписывать Питеру церемонное «вы» рука не поднимается, хотя все-таки прошу не забывать, что диалоги в этой книге — на девять десятых переводные и разницы между «ты» и «вы» в действительности нет.

Хэй-он-Уай — поселок-переросток, а может, город-недомерок, каких в Уэльсе пруд пруди. Многие из них ныне полупокинуты и потихоньку приходят в упадок: здесь жили шахтеры, а шахты закрылись. Или железнодорожники, но железные дороги захирели, заржавели или просто снесены. Уровень безработицы в Уэльсе — едва ли не наивысший в стране. Характерная деталь здешнего пейзажа — табунчики одичавших лошадей: их предки таскали вагонетки по штрекам, крутили вороты подъемников, были при деле. Потом лошадей за ненадобностью повыпускали на волю. Пособие по безработице им не нужно, травы хватает, а они, никак не избавишься от впечатления, грустят. Тоскуют. Люди разъезжаются из этих оскудевших работой краев — им уезжать некуда.

Хэй-он-Уай, никакого сомнения, разделил бы участь поселков-призраков, если бы не причуда местного уроженца, разбогатевшего на стороне. Причуда редкостная, поначалу вызвавшая лишь снисходительные усмешки: он превратил поселок, весь поселок, в… букинистическую лавку. Безусловно крупнейшую в мире. На мили и мили тянутся по всему Хэю, в каждом мало-мальски годном помещении, полки, заставленные и заваленные печатной продукцией на всех языках Земли. Преимущественно англоязычной — но своими глазами видел и иероглифы разных фасонов, и арабскую вязь, и затейливые значки иврита и санскрита.

И кириллицу. Я посетил одно-единственное книгохранилище— как же это еще назовешь — в бывшем кинотеатре, наспех приспособленном к новой роли. К тому же Питер отпустил мне всего полтора часа, на большее не расщедрился. Но и за полтора часа удалось выискать там и сям, в хаосе почти бессистемного хранения, десятки русских обложек. В том числе советского и даже относительно недавнего издания. Для того я и подловил в разговорах этот адрес, для того и напросился сюда, что надеялся если не услышать, так хоть увидеть родное слово.

Питер в бывший кинотеатр не заходил, предпочел пересидеть в ближайшем «пабе» — пивной. Оттого и время ограничил, что ровно в три часа дня все «пабы» Соединенного Королевства (кроме Шотландии) закрываются на перерыв до половины шестого, так установлено по каким-то смутным соображениям еще при Виктории, и порядок нерушим. Но спасибо ему, Питеру, и на том, что внял просьбе и привез меня в Хэй: я выкопал себе здесь подарок воистину сказочный. Романы Булгакова выпуска 1975 года. Какая нелегкая занесла их сюда? В Москве за это издание дрались, клянчили друг у друга, случалось, платили спекулянтам суммы без преувеличения астрономические. А тут — за два фунта с мелочью…

«Белая гвардия», «Театральный роман», «Мастер и Маргарита» скрашивали мне жизнь на протяжении многих месяцев. Помогали бороться с одиночеством и с хандрой, с неверием в свои силы, со всем враждебным, что окружало меня, давило, подкарауливало за каждым углом. В особенности помогал «Мастер» — если хотите, самим фактом своего существования. Роман, который нельзя было написать ни по логике той эпохи— тридцатые годы, ни по законам композиции, сформулированным авторитетами, ни по правилам самосохранения, никем не сформулированным, но цепким. И который нельзя было не написать, потому что уже сегодня представить себе литературу без этой книги трудно, а завтра, вероятно, станет немыслимо. Роман, созданный без надежды на опубликование, вопреки всему и вопреки себе. Сожженный автором и тем не менее провозгласивший и доказавший, что рукописи не горят.

И не только рукописи. Не ветшают замыслы, если это замыслы, а не однодневки. Не тускнеют поступки, если они поступки, а не подделки, если продиктованы разумом, а не инстинктом, внутренним долгом, а не наставлениями мещан и перестраховщиков…

Но булгаковский томик, как ни цени его, сам по себе погоды еще не делал. Это был прекрасный рождественский подарок, но, к сожалению, последний. Вслед за рождеством пришел новый, 1984 год, который задолго до его наступления связали с именем другого писателя, не русского, а английского. Писатель сам предсказал себе эту честь, поставив в заголовок своего предсмертного и самого известного романа именно эти цифры — «1984».

На полках бывшего кинотеатра этот роман был представлен неоднократно и на разных языках, но я его не купил. Не купил, хотя и читал ранее. Нет, не пожадничал, но перечитывать в тот момент не захотелось. Если бы он издавался по-русски у нас в стране, вы легко поняли бы, почему. Или не поняли бы? Или понять роман так, как я понимаю его теперь, можно, только побывав в моей шкуре, чего я искренно никому не желаю?

Кстати, убежден, что русское советское издание романа состоится, оно неизбежно по логике общественного развития. Рукописи не горят, а уж всемирно знаменитые тем более.

Дополнение 1988 года

И все-таки когда я дерзнул на это предсказание — а дело было в начале 1987 года, оно представлялось не бесспорным и достаточно отдаленным. Не предвидел я, что уже через год «Новый мир» закажет полный перевод романа «1984», а «Литературная газета» напечатает из него большой, принципиально важный отрывок, примерно полторы главы, и что мне же будет поручено готовить его к печати. Выполнив это задание, я душевно порадовался тому, что эволюция общественного сознания опережает самые смелые прогнозы.