Приглашение к беседам
Приглашение к беседам
С супругой будущего первого советского Президента я вполне мог познакомиться еще в 1964 году. Она жила, в сущности, совсем неподалеку: в двухстах километрах от городка, в котором я сначала, рано оставшись без родителей, воспитывался в интернате, а затем здесь же, перейдя в школу рабочей молодежи, где каждый второй одноклассник был едва ли не вдвое старше и полновеснее меня, начинал свою репортерскую биографию. Бывала она и значительно ближе к нашему городку — месила отчаянную осеннюю грязь по здешним селам, заглядывая и в самую что ни на есть глубинку: проводила социологические обследования.
У правдивого деревенского социолога, как и у хорошего агронома, профессия пешая. Передо мной лежит сейчас тоненькая, на рано пожелтевшей газетной бумаге брошюрка издания 1967 года: «Р. М. Горбачева. Автореферат диссертации на соискание ученой степени кандидата философских наук». Называется: «Формирование новых черт быта колхозного крестьянства»…
Ходит по селам хрупкая в резиновых сапогах — выдергиваешь сапог из грязи, а вместо сапога выскакивает из голенища твоя же нога в толстом шерстяном носке, — ибо ни в чем другом по нашим тогдашним селам пройти в распутицу было невозможно. Чай со старушками, фронтовыми вдовами, пьет. Пешая профессия — деревенский социолог! Хотя вряд ли она представлялась своим реципиенткам этим непонятным тогда словом: «социолог». Находила, наверное, какие-то другие, более понятные на селе, слова…
Знакомство наше, однако, состоялось много лет спустя и далеко от этих мест — в Москве.
И вот несколько дней назад получил неожиданное предложение стать собеседником в книге, во многом биографического характера. Сегодня меня пригласили в загородную резиденцию Президента. Дорога оказалась не такой уж длинной…
Сразу от ворот машина плавно идет по кругу, огибая великолепный, не густой, а, как говорят у нас, в России, светлый» участок леса, скорее всего, когда-то, в незапамятные времена высаженный вручную. Обильные кроны елей и сосен и густые, узорно уходящие в меркнущее небо, лип, старинных, морщинистых, грузно осевших в нетронутый снег. Между стволами просвечивает желтым двухэтажный компактный особняк, напоминающий общим абрисом усадебный дом конца прошлого века. Долга» тормозит, я выбираюсь на волю и вижу перед собой в проеме широких, двустворчатых, остекленных дверей Раису Максимовну Горбачеву.
В свитере крупной, узорной — узор не вывязан, а как бы выложен, выдавлен, вероятно, домашней вязки и «домашнего» же, топленого молока, цвета. Однажды я ее в этом свитере уже видел: в Центральной республиканской клинической детской больнице, которой она помогает и в которую приезжала несколько дней назад в сугубо рабочем порядке и пробыла там больше трех часов. В брюках же вижу впервые. И свитер, и брюки, и босоножки с матерчатым верхом и высокой танкеткой хозяйке идут. «Здравствуйте», — протягивает с порога — лодочкой — ладонь.
Взгляд карий, внимательный, приветливый.
Холл, никакой вычурности, пожалуй, даже чересчур функциональный. Налево, в углублении, вешалка. Мое пальто смотрится на ней одиноко. Под вешалкой — домашние тапочки. Переобуваться я все же не стал. По довольно крутой и безупречно чистой лестнице поднимаемся на второй этаж. Несколько рамок висят над лестницей на стене. Хозяйка показывает на одну из них:
— Как Вам нравится эта сова? Люди шлют на память то, что могут, что умеют делать, особенно дети. Сову тоже прислали. Я попросила повесить ее здесь. Сова, мне кажется, олицетворяет покой и мудрость Не так ли?
Не знаю, как насчет мудрости, но сова на стене — добродушная и совсем не серая. Сразу видно, что, рисуя ее, маленький человек использовал все без исключения краски, что оказались у него под руками.
Мы вошли в библиотеку, а затем в кабинет Президента.
Кабинет оказался значительно меньше, чем можно было бы предположить. Обычная комната, только красиво обшитая деревом. Две вещи мне сразу, с порога, бросились в глаза: красный, пожарного цвета, телефон необычной формы под прозрачным колпаком и увеличенная фотография в раме, стоящая в проеме книжных стеллажей. Что касается телефона, то я, конечно же, сразу понял, что это за аппарат — по его аварийному цвету. Что касается большого, в раме, фотопортрета, тут я сориентировался не сразу.
Все же Президент больше похож не на отца, а на мать — вот что понял мгновение спустя.
На увеличенной фотографии человек с хорошей, как после долгих и тяжких трудов, улыбкой и взмокшим поредевшим чубом. Выгоревшая-выгоревшая — даже на черно-белой карточке это замечательно видно — гимнастерка с расстегнутым воротом. Череда орденов, медалей на широкой груди. Солдат на карточке, что называется, бывалый. Видно, что ему уже не двадцать лет. Из тех коренников, что и войну, и послевоенную жизнь тянули, как воз. Судя по всему, фотография сделана сразу после войны.
Красный аппарат и увеличенное фото смотрят друг на друга. Когда Президент сидит в кресле за письменным столом, то они с его отцом, уже, к сожалению, покойным, тоже, вероятно, встречаются взглядами.
Книги — снизу доверху за стеклянными дверцами шкафов библиотеки и кабинета. Стараюсь запомнить: может, когда-то доведется писать. Прекрасные фолианты по русской истории: Соловьев, Карамзин, Ключевский… За одной из дверок замечаю наклеенную на торец книжной полки полоску бумаги с надписью от руки: Друзья! Ставьте, пожалуйста, по алфавиту…» Хозяйка, заметив мой взгляд, улыбается:
— На этой территории я и секретарь, и библиотекарь, и картотетчик в одном лице. Пытаюсь внедрить дисциплину…
В точности не знаю, но, возможно, я — первый член Союза писателей СССР, осматривающий президентскую библиотеку. В углу на одном из стеллажей оттененная мощным фундаментом книг — цветная фотокарточка с надписью по-французски.
— Николай Бенуа, — поясняет мне. — На память.
Предварительная, импровизированная экскурсия закончена. Из предметов роскоши, напрягшись, могу назвать два: письменный стол в библиотеке со столешницей из карельской березы — за такими, вероятно, сиживают лишь президенты да классики — и чистота. Та ревностная, живая, почти благоуханная чистота, что парит в невесомом воздухе и чем-то неуловимо напоминает чистоту наших южных, ставропольских горниц — сходство, навеянное, наверное, и увеличенной фотографией фронтовика, пусть с тяжким ранением, но возвратившегося-таки с войны: редкая горница обходится в России без такой карточки. Окна, занавешенные красиво ниспадающим тюлем. Заметив мой взгляд, хозяйка отодвигает край занавески. В некотором отдалении от окна, уже наполовину размытые сумерками, видны силуэты деревьев. Сад?
— Сад… 10 марта 1985 года… Умер Константин Устинович Черненко. В десять часов вечера состоялось экстренное заседание Политбюро. Михаил Сергеевич вернулся домой, а мы тогда были на даче за городом, очень поздно. Вышли в сад. Было что-то давящее в глухой, еще не тронутой весною ночи. За три года — третья смерть. Смерть трех генсеков подряд, трех руководителей страны. Михаил Сергеевич был очень уставшим. Сначала молчал. Потом говорит: «Завтра — Пленум. Может стать вопрос о том, чтобы я возглавил партию». Для меня такой разговор был неожиданностью. В какой-то степени — потрясением. Больше того. Я поняла, что это неожиданность и для мужа. Никаких разговоров на эту тему у нас раньше никогда не было.
Мы бродили по саду, еще лежал снег. Муж опять помолчал. Затем как бы исподволь стал размышлять — вслух: «Столько лет работал на Ставрополье. Седьмой год работы здесь, в Москве. А реализовать что-либо крупное, масштабное, назревшее — невозможно. Как будто стена. А жизнь требует — и давно! Нет, — услышала я. — Так дальше жить нельзя».
Так я впервые услыхала эти слова…
Мы давно сидим за небольшим полированным журнальным столом. Включен магнитофон. В руках у меня записная книжка, ручка. Я вижу, что моя собеседница, несомненно, готовилась к сегодняшней встрече. Но эта подготовка лишена той бюрократической заданности, что присуща нашему брату. У нее даже не блокнот, а листки. Листки из записной книжки и из обычной ученической тетрадки в клеточку, половинки и четвертушки, а иногда вдруг полновесный и полноформатньси белоснежный лист писчей бумаги возникает в этой очень «женской», разномастной стопке. Она поднимает перед собой очередной листок, на котором иногда бывает записана всего одна фраза, и то с сокращениями, мгновение вглядывается в него, как вглядываются задумчиво в карту, произносит, восстановив, записанную в нем фразу или, оттолкнувшись от пометок, развивает свою мысль. И в этих конспективных пометках, как и в самих воспоминаниях, нет усердной методичности. Процесс летуч, как и почерк, его фиксирующий. Я это представляю так: что-то вспомнилось в круговерти дня, возникла неожиданно какая-то искомая мысль, и человек наскоро записал это — на первом, что попалось под руку. Если верно, что стиль — это человек, то в данном случае листки отражают стиль не только мысли, но и самой, отнюдь не беззаботной жизни.
— Так я впервые услыхала эти слова. Сегодня их повторили миллионы людей, вокруг них возникли целые легенды… В ту ночь, пожалуй, и начался новый этап, круто изменивший и нашу, и мою жизнь.
Годы перестройки… Что они дали? Многое. Демократизация всей нашей жизни. Прорыв нового мышления в международной политике. Сопровождая Президента внутри страны и за рубежом, в море человеческих чувств, признания и доброжелательности я вижу главное: рожденную веру в возможность жить без войны.
Годы перестройки дали много, очень много. И вместе с тем — мало. Стране тяжело. Тяжко. Проблемы, накопившиеся за десятилетия, а может — и за столетия. Трудности становления нового. Дефицит потребительских товаров. И еще, тоже очень важное. Говоря словами Ф. М. Достоевского, в смутное время перехода всегда и везде появляется разного рода «сор» — к сожалению, не обошлась без этого опасного, деструктивного, разъедающего «сора» и перестройка. Да и могло ли быть иначе? В общем, время надежд и тревог. Свершений и ломки. Время раздумий и сомнений.
Трудно говорить о себе. Трудно всегда и, пожалуй, каждому. Но сегодня, может быть, мне — особенно трудно говорить о себе…
Зазвонил телефон. То, что не красный, это я угонял затылком. У того наверняка другой звук. Да и не может он звонить в отсутствие хозяина кабинета. Его звонок следует, наверняка, только за ним, за хозяином, по пятам, где бы он ни находился — в кабинете, в машине или в очередном президиуме.
— Как ты себя чувствуешь, Михаил Сергеевич? Устал?
Ответа я не слышал — еще и потому, что встал и потихоньку вышел из кабинета в библиотеку…
— Трудно говорить о себе. Я уже неоднократно получала предложения от разных газет и журналов дать интервью. От издателей, в том числе и американских, выступить с книжкой — рассказом о себе. Я не делала этого. И, честно говоря, не думала делать. Не делала и не думала. По разным причинам, прежде всего — по субъективным. Мне всегда казалось это ненужным. Говорю без лукавства. Зачем рассказывать о себе? Да и вообще — обо мне. Я не кинозвезда, не писательница, не художница, не музыкант, не модельер. И — не политик. Не государственный деятель, принимающий решения и отвечающий за судьбы людей. Я — жена главы Советского государства, по мере сил поддерживающая мужа, помогающая ему — как могу, как делала это всегда, еще с юности, когда мы только связали свои судьбы. В нашей семье всегда было и есть такое понимание: забота каждого члена семьи — общая забота.
В 1985 году в связи с поездками Михаила Сергеевича и визитами к нам глав других государств возник вопрос. По традиции в других странах супруги руководителей участвуют в различных общественных, а также протокольных мероприятиях. В опыте же наших предшественников этого не было. Как быть? Михаил Сергеевич сказал: «Пусть все идет естественно». Так сама собой и у нас начала приживаться практика, принятая во всем цивилизованном мире: у супруги руководителя государства стало появляться и свое общественное лицо. Еще одна, далеко, разумеется, не главная, «либерализация», принесенная перестройкой.
То, что я делаю сегодня, то, как мы с мужем ведем себя сегодня, — это естественное продолжение наших отношений, нашей судьбы и нашей жизни. Мы вовсе не выдумывали чего-нибудь «этакого» для его новой должности. Так надо ли, вновь спрашиваю сама себя, говорить, писать обо мне или мне самой рассказывать о себе? Главное ведь — дело Михаила Сергеевича, его соратников и сторонников. Оно, его дело, определяет, в сущности, и мою сегодняшнюю жизнь.
Да опять же и не принято было у нас, чтобы жены высших руководителей давали интервью, выступали с книгами — к тому же еще о себе. Американскому читателю это, вероятно, покажется предрассудком. Но ведь и предрассудки могут быть традиционными, а супруге Президента, пожалуй, традиции приходится следовать даже в большей степени, чем самому Президенту. Особенно — в подобных вещах.
И все же в данном случае я нарушаю своеобразный «обет молчания», что хранила с 1985 года. Меня подвела к этому сама логика жизни, подтолкнули встречи, контакты с людьми. Живой, неподдельный, я бы сказала, благодарный человеческий интерес к нашему делу сегодня, который так явственно наблюдается во всем мире. Наконец, сама коллизия «советская женщина и перестройка», вопросы ко мне, в том числе и во множестве писем. В обилии встреч, исподволь подталкивавших меня к мысли о книге, были и встречи на американской земле. И первые, и лета 1990 года, поездка с госпожой Барбарой Буш в женский колледж, где девушки буквально засыпали меня вопросами. Все это в конечном счете и переубедило меня.
К тому же за эти годы появилось немало материалов, статей обо мне, где доброжелательность далеко не всегда соседствует с компетентностью, а порой последняя вообще отсутствует, и тогда — домыслы, мифы и даже сплетни становятся «основой» повествования. Да простят меня некоторые авторы, но, если бы не мое имя и не моя фамилия в тексте, я бы никогда и не поверила, не поняла бы, что их «труд» — обо мне.
И тогда я решилась сама рассказать о себе. О своем понимании жизненных явлений, о пережитом, о том, что близко и дорого. Рассказать моему доброжелательному читателю. Рассказать, беседуя. Своим собеседником я пригласила Вас, Георгий Владимирович…
Она отложила очередной листок. Возникла пауза.
— Может быть, надо объяснить, почему именно меня? — спросил я, хотя сам объяснения этому не знал — потому и спрашивал.
— Ну, хотя бы потому, что я Вас знаю. Что Вы родом со Ставрополья, с родины Михаила Сергеевича. Что у Вас, наконец, в семье четыре дочери. Стало быть, Вы человечны и добры. Достаточно?
— По-моему, вполне.
— Нет. А главное, что все Ваши дети живут с Вами. Мне это говорит о многом.
— Спасибо, — сказал я, хотя, признаюсь, первый раз меня похвалили за то, за что дома иногда по-свойски поругивают: мол, непробивной — семь человек в одной квартире. Жаль, домашние не слышат.
Блокнот исписан. Магнитофон выключен. Чай выпит. За окном, за тюлевой занавеской полная, рыхлая темень. Мы ставим на место все, что сдвинули в президентском кабинете: журнальный столик и два кресла. С президентского письменного стола на низенький столик возвращается граненая стеклянная ваза. На прощание оглядываю кабинет еще раз. Рядом с фотографией отца, чуть поменьше, фотография жены — тех, первых лет. Девичье, очень сосредоточенное лицо, внимательный-внимательный взгляд, устремленный прямо перед собой, но больше обращенный внутрь самой себя.
— В год окончания университета. Знаете, на что обратила внимание совсем недавно? Здесь на мне серый жакет и вишнево-бордовая кофточка. Представляете? А еще говорят о непостоянстве женского характера.
Серый — один из ее любимых цветов. Тот самый серый, который писатель Иван Бунин изысканно называл и не серым вовсе, а «жемчужным». Жемчужно-серый.
А ведь фотография — черно-белая!. Значит, помнит — и жакет, и кофточку. Послевоенный студенческий гардероб — не ей одной запомнить его не составляло труда.
Спускаемся по той же деревянной лестнице. На сей раз в том самом, очень функциональном холле замечаю нечто, почему-то не замеченное ранее. Разрисованный картонный домик и пара санок возле него. Трогательным и новогодним повеяло в очень официальном помещении.
— А это — совершенно частная резиденция в резиденции государственной. Внучки. Вы знаете, они обе сейчас хворают — простуда.
В той же машине — через те же ворота. Красноармеец под фонарем у КПП отчетливо козырнул на прощание. Это, кстати, был единственный военный, которого я увидел в резиденции. Да и всего-то видел здесь трех человек; постового, хозяйку и миловидную женщину, принесшую нам чай, которую супруга Президента СССР называла с русской простотой и дружелюбностью: «Шура».
Автомобиля с Президентом на обратном пути в Москву мы не встретили: восьмой час — слишком рано для его возвращения домой.