ВОСПИТАНИЕ ДЕТЕЙ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ВОСПИТАНИЕ ДЕТЕЙ

Взрослые, до отказа загруженные работой на производстве и домашними делами, казалось бы, вовсе не имели времени для воспитания детей. Дай Бог одеть, прокормить, включить в круг семейных обязанностей. Во всем остальном, касающемся игр, нравственного и умственного развития, родители вроде бы не участвуют. Дети растут как трава, по старой-старой русской пословице: «Чем бы дитя ни тешилось, абы не плакало». Дело тут, однако, хитрее. Во-первых, очень важен пример взрослых. Не высокие слова о нравственных идеалах, а сама повседневная жизнь нас воспитывала. Дети чувствовали себя не барчатами, при которых состоят родители, совмещающие обязанности слуг и гувернеров, а членами семьи, прекрасно понимающими, что «как потопаешь, так и полопаешь», где у каждого есть свои права и обязанности, где маленькие отличаются от старших братьев и сестер только тем, что их обязанности проще и легче.

А во-вторых, в роли воспитателей выступали старшие дети. В больших родовых кланах вроде нашего много детей всех возрастов. Родители занимаются в основном воспитанием, подготовкой к жизни ребят постарше. А эти, в свою очередь, воспитывают малышей, следят за ними. Как трогательно заботилась о нас, играла с нами моя двоюродная сестра Тайка (Тася)! Насколько беднее было бы наше детство без нее! Спасибо, Тася!..

Парни — двоюродные братья, занимались нами не так охотно, в перерыве между мальчишескими играми, да и то частенько «с хулиганщинкой», особенно Пимен. «Ну-ко, Вовка, беги к тем вон девкам и скажи: У меня есть кортик, который девок портит!» Или дает мне какой-то полупрозрачный резиновый мешочек: «Иди, попроси мать, пусть поможет тебе надуть этот шарик!» И я, приученный беспрекословно подчиняться старшим, иду к маме с развернутым презервативом в руке. (Летом 41-го Пимен, как и еще шестеро моих близких родственников, ушел на фронт, и с тех пор от него не было никаких вестей.)

Воспитание у нас было спартанское. Родители, особенно мама, были довольно строги, шлепки и подзатыльники были одним из основных педагогических приемов (на длительные увещевания, на апелляцию к совести просто не было времени).

Помню, несу я тарелки на стол, спотыкаюсь, роняю тарелки. В ужасе прячусь в каком-то закутке за картонный ящик, но мама быстро находит и черепки и меня и, не извлекая меня из укрытия, бьет по спине подвернувшейся под руку веревкой (что делать, из песни слова не выкинешь…). После, когда мы пошли купаться на пруд, папа сначала с удивлением посмотрел на кровоподтеки на моей спине, а потом на маму. И та виновато потупилась. Но не знала она, что это только пролог к великому битью посуды, которое устроили мы с моим братом Шуркой.

Мебели у нас было мало. Большой красивый сервант-горка (сейчас понимаю — стиль модерн) был «слугой за всё»: в большом нижнем ящике — белье, игрушки, книжки, хозяйственные коробки, на полках за стеклом — посуда, наверху, под самым потолком, за затейливым резным завершением, напоминающим петушиный гребень, — еще что-то. Когда нам, ребятишкам, надо было достать сверху это «что-то», мы выдвигали нижний ящик и, встав на него, обретали искомое. Но однажды мы с Шуркой встали на этот ящик одновременно. Сервант не выдержал двойной нагрузки и стал падать. Старый, добротный, тяжеленный, он, конечно, раздавил бы или искалечил нас, но ему подвернулся косяк. Это спасло нас, но вся посуда, все тарелки, чашки, кувшины, которые мама высматривала в магазинах, а потом, скопив или заняв деньги, покупала и с торжеством приносила домой, — все это, вдребезги разбив стёкла, скатилось на пол и образовало там груду ярких черепков. Разбился и мой любимый кувшин с крыловскими лисой, журавлем и волком. Но особенно жалко мне было детский сервиз, с ярко-рыжими петухами. Это, вообще-то, был кофейный сервиз, но поскольку у нас о кофе никто до войны представления не имел, мы считали сервиз детским. Купила его мама всего за несколько дней до катастрофы. Видит в центре большую очередь, спрашивает: «Чо дают?» Напомню, что после нэпа вплоть до 1991 года в России ничего не продавали, а только давали или выбрасывали. Маме отвечают: «Сервизы дают, только чашки больно маленькие, видно, детские». Мама выстояла очередь, купила, и как же она переживала, что мы сокрушили и этот сервиз, и всю нашу посуду! Но экзекуции не было — родители радовались, что мы остались живы.

Однажды мама послала меня за хлебом (было мне лет семь, если не шесть). Крепко зажав в кулачке деньги, я побежал в гастроном в центре, но когда подошла моя очередь, вдруг обнаружил, что денег-то — нет! Я был в таком отчаянии, так горько рыдал, что сердобольные женщины из очереди скинулись и купили мне хлеб. Придя домой, я положил хлеб на стол и, по-прежнему чувствуя себя виноватым, забился в какую-то дыру. Мама с трудом нашла меня: «Ты что это? Ведь ты же принес хлеб!»

А иногда родичи мои были, напротив, излишне мягки. Помню, как я осознал это (может, в первый раз), сравнив поведение моих родителей с поведением родителей моего друга Кольки Нельзина. Вот идем с Колькой и его отцом — дядей Митей на рыбалку. Мечтаем полакомиться яблочком (на каждого — по одному). И тут Колька говорит: «Папа, а давай побежим с тобой вон до того дерева! Кто быстрей — тому два яблока». Дядя Митя громадными прыжками быстро обогнал Кольку и с аппетитом схрупал оба яблока, свое и Колькино. Я хотел дать огорченному Кольке половину своего яблока, но дядя Митя и этого не позволил. И я подумал, что мой папка так не поступил бы: он, обернув всё в шутку, вернул бы яблоко хвастунишке-сыну. Но тут же я подумал: «А ведь поведение дяди Мити по отношению к сыну — мудрее: не зарывайся, отвечай за свои слова!»

На сопли, кашель, царапины и порезы ни мы, ни родители внимания не обращали. Летом бегали — в лесу ли, на улице ли — босиком. Наступишь на стекло, попрыгаешь на одной ноге, поморщишься, смажешь слюнями кровь и налипший песок и бежишь догонять других ребят. Палец нарывает? Ерунда! Подождешь, пока хорошенько нагноится, проткнешь иглой, выдавишь гной — и порядок.

А вот один случай меня слегка встревожил. Было мне, наверно, уже лет 13. Я неудачно спрыгнул откуда-то на доску со здоровенным, торчащим кверху гвоздем. Был не босиком — в «спортсменках» (легкие тапочки), но гвоздь пропорол подошву «спортсменка», насквозь проткнул мою стопу возле пальцев и вышел поверх «спортсменка»: я был буквально пригвожден к этой чертовой доске. Я не стал говорить маме (огорчится, обругает!), дома залил рану йодом с обеих сторон — сверху и снизу. И как на собаке, всё зажило очень быстро.

Играя на улице, мы обходили стороной деревянные столбы электропередач, потому что на них были страшные жестяные таблички с изображением черепа, пустую черную глазницу которого пронзает красная молния. И в каком ужасе мы были, когда однажды Гера нечаянно прикоснулся к такому столбу! Считая бесчестным обманывать обреченного, мы кричали: «Сейчас ты умрешь!» и показывали на череп. Наши слова, а еще больше то, что мы шарахались от него, чтобы сидящая в нем смерть не перешла к нам, привели Геру в такой ужас, что он с ревом бросился домой, к маме.

Взрослые не прочь были подразнить малышей. Шутки были довольно непритязательные. Меня, например, частенько дразнили глупой частушкой:

У Володи в огороде

Курицу зарезали.

Кровь теки, теки, теки,

Володю во солдатики.

То ли мне себя было жалко, то ли курицу, то ли нас обоих, но я начинал всхлипывать, пока мама или кто-то из теток не вступался за меня: «Чо вы его хвилите?» Хвилить в пермских говорах значило: дразнить ребенка, заставляя его плакать.

Хвилили меня еще и Алексеевной. Это была крупная беззубая старуха, смахивавшая на бабу-ягу. Время от времени она приходила то к маме, то к кому-нибудь из теток «править» их (это такой очень глубокий массаж внутренностей). «Ну дак чо, Алексеевна, не роздумала идти взамуж за Вовку-то нашего?» — спрашивал кто-нибудь во время процедуры. Она степенно шепелявила: «Нет, не роздумала. Раз уж сосватали, я вертеться не буду, я своему слову хозяйка! После Покрова свадьбу сыграм!» Все смеялись, а я плакал. По правде говоря, я понимал, что это шутка, но, видимо (особенности детского восприятия!), все-таки не исключал полностью, на 100 процентов, возможности бракосочетания с беззубой Алексеевной. Сейчас думаю, что, возможно, такие шуточки были полезны для меня, помогали преодолеть свойственную мне в детстве чрезмерную чувствительность.

Иногда, честно говоря, я сам себя растравлял. Вот во время финской войны я, восьмилетний, рассматриваю в газете карту театра военных действий и отчаянно реву, увидев, что Финляндия на карте гораздо больше России. Напрасно меня утешают тем, что на карте изображен только фронт, только маленький кусочек России: в глубине души я верю взрослым, но мне приятнее не верить и продолжать рыдать.

Признаюсь и еще в одной своей слабости (присущей мне — увы, увы! — не только в детстве). Это крайняя доверчивость и простодушие. Мама на мою просьбу купить мне игрушку или книжку отвечала обычно какой-то глупой прибауткой: «Ну вот собаку облупим, так купим!» Кошек на улицах Воткинска бегало (и сейчас бегает) множество, а вот собаки забегали в это кошачье царство с опаской и довольно редко, поэтому, увидев бегущую в центре города собаку, я истошно завопил, испугав и маму и собаку: «Мама, собака! Хватай! Облупим, купим игрушек!»

Много лет спустя седые мои тетки вспоминали то про облупленную собаку, то про мою «невесту» — Алексеевну, то про Пашкино поле: «Ну, чо, Володя, на Пашкино поле за мёдом пойдем?»

Это был еще один розыгрыш. Старшие двоюродные сёстры Тайка и Нюрка как-то предложили мне пойти на лыжах на Пашкино поле за дешевым мёдом. Была зима, откуда бы взяться мёду за городом, на пустом, без единого строения Пашкином поле? А я поверил. Меня убедила серьезность, с которой сестры говорили об этом мероприятии: «Только не отставать и не бросать товаришша, что бы ни случилось!» Накануне похода я почти не спал, встал рано, собрался, обсуждал с мамой, куда мёд класть. Меня не насторожило даже то, что, прыская в кулак, мама дала мне какой-то дырявый мешочек. И только придя в дом сестер, я понял, что надо мной подшутили. Но дядя Ваня и тетя Толя стряпали пирожки, и они (пирожки) быстро меня утешили.

Бука. Ко мне бука никогда не приходила, но вот к моим братьям, особенно к Гере, она частенько наведывалась. Он был склонен поуросить (покапризничать). В неистовстве падал иногда на пол, бился головой об пол (точнее — о тонкие, жесткие половики на полу) — и так сильно, что на его лбу надолго отпечатывалась от половиков аккуратная мелкая сеточка кровоподтеков. И вот когда никак уж не могли успокоить Геру или другого расходившегося младенца, кто-нибудь из взрослых потихоньку выходил в чулан, надевал там тулуп овчиной наружу, на голову — вывернутую шапку, на лицо — тряпицу. И громко стучал в дверь. Уже это одно должно было напугать — у нас никто из приходящих не стучался, а прямо вламывался в дверь.

Взрослые изображали смятение: «Ой, наверно Бука идет!»

И входила Бука, страшная, с палкой в руке: «Кто тут уросит?!»

Ребятенок в ужасе прижимался замурзанной мордашкой к материнской юбке. «Ну, будешь ишо уросить? Бука заберёт!» Онемевший малыш только головенкой трясет: нет, мол, никогда не буду.

И взрослые подводят итог: «Уходи, Бука, он больше уросить не будет».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.