Вместо предисловия Встречи с Ольгой Ивинской

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Вместо предисловия

Встречи с Ольгой Ивинской

«О как я люблю тебя» — и в письме, отправленном через три дня: «Милая моя жизнь!» Эти слова написал Борис Пастернак своей возлюбленной Ольге Ивинской из тбилисской ссылки в феврале 1959 года. Его выслали из Москвы на время пребывания в столице правительственной делегации из Великобритании. Премьер-министр Гарольд Макмиллан включил в свою программу встречу с Борисом Пастернаком — нобелевским лауреатом 1958 года по литературе, однако после многомесячной травли поэта, инспирированной партийными идеологами в ответ на присуждение ему Нобелевской премии[1], этой встречи советское правительство допустить не могло. Органы госбезопасности, осведомленные о том, что многие журналисты хотели бы встретиться с Ларой романа Пастернака «Доктор Живаго», отправили Ивинскую из Москвы в Ленинград. Об Ольге-Ларе широко было известно за рубежом из писем Бориса Леонидовича к сестрам в Англию, из интервью Фельтринелли — издателя «Доктора Живаго», из выступлений немецких журналистов, посещавших Ивинскую и Пастернака в Москве и Измалкове. Об этом рассказывал во Франции и Англии французский аспирант, славист Жорж Нива, друживший с дочерью Ольги Всеволодовны Ириной, студенткой литературного института[2].

Впервые я услышал стихи Бориса Пастернака осенью 1953 года в Самарканде, где родился и учился у выдающихся педагогов, сосланных или эвакуированных во время войны из Ленинграда и Москвы. Уровень преподавания был очень высоким: из 53 выпускников 1954 года золотых медалистов было 12, серебряных — 7. В тот год 21 выпускник нашей школы отправился поступать в вузы Москвы и Ленинграда, и все поступили.

Наша учительница русского языка и литературы Жозефина Людвиговна — немка, высланная в начале 1941 года из Ленинграда, — впервые прочла нам, ученикам десятого класса школы № 37 имени Пушкина, пастернаковский «Марбург» и цветаевское «Моим стихам».

Когда я учился в Московском энергетическом институте, до нас, технарей, осенью 1958 года докатились «волны народного гнева», захлестнувшие «клеветника и предателя» Пастернака, которому подлые империалисты заплатили 30 сребреников в виде Нобелевской премии. Мой однокурсник и сосед по комнате в общежитии, 30-летний Халик, член КПСС, проводил с нами разъяснительную беседу об антисоветской роли Бориса Пастернака. Эти материалы ему выдали на внеочередном партбюро факультета в МЭИ, чтобы остановить возможное брожение умов: студенты ведь не читали романа Пастернака и могли не понять причин «всенародного гнева».

В 1993 году я рассказал Ольге Ивинской о просветительских беседах моего однокурсника со студентами. И вот что она поведала о событиях той осени 1958-го:

В то время Евгений[3] уже не служил в армии и работал преподавателем — по-моему, как раз в МЭИ. Он был членом партии и, конечно, по требованию партийной организации и органов вынужден был приехать утром 28 октября 1958-го в Переделкино и вместе с Леней[4] потребовать от отца оказаться от Нобелевской премии. Об этом в гневе говорил Борис Леонидович, когда неожиданно в полдень пришел в нашу избу совершенно опустошенным и при Мите стал просить меня вместе уйти из жизни.

Леня говорил мне о шантаже органов осенью 1976 года, потрясенный убийством Кости Богатырева. Он сообщил, что 27 октября 1958-го его вызвали в МГУ на беседу с участием неизвестных в штатском и сказали, чтобы завтра он не приходил на занятия, а отправился с утра к отцу в Переделкино. Ему заявили, что если Пастернак не откажется от Нобелевской премии, его, Леню, исключат из МГУ и отправят в армию на перевоспитание как члена семьи антисоветчика.

Борю я успокаивала, убеждала, что власти вынудили детей прийти к отцу с ультиматумом. Мне непонятно, почему до сих пор Евгений сам об этом не написал. Борис Леонидович говорил тогда, что советская власть непрерывно превращает детей в Павликов Морозовых.

Я прочел «Доктора Живаго» уже после окончания МЭИ: наша однокурсница Нонна Вулис достала его нелегальную фотокопию. Меня поразили и сам роман, и стихи Юрия Живаго. Особенно запомнились «Мело, мело по всей земле…», «Свидание», «Август» и «Рождественская звезда».

С набиравшей обороты перестройкой на радио зазвучали стихи Пастернака, и вот с первых номеров 1988 года журнал «Новый мир» стал печатать роман «Доктор Живаго». А в начале октября того же года, когда мы с женой смотрели по телевизору еженедельную литературную передачу, произошло нечто странное.

Прошли три 12-минутных сюжета и оставалось минут пять до окончания программы, как вдруг на экране появилась женщина в летах со следами былой красоты. В интерьере, состоявшем из старинного зеркала и лампы в стиле викторианской эпохи, незнакомка рассказывала о Пастернаке, об их любви, о скандале, связанном с его романом, а также о стихах, которые поэт посвятил ей: «Мело, мело по всей земле», «Засыплет снег дороги», «Я кончился, а ты — жива»…

— Наша любовь вспыхнула осенью 1946 года после встречи с Борисом Леонидовичем в редакции «Нового мира», где я работала в отделе поэзии, — рассказывала с экрана таинственная женщина. Ведущий, находившийся за кадром, попросил:

— Ольга Всеволодовна, расскажите об аресте и погибшем в тюрьме ребенке от Бориса Пастернака…

Но ответа не последовало, сюжет оборвался, изображение исчезло, оставив нас в полном изумлении. Значит, жива женщина, которую любил Пастернак и которой посвятил свои стихи? Что за булгаковщина?!

Мы в недоумении переглядывались, а по экрану ползли титры: «Режиссер Олег Корвяков»… Так ведь Корвяков, известный режиссер, получивший в 1985 году Государственную премию за два фильма из сериала к 40-летию победы в Великой Отечественной войне, — мой школьный друг из Самарканда. Как могло случиться, что он не позвонил мне, не сообщил о показе его работы на телевидении? Ведь он всегда это делал! Звоню Олегу домой — возмущаюсь. Оказывается, он сам удивлен демонстрацией его сюжета об Ивинской на Центральном телевидении. Попросил впредь говорить об этом только при личной встрече.

Вскоре мы встретились. Олег сообщил, что более двух часов снимал беседу с Ольгой Ивинской в ее квартирке на Вятской улице и сделал 15-минутный сюжет для телевидения. Однако где-то наверху тема «Пастернак и Ивинская» вызвала резкое недовольство, и сюжет не пустили в эфир: в 1988 году еще оставалась в силе советская система с ее органами госбезопасности. Однако в урезанном виде материал об Ивинской в последний момент все же поместили в передачу — похоже, требовалось оправдать статью расходов на съемку сюжета, чтобы можно было составить убедительный отчет для руководства.

Олег рассказал о том, что Ивинская — последняя любовь Бориса Пастернака, что ей он посвятил большинство стихов, вошедших в тетрадь Юрия Живаго, что облик Ивинской и черты ее характера присутствуют в образе Лары — главной героини романа. Об этом писал Борис Леонидович в своих письмах. Ольга Всеволодовна могла бы рассказать много интересного и никому пока не известного из их жизни с Борисом Пастернаком.

За любовь к опальному поэту и верность своему чувству Ивинскую дважды отправляли в советские лагеря: в 1949-м по приказу Сталина, а в 1960-м, после смерти Пастернака, — по указанию Хрущева. Эта женщина — редкий пример того, как человека из литературной среды, попавшего в тюрьму при «безумце и убийце» (определение Пастернака) Сталине, бросили в нее снова и при так называемом демократе, а по мнению Пастернака — «дураке и свинье» Хрущеве, который, успешно развенчав культ личности своего предшественника, наломал немало дров в роли Первого секретаря ЦК КПСС. Она осмелилась любить и защищать от советской власти непокорного поэта Бориса Пастернака, которого никак не получалось загнать в стойло соцреализма[5]. Ивинская рассказывала про возмущение Пастернака тем, как после Первого съезда писателей в 1934 году Сталин с помощью Горького затолкал всех писателей в один загон и больше не разрешил провести при своей жизни ни одного съезда. Когда Борис Леонидович спросил об этом парадоксе Константина Федина, тот сказал, что Сталин считает писательские съезды вредной говорильней. «Зачем отрывать их от работы? Пусть лучше пишут, а когда мы даем им премии — пусть говорят, что думают». Второй съезд Союза писателей состоялся в 1954 году, после смерти Сталина.

С 1940 года кремлевский хозяин ежегодно раздавал послушным советским писателям и деятелям культуры многочисленные Сталинские премии с денежными подачками. Видные соцреалисты поощрялись многократно: Константин Симонов получил премию пять раз, Алексей Толстой — три раза, причем третью — в 1946 году, посмертно, Федин и Сурков награждались дважды. Пастернак никогда не удостаивался этой премии — Сталин так и не дождался от него увековечивания в романе, хотя много раз посылал писателю сигналы. При Хрущеве Бориса Леонидовича также никогда не награждали бывшей Сталинской, ставшей затем Государственной премией. Но, как говорил Варлам Шаламов, одна литературная Нобелевская покроет тысячи холуйских Сталинских. «Потому тема „Пастернак и Ивинская“ крайне нежелательна для органов и советского литературного ареопага», — заключил свой рассказ мой школьный друг режиссер Олег Корвяков.

Я стал просить Олега устроить встречу с Ивинской, чтобы поблагодарить и подарить цветы. Олег пояснил, что Ольга Всеволодовна избегает встреч с незнакомыми людьми, опасаясь провокаций, но он попытается уговорить ее принять меня. Дней через пять он диктовал мне номер ее телефона.

На мой звонок ответил строгий мужской голос, допытывавшийся, почему я хочу посетить Ивинскую. Я долго ему что-то объяснял, как вдруг услышал голос женский: «Поскольку вы друг Олега Корвякова, я вас приму дома. Приезжайте 31 октября к 17 часам, улица Вятская…»

И вот день 31 октября 1988 года наконец наступил. Я купил семь сине-сиреневых хризантем и коробку конфет, взял журнал «Новый мир» с главами «Доктора Живаго» и помчался на встречу с последней любовью великого поэта.

Дверь мне открыл суровый мужчина лет 50 и сразу предупредил:

— Мама чувствует себя плохо, прошу не задерживаться больше 15 минут.

— Митя, что же ты сразу пугаешь гостя? — слышу мягкий голос из комнаты. — Входите, входите. Друг Олега — и мой добрый друг, тем более и имя у вас родное — Борис.

Принимая цветы, Ольга Всеволодовна заметила:

— Этот цвет очень любил Борис Леонидович. А еще ему нравилось сочетание темно-синего с желтым[6].

Странно, но и мне очень нравилось сочетание темно-синего с желтым. Помню взрыв смеха моей жены и ее подруги Иры, когда я посоветовал пришить к синему платью желтые пуговицы. Думаю, это связано с местом, где я родился и где прошла моя юность — с землей древнего Самарканда: синие купола дворцов и гробниц времен Тамерлана с рассыпанными среди вековой синевы золотыми звездами и желтыми цветами.

Беседуя с Ивинской о жизни Пастернака, я неожиданно обнаружил много совпадений с эпизодами моей жизни. Например, нас с братом Эриком тайно крестила старая няня Параскева в 1942 году в православной церкви — единственной, действовавшей во время войны в Самарканде. Отец был на фронте, а мама, член партии, работавшая преподавателем в университете, уже через неделю вынуждена была уволить Параскеву: о факте крещения было доложено органам. Пастернак писал в автобиографическом очерке, что его в детстве тайно крестила русская няня Акулина. В молодости я случайно убил красивую птицу и, обливаясь слезами, тайно от всех похоронил ее под персиковым деревом. Пастернак писал, что в молодости, на Урале, случайно убил птицу и тоже со слезами похоронил ее. У меня, как и у Бориса Леонидовича, была сломана правая нога: я перенес операцию, и это изменило мою походку. Мне казались важными даже такие незначительные совпадения, как имя Борис и рождение под знаком Водолея. У меня музыкальный слух — я даже учился играть на скрипке, главной едой я тоже считаю суп. Моя привычка задаривать друзей, равнодушие к собственной одежде, постоянное нежелание что-либо покупать для себя, привычка целовать при встрече знакомых, близких по духу женщин, а также другие мелочи отдаленно напоминали привычки Пастернака.

В тот первый приход к Ивинской я пробыл у нее около часа. Отказавшись от чая, слушал рассказ о романе, вышедшем в «Новом мире», и удивился, почему ее воспоминания никто не опубликовал. Ольга Всеволодовна показала мне свою книгу «В плену времени», изданную в Париже в 1978 году. На мой вопрос о том, где можно ее прочитать, ответила:

— Я думаю, что нигде. А вы приходите ко мне и читайте книгу здесь.

Митя[7] просто подскочил на месте:

— Как это — приходить и читать?

Ольга Всеволодовна уверенно заявила:

— Борису можно, он друг Олега и нам уже не чужой. И мне будет с кем поговорить, совсем меня без людей оставили. А жить ведь недолго осталось.

Написав мне на обложке «Нового мира» слова благодарности за визит, она заметила:

— Октябрь — месяц для меня знаменательный: в 1946 году в октябре ко мне в редакции «Нового мира» подошел Борис Леонидович, и началась наша жизнь.

Арестованная органами после смерти Пастернака в 1960 году, Ивинская, страдая и тоскуя, в 1962-м писала своей подруге Люсе Поповой из лагеря:

Как часто я говорила Боре, чуть он заговорит о смерти: не подстрой мне такого свинства! И как мы не хотели думать, что смерть может нас разлучить. Как он был спокоен, что ничто не разлучит нас! И вот, видимо, надо было не удерживать мне его: умереть вдвоем, как он хотел, сразу, в октябре, в разгар скандала. А все женская моя погоня за счастьем — все еще порадоваться. Дура я все же беспечная. <…> Люся, а ты честно думаешь, что мы еще увидимся? Я много думала о Боре и о тебе в этот день. Все с тобой связано. Ты самая близкая, и не в мелочах, а так — в основных вехах жизни.

Именно концлагерем, так же жестко, как Варлам Шаламов, назвала места своего заключения Ольга Ивинская. С Шаламовым Ольга Всеволодовна встретилась вновь через 25 лет, по его возвращении с Колымы в Москву. Они были знакомы с середины 30-х годов, когда вместе работали в одном журнале. Шаламов был влюблен в Ольгу и помнил о ней все годы заключения в колымском концлагере.

Я дал слово бывать у Ивинской каждый четверг после пяти вечера, когда Митя уже возвращался с работы. Он постоянно жил у мамы на Вятской улице, оберегая ее покой и помогая во всем. Зайдя к Ивинской ровно через неделю, я больше часа читал книгу «В плену времени», а затем мы пили чай, и Ольга Всеволодовна с интересом говорила о перестройке. Она надеялась, что теперь появится возможность рассказать людям правду о Пастернаке. Ивинская сохраняла прекрасную память, живую речь и удивительное чувство юмора.

Ее книга поразила меня обилием интереснейших и ранее неизвестных подробностей из жизни Пастернака, важных сведений об истоках рождения знаменитых стихов, об удивительной истории написания и выхода в свет романа «Доктор Живаго». В книге Ивинской были приведены погромные речи известных советских писателей, клеймивших предателя Пастернака за Нобелевскую премию в октябре 1958 года. Особо выделялись главы, где пересказаны откровенные беседы Пастернака с любимой женщиной о власти и мироздании, об окружавших его людях и родне, с которыми он не мог делиться сокровенными мыслями. Ивинская писала о простоте и сложности гениального человека, создавшего в последнее десятилетие своей жизни литературные шедевры мирового значения. И важным толчком для этого стали глубинное взаимопонимание и любовь поэта и Ольги.

Подтверждение своему впечатлению от книги Ивинской я позже нашел в письмах Пастернака. Например, в предновогоднем, откровенном письме сестрам в Англию от 17 декабря 1957 года Пастернак пишет:

Шура[8], общие знакомые, так называемые друзья дома и даже члены моей семьи понятия не имеют о вещах слишком близких, больших и великих, чтобы я стал посвящать их в их ход. Одних я щажу, чтобы не волновать, другие — чересчур средние, давно остановившиеся в развитии, опустившиеся, которых я принимаю и угощаю обедами по воскресеньям, чтобы Зине не было так скучно. Главная линия жизни проходит мимо, вне их досягания, не затрудняя их понимания, ведомая только Ольге Всеволодовне. Это два разных, не сообщающихся мира.

В письме из тбилисской ссылки от 4 марта 1959 года Борис Леонидович обращается к Ольге: «Олюша, золото мое <…> Радость моя, прелесть моя, какое невероятное счастье, что ты есть на свете <…> будем великодушны к другим <…> во имя светлой неразрывности, так горячо, так постоянно и полно связывающей нас <…> Обнимаю тебя, белая прелесть и нежность моя <…>».

У меня возник закономерный вопрос к Ольге Всеволодовне: почему ее книгу не издали теперь, когда активно идет перестройка?

— Издательство «Советский писатель» даже подписало со мной договор. Вот жду, что еще при жизни выйдет в России моя книга из плена времени, — с надеждой сообщила Ольга Ивинская.

К началу 1990 года число наших встреч перевалило за три десятка. Приближался юбилей поэта, а о книге не было ни слуху ни духу. В январе открылась большая юбилейная выставка к столетию Бориса Пастернака. Поразительной особенностью ее являлось полное отсутствие какого-либо упоминания об Ольге Ивинской — последней любви и друге поэта, той, кому он посвятил, по словам литератора Владимира Корнилова, быть может, лучшие стихи русской любовной лирики.

При этом пастернаковские юбилейные конференции и публикации за рубежом неизменно говорили об Ольге Ивинской как о Ларе романа «Доктор Живаго», как о Гретхен-Маргарите гениального пастернаковского перевода «Фауста» Гете, как о любимой женщине — адресате знаменитых стихов поэта. Такие публикации присылала Ирина[9] из Парижа, где жила с семьей с 1985 года. Ольге приходили вырезки из английских, итальянских, немецких и американских газет и журналов с поздравлениями с юбилеем Бориса Пастернака. Известный писатель Борис Парамонов, много лет работающий литературным обозревателем на радио «Свобода», в обширном исследовании романа «Доктор Живаго» и книги Ивинской «В плену времени», опубликованном в парижском русском журнале «Континент», выразительно и точно отметил: «Ивинская — не только любовь Пастернака, это его Тема!»

Маститый знаток русской литературы Глеб Струве, впервые издавший вместе с профессором Борисом Филипповым четырехтомное собрание сочинений Пастернака[10], вышедшее в 1961 году в Мичиганском университете, США, прочитав книгу Ивинской, написал: «Несмотря на ГУЛАГ, Лара выполнила данное Пастернаку слово. Она будет долго жить в своих словах, написанных ею как пленником времени. Ее мощное писательское дарование — великолепное описание людей и событий — даст ее книге долгую жизнь. Пастернак знал, что делал, когда выбрал Ивинскую источником своего вдохновения».

По поводу юбилейной выставки Митя сказал:

— Видна мертвая хватка советских органов, ЦГАЛИ и семейства Пастернак, железом, обмокнутым в сурьму, выжигающих всякое упоминание о маме.

На его запрос в «Советский писатель» по поводу издания книги последовал невразумительный ответ об отсутствии бумаги, о возникших трудностях и тому подобном. Тогда Митя произнес знаковую фразу:

— Похоже, мы попались на крючок органов, а книга мамы никогда в СССР не выйдет. Как говорила Ариадна Сергеевна, властям и семейству нужно только глазированное вранье о Пастернаке, а Ольгу представят злобной антисоветчицей, сбивавшей Пастернака со светлого пути к коммунизму.

Ольга Всеволодовна заметила:

— Аля[11] всегда добавляла, что мы туда не дойдем — помрем в вестибюле.

С досады на обман и унижение я предложил Ивинской издать ее книгу через благотворительную организацию Чернобыльского комитета, где тогда работал. Моя сестра Алла Мансурова, литератор, руководила центром «Дети Чернобыля» и активно поддержала меня. Митя только усмехнулся на это предложение. А Ольга Всеволодовна согласилась:

— Книга все равно лежит в «Совписе»[12] без движения.

Я подготовил письмо от Госкомчернобыля и отвез его в «Совпис», уверив, что будем издавать книгу ограниченным тиражом для детей чернобыльцев. Заверения подействовали, и нам передали права на издание. Однако попытка издать книгу в 1991 году не увенчалась успехом, о чем я не сказал Ивинской. Митя чутьем догадался об этом, но с любопытством наблюдал за моими усилиями.

В августе 1991-го в СССР провалился антигосударственный путч и сменилось руководство советских органов. Тогда я попросил председателя Госкомчернобыля Волощука разрешить издать книгу Ивинской тиражом 20 тысяч экземпляров. Мою просьбу активно поддержала его жена Лена, очень любившая поэзию Пастернака[13].

При подготовке издания я предложил Ивинской внести в книгу дополнения, раскрыть ряд загадок и заполнить белые пятна, оставшиеся в тексте с советских времен, но она отказалась.

— Попробуйте издать то, что вышло в Париже в 1978 году, — попросила она.

Мне удалось уговорить Ольгу Всеволодовну назвать книгу «Годы с Борисом Пастернаком», а на титуле обложки поставить полюбившуюся мне фотографию Пастернака с Ивинской, сделанную в измалковской избе. На тыльной стороне обложки договорились поместить фотографию молодой Ольги и строки из письма Пастернака о Ларе его романа. На эти мои просьбы она легко согласилась. Книгу печатали в тверской типографии.

26 июня 1992 года Ольга Никифорова и Сергей Томаш, мои друзья из издательской фирмы «Чернобыль-пресс», привезли из Твери два сигнальных экземпляра книги «Годы с Борисом Пастернаком». На следующий день мы с женой Любой и десятилетним внуком Ильей приехали на Вятскую улицу, где в узком кругу отмечался 80-летний юбилей Ольги Ивинской.

Когда пришел мой черед поздравлять виновницу торжества, я с волнением вручил Ольге Всеволодовне два экземпляра ее книги, впервые изданной в России. Листая книгу, Ивинская выглядела спокойной, что особенно бросалось в глаза на фоне радостного восхищения ее гостей.

Присутствовавшая на юбилейной встрече Анна Саакянц, ближайший помощник Ариадны Эфрон по изданию наследия Марины Цветаевой, сказала, обращаясь ко мне:

— Поздравляю за мужество! Такую книгу можно было издать только за сто первым километром.

Затем, увидев в книге адрес тверской типографии, она воскликнула:

— Я так и знала!

У Саакянц, друга Ольги Ивинской и Ирины Емельяновой, был богатый опыт изнурительной борьбы с органами и цензурой при издании сборников стихотворений Марины Цветаевой.

Неожиданно для всех Ольга Всеволодовна попросила у Мити авторучку и на одном экземпляре книги написала: «Дорогому Борису Мансуровичу, благодаря его воле вышла эта книга. О. Ивинская. 27 июня 1992 года».

Я стал ее убеждать, что через неделю привезут тираж из Твери, и тогда можно будет дарить книги всем. Но она настояла, чтобы я взял книгу сейчас. Дней через десять я привез Ольге Всеволодовне пять пачек книг «Годы с Борисом Пастернаком». Только тогда, попросив меня вскрыть одну из пачек, Ивинская радостно засмеялась и воскликнула: «О Господи! Неужели?!»

После затянувшейся паузы, выпив лекарство, она сказала:

— Знаете, до этого момента я не верила, что книга выйдет в России при моей жизни. А те два экземпляра, что вы вручили на юбилее, я считала ленинскими[14]: их сделали, чтобы я успокоилась, но тиража книги никогда не будет. Боже, как я жалею, что не верила в выход книги! Теперь я должна вам рассказать многое из того, что хотела написать. Потому прошу вас регулярно приходить ко мне и задавать любые вопросы, я отвечу на них без оглядки на лица и обстоятельства. Вам я буду рассказывать и то, что пока никому не известно[15].

Больше всего меня интересовало, как родились стихотворения из тетради Юрия Живаго — в книге воспоминаний об этом говорилось, но слишком кратко. Хотелось узнать, как создавались блистательный перевод «Фауста», очаровательный веер стихотворных переводов Шандора Петефи и почему Пастернак снова взялся за перевод трагедии «Мария Стюарт». Конечно, я надеялся также услышать о содержимом архива Ивинской, изъятого органами при аресте, и хотел узнать, когда будут опубликованы его материалы. Ольга Всеволодовна сказала, что есть много интересных подробностей, связанных со стихами, написанными между Измалковым и Переделкиным летом 1953 года, и стихами, вошедшими в цикл «Когда разгуляется».

Наши беседы проходили с частыми паузами, так как через каждые семь-десять минут разговора Ольга Всеволодовна должна была успокоиться и отдохнуть. Многие ее откровения казались мне просто невероятными, но позже я убеждался в их правдивости, находя подтверждения в других источниках и публикациях, выходивших после ее смерти. Интересная закономерность присутствовала в ходе этих бесед: в начале рассказа Ольга Всеволодовна обычно говорила «Борис Леонидович», а уже в следующем упоминании — «Боря».

К концу 1992 года вышел советский пятитомник собрания сочинений Пастернака, где имелись кое-какие формальные комментарии к стихам поэта. Знаменитые стихи 1947–1960-х годов комментировались сухо и серо, на что я посетовал Ивинской.

— Откуда им знать о реальной жизни Бориса Леонидовича, которая отразилась в его стихах? — ответила она. — Вторая книга романа, стихи и переводы 50-х годов передают взлеты, бури и противостояние власти в нашей с Борей жизни и любви. Борис Леонидович всегда хотел сам написать комментарий к своим стихам и переводам. Он жаловался, что предисловие к переводу «Фауста» ему категорически запретили сделать. Сборник его стихов 1957 года, к которому Боря готовил интересный комментарий, запретили к изданию из-за скандала с романом. Боря говорил мне: «Как можно понять появление второй части стихотворения Лермонтова памяти Пушкина, если не знать, что стихотворение „На смерть поэта“ („Погиб поэт, невольник чести“) вызвало при дворе царя насмешки и подлый наговор в адрес Натальи Николаевны? „Она недолго задержится во вдовушках, быстро выскочит замуж“ — такую мерзкую сплетню привез Лермонтову с царского двора придворный повеса. Лермонтов в гневе прогнал его и написал вторую, резкую часть стихотворения: „А вы, надменные потомки… Вы, жадною толпой стоящие у трона, / Свободы, Гения и Славы палачи…“ За этот протест царь сослал Лермонтова на Кавказ, на смерть. Боюсь, что после моей смерти и тебя, Олюшка, будут преследовать сплетни и наговоры. И найдется ли новый Лермонтов, который защитит тебя?» Так печально заключил наш разговор Борис Леонидович[16].

В одной из бесед Ивинская говорила, какой болью стала для Пастернака гибель Марины Цветаевой:

Он сокрушался, что не смог убедить Марину в начале войны 1941 года переехать с Муром[17] жить к нему в Переделкино. Марина сказала Боре, что подумает над его предложением, но внезапно сорвалась и уехала с сыном вместе с эвакуировавшейся группой семей писателей. Борис Леонидович успел приехать на речной вокзал, чтобы проводить ее[18]. Он рассказывал, что после возвращения из Франции Цветаева жила в чудовищной обстановке в Болшево[19], под надзором органов. Встречался он с ней тайком. Она совсем не могла писать стихов, и он искал ей работу по переводам, для заработка: Алю и Сергея арестовали, она же с Муром металась по комнатам и углам в поисках пристанища. В то время Зина запретила Борису Леонидовичу приютить Цветаеву у них, заявив: «Ты хочешь, чтобы нас с Ленечкой тоже арестовали, когда придут за ней?»[20] Он бы пошел на это, но Марина категорически отказалась, позволив ему оказывать ей только материальную помощь. К началу 1941-го у нее как-то наладился быт, были заказы на переводы, но мрак неизвестности об участи мужа и дочери тяготил ее и держал в остром напряжении. «Она советовалась со мной, кому написать прошение за мужа и дочь. Я сказал ей, что всеми жизнями распоряжается только Сталин, писать надо ему. Марина резко заявила, что Сталину никогда не будет писать, так как она его не выбирала вождем. Послала прошение на Берию, но никакого ответа не последовало. Казалось, поэзия ее покинула навсегда, и вдруг весной 1941-го по Москве распространилось удивительное стихотворение „Ты стол накрыл на шестерых“. Это был ее последний шедевр — ответ на предательство Арсения Тарковского[21]. А ведь об этой истории мало кому известно», — закончил наш разговор о важности комментариев к стихам Боря.

Конспектируя наши беседы, я записал подробные комментарии Ивинской к более чем 40 стихотворениям и переводам Пастернака, узнал о ярких и забавных эпизодах из жизни Бориса Леонидовича и Ольги, отразившихся в строках известных стихов. «Борис Леонидович был всем смыслом и праздником моей жизни», — говорила мне Ольга Всеволодовна. В стихотворении, которое осталось в день ее ареста 6 октября 1949 года на листе, заправленном в пишущую машинку, Ольга написала Борису Пастернаку: «С рожденья — все твое!»

Неожиданным стал рассказ Ивинской о том, что посвященное ей стихотворение «Зимняя ночь» («Мело, мело по всей земле…») хорошо знал Сталин.

Об этом она услышала от Александра Фадеева, сталинского генсека Союза писателей. Фадеев рассказал Ивинской также о причине инфаркта, случившегося у Пастернака в конце 1952 года. Разговор произошел в самом начале мая 1956-го во время случайной поездки Ольги Всеволодовны с Фадеевым на машине из Переделкина в Москву[22].

Ивинская особенно подробно говорила о стихах из тетради Юрия Живаго. Оказалось, что волнующая «Разлука» возникла под впечатлением от их встречи с Пастернаком в Измалкове в июне 1953-го, когда поэт на самом деле укололся о невынутую иголку. Мой неожиданный пассаж по поводу стремительного стихотворения под названием «Ветер» («Я кончился, а ты жива…») вызвал удивительный рассказ Ольги Всеволодовны об истории его рождении и настоящем названии. Тогда же она объяснила причину возникновения частых трафаретных названий «Ветер», которые Пастернак давал многим своим стихам.

Комментарий Ивинской к стихотворению «Недотрога» расширил Митя. Он помнил, как «Недотрога» стала предметом нешуточной борьбы нескольких поклонниц Пастернака, требовавших даже от Ольги Всеволодовны признать их адресатами этого стихотворения.

Ивинская ответила и на вопрос, почему величественная «Рождественская звезда» не стала завершающим стихотворением всего романа «Доктор Живаго». Я узнал, какую музыку хотел слышать Пастернак при чтении этого стихотворения.

Услышал живые комментарии к знаменитому циклу стихов «Когда разгуляется». Оказалось, что стихотворение «Ева», как и ранее написанный «Хмель», были связаны с яркими летними картинами: ракиты, невод и купальщицы на берегу Самаринского пруда в Измалкове, где Ольга и Борис часто прогуливались. Суть «Четырех отрывков о Блоке», в очередной раз названных «Ветер», хорошо прокомментировал поэт В. Корнилов, встречавшийся с Пастернаком: «Эти стихи написаны Пастернаком в защиту своей любимой женщины. Гений сам выбирает себе героинь».

Ивинская рассказывала, что, написав стихи о Блоке, Борис Леонидович стал говорить о Пушкине: «Мне всегда казалось, что я перестал бы понимать Пушкина, если бы он нуждался в нашем понимании больше, чем в Наталии Николаевне»[23].

В осенних стихах измалковской поры звонко отозвалось утреннее петушиное многоголосье, которое поэт слышал у Ольги на кузьмичевском дворе. Здесь же он пил «горячий кофе по утрам», перед тем как идти на Большую дачу. Ольга Ивинская подтвердила мою догадку о том, памятником какой дороге стало ажурное стихотворение Пастернака «Дорога». Непонятная мне ранее связь потока писем, обрушившихся на Бориса Леонидовича после выхода в свет романа, с «кошачьими и лисьими следами» объяснилась привязанностью Ольги к умным урчащим красавицам, которых она спасала и оберегала в кузьмичевском доме в Измалкове. Об этом подробно рассказывала мне и приезжавшей из Германии моей доброй знакомой по Цветаевским кострам Лилии Цибарт давняя жительница Измалковской деревни, соседка Кузьмича Нина Михайловна[24].

От Ивинской я узнал о причинах появления в стихотворениях 1956 года «Проблеск света» и «Когда разгуляется» мольбы поэта за благополучие в судьбе дорогого ему человека. Этим человеком был талантливый писатель Варлам Шаламов (1907–1982), прошедший через ад колымских лагерей. Любовь Шаламова к Ивинской, вспыхнувшая еще в 30-х годах, когда они вместе работали в редакции журнала, и преклонение перед гением Пастернака привели его к горькому решению прекратить с июля 1956 года поездки в Измалково: узнав о любви Бориса и Ольги, Шаламов наступил на горло собственной песне[25].

Лесной пейзаж, лежавший у Пастернака «под ногами» ранней весной, когда он направлялся коротким путем с Большой дачи к Ольге, появился в строках стихотворения «Весна в лесу». Картины природы, которые наблюдали Пастернак с Ольгой на прогулках летом 1957-го в старинном имении Трубецких во время лечения Бориса Леонидовича в санатории «Узкое», остались в стихах «Липовая аллея» и «Деревья, только ради вас». К последнему шедевру Пастернака, запоздавшему в тетрадь Юрия Живаго, относил Вадим Козовой[26] стихотворение «Единственные дни». Его Пастернак привез в марте 1959 года из тбилисской ссылки в дар Ольге.

Из этой ссылки, куда Бориса Леонидовича срочно вывезла самолетом Зинаида Николаевна 20 февраля 1959 года[27], Пастернак, тоскуя в разлуке, ежедневно отправлял Ольге письма. Письма получала в Москве Ирина и пересылала маме в Ленинград. В письме от 26 февраля Пастернак пишет: «Олюша, дорогая моя, моя золотая, родная Олюша! Как я по тебе соскучился! <…> Олюша любушка, золотая моя и мой ангел! <…> Мне нечего тебе рассказать. Что я тут делаю? Главным образом — скрываюсь». Все эти письма приводит Ольга Ивинская в своей книге.

Письмо от 1 марта 1959 года: «Дорогая Олюша! <…> Прошло только десять дней, и мне трудно вообразить, что мне, может быть, дано будет услышать твой голос и тебя увидеть. <…> Мысль, что идущее от тебя счастье, сосредоточенность и работа в достаточной скорости ждут меня, кажется мне дерзкою, незаслуженной и несбыточной мечтой».

Это состояние тоски, ожидания встречи с любимой и веры в продолжение счастья отражено в стихотворении «Единственные дни»:

И любящие, как во сне, друг к другу тянутся поспешней.

<…>

И дольше века длится день, и не кончается объятье!

Ивинская рассказывала:

— После выхода романа Борис Леонидович говорил о нескольких стихотворениях, которые он хотел бы видеть в тетради Живаго. Об этом он сообщал в письмах к Жаклин. Боря также хотел видеть свои стихи в том первозданном виде, в каком он их написал для меня. Многие из них я опубликовала в своей книге «В плену времени».

Поэтому здесь я также привожу тексты стихотворений Пастернака в том варианте, в котором они приведены в книге Ивинской, если они расходятся с вариантами, опубликованными в советских сборниках. Это будет особенно заметно в стихотворениях «Осень», «Лето в городе», «Недотрога», «Вакханалия», «Нобелевская премия».

Ольга Ивинская довольно остро комментировала «необычные» стихи поэта, где нет завораживающей пастернаковской лирики: «Нобелевская премия» (январь 1959 года), «Друзья, родные — милый хлам…» (сентябрь 1959 года), «Перед красой земли в апреле…» (апрель 1960 года). Эти стихотворения, написанные после тяжких нобелевских дней, когда, по словам Ариадны, произошла великая переоценка ценностей, явились реакцией поэта на «низости, предательства и пустословия» со стороны «друзей» и родни.

Комментируя эти «нелирические» стихи, Ольга Всеволодовна рассказывала мне о материалах архива, изъятого у нее органами при аресте в августе 1960 года. С 1988-го, после полной реабилитации, она добивалась возврата и опубликования интереснейших материалов, которые грозил уничтожить в 1960-м следователь КГБ Алексаночкин, если Ивинская не подпишет признательное заявление. Она хорошо помнила, как сожгли на Лубянке более 400 страниц автографов и писем из числа изъятых у нее материалов во время ареста в 1949 году, поэтому ценой своего повторного тюремного заключения в 1960-м сохранила бесценный архив с рукописями и письмами Пастернака. Для этого Ольга Всеволодовна, находясь в Лубянской тюрьме, написала признательное заявление следственным органам КГБ. Но жестокая советская система обманула ее, осудив и отправив в концлагерь вместе с дочерью и отняв архив.

Об этом архиве, о моих беседах на эту тему с Вадимом в Париже, об интервью итальянского журналиста Д’Анджело в январе 1998 года американской газете «Новое русское слово» подробно рассказано в главе «Судьба архива Ольги Ивинской». В нашей беседе я спрашивал у Ольги Всеволодовны, почему она не хочет оставить свой архив в ЦГАЛИ, ведь там находятся материалы Ариадны Эфрон. Ее ответ был следующим:

ЦГАЛИ был создан по указанию Сталина при НКВД в 1934 году. С 30-х годов туда свозились книги, письма, ценные картины, иконы, уникальная утварь, отнятые при арестах у тысяч репрессированных. Это были материалы и ценные вещи старых большевиков, военачальников, служителей церкви, ученых, писателей, художников.

Многие ценности затем пропадали из ЦГАЛИ, появляясь за границей. Этим занимались специальные люди из органов и отобранные советскими властями зарубежные бизнесмены. В период перестройки стали известны имена таких покупателей-продавцов ценностей, отнятых у жертв террора. Это, например, американские бизнесмены Гульбекян и Хаммер, связанные с советской верхушкой.

Доступ к архивам ЦГАЛИ имели только проверенные, служившие интересам властей люди. Они обеспечивали отбор, искажение и просто уничтожение неугодных власти архивных материалов. Эти люди сознательно скрывают истину. Женя Евтушенко[28] довольно точно сказал о назначении ЦГАЛИ в своем стихотворении:

Лаврентий Павлович[29], меня вы проморгали,

Забыв упечь в Лубянку — ваше ЦГАЛИ.

Ариадна также не желала отдавать свой архив в ЦГАЛИ, но ее вынудили это сделать. Аля говорила мне, что передаст все свои материалы в Государственный литературный музей[30].

От Ивинской я впервые узнал о главных положениях завещания Пастернака, которое было похищено органами в июне 1960 года. Об этом пишет в своей книге сын Джанджакомо Фельтринелли Карло[31]:

За несколько недель до того Пастернак был еще жив, супруги Гарритано (он — корреспондент «Унита») привезли значительную сумму в рублях. <…> Супружескую пару тогда же попросили передать Фельтринелли конверт с уведомлением о получении денег и завещание Бориса в пользу Ольги. <…> Гарритано сказали ей, что на следующий день уезжают в Рим, однако вместо этого отправились на Кавказ и потеряли (или позволили изъять у себя) документы во время сильного ливня. <…> После происшествия с Гарритано Ольга прекращает отношения со всеми, кроме Шеве и Фельтринелли. <…> При ее аресте гэбэшники обыскали дом и нашли письмо из Италии, в котором содержался совет общаться только с Шеве.

О трагическом состоянии матери после потери супругами Гарритано важнейших документов Пастернака, направленных Ивинской к Фельтринелли, очень ярко напишет Ирина[32]. Об этом же говорит в своей книге и сама Ольга Всеволодовна. Тема завещания Пастернака с советских времен была запретной.

В начале 1994 года, когда вышла книга воспоминаний Зинаиды Николаевны[33] и сборник воспоминаний современников Пастернака[34], в одной из наших бесед по поводу этих публикаций Ольга Ивинская сказала:

— Уже прошло тридцать лет и три года, как в старой сказке, со дня смерти Бори, но никто из родни или завсегдатаев Большой дачи не смог написать так нужную властям фразу: «Борис Пастернак умер внезапно и потому не успел написать завещание».

Пастернак обсуждал с Ольгой положения завещания в конце апреля, когда принес ей в Измалково рукопись пьесы «Слепая красавица». О содержании завещания подробно рассказывал Ивинской их верный друг Костя Богатырев[35], когда 5 мая 1960 года принес ей от Пастернака диплом американской академии.

Сообщение по радио «Эхо Москвы» о диком происшествии на переделкинском кладбище осенью 2006 года напомнило мне фрагмент нашей беседы с Ивинской о завещании Пастернака. Она говорила о навязчивой идее Бориса Леонидовича — похоронить его в Милане, под покровительством Фельтринелли. Эта тема возникла еще в октябре 1958-го, когда Пастернак просил Ольгу вместе покончить жизнь самоубийством из-за предательства родни.

Утром 23 апреля 1960-го, когда поэт в последний раз пришел к Ольге в Измалково, чтобы передать рукопись пьесы «Слепая красавица», он настаивал:

— Пойми, Олюшка! Если советские власти оскорбляют и травят нас при жизни, то будут безнаказанно глумиться над могилой после моей смерти. Надо просить Фельтринелли, чтобы он выкупил мое тело у властей, а также выкупил тебя с детьми. Ирина выйдет замуж за Жоржа (аспирант-славист из Франции, стажировавшийся в Москве. — Б. М.) и уедет во Францию, а ты с мамой и Митей будешь жить в Милане рядом с моим прахом под покровительством Фельтринелли. Согласись, что это разумно и защитит тебя от преследования этой безнравственной и наглой власти. Денегу Фельтринелли и Жаклин на все расходы и твою достойную жизнь за границей достаточно, так как основную часть гонорара за роман я оставил у них. Все доверенности на тебя мы уже отправили к ним. А Фельтринелли и Жаклин ты можешь полностью довериться, они никогда не подводили нас в эти жестокие годы[36].

О желании быть похороненным в Милане Пастернак написал Жаклин 14 ноября 1959 года: «Пусть Фельтринелли оценит мое уважение и дружбу. Даже в случае разрыва я хочу, чтобы он выкупил, пусть даже за большие деньги, мое тело у советской власти и похоронил в Милане. А Ольга отправится хранительницей могилы»[37].

Мрачное пророчество Пастернака об осквернении его могилы сбылось. Осенью 2006 года радио «Эхо Москвы» сообщило дикую весть: неизвестные вандалы свалили кучи мусора на могилу Бориса Пастернака в Переделкине и подожгли их.

Немногие знают, что за поддержку Пастернака и Ивинской осквернению подвергалась и могила известного писателя Константина Георгиевича Паустовского, дружившего с Пастернаком. Об этом рассказывала Ивинской Ариадна Эфрон, постоянно жившая в Тарусе. Она была очень дружна с Паустовским, который также жил в Тарусе, и присутствовала на его похоронах на тарусском кладбище[38].

Подробные сведения о завещании Пастернака и истории его исчезновения приведены в главе «Завещание Бориса Пастернака».

27 июня 2007 года, в день рождения Ольги Ивинской, я приехал с двумя букетами цветов на переделкинское кладбище, где от могилы Пастернака до могилы Ивинской всего 200 метров. К этому времени памятник Борису Пастернаку уже отдраили от гари и копоти после зловонного костра, устроенного вандалами на его могиле. Неожиданно бросились в глаза многочисленные темные точки на светлом гранитном лице поэта. И я вспомнил вопрос, который задал Ивинской в 1993 году после прочтения письма Пастернака к Жаклин во Францию.

20 августа 1959 года, посылая автобиографию, Борис Леонидович в своем письме к Жаклин откровенно пишет:

Вы никогда не поверите, каким я был иногда трусом, невнимательным и безразличным, не думающим о последствиях. Такова была моя первая женитьба. Я вступил в брак, не желая, уступив настойчивости брата девушки, с которой у нас было невинное знакомство, и ее родителей. <…> Этот обман длился восемь лет. От этих отношений, которые не были ни глубокой любовью, ни увлекающей страстью, родился ребенок, мальчик.

У меня есть теория. Красота есть отпечаток правды чувства, след его силы и искренности. Некрасивый ребенок — следствие отцовского преступления, притворства или терпения взамен естественной привязанности и страстной, ревнивой нежности. Чувство несправедливости и боли от того, что не я, виновник, а мой старший сын, неповинный в преступлении, обезображен веснушками и розовой кожей[39].

Обратив внимание на это место из письма Пастернака, я спросил у Ольги Всеволодовны, почему Борис Леонидович так не любил веснушки. Ивинская объяснила.

Как говорил мне Боря, при виде лица человека с веснушками перед ним возникало рябое лицо ненавистного ему Сталина. Борис Леонидович с жутким чувством запомнил при встрече со Сталиным обилие зловещих темных точек на его лице, оставшихся от перенесенной в юности оспы.

В нашем мордовском концлагере, где в 50-х годах сидели политзаключенные, ходило прозвище кремлевского хозяина — Рябой. Сидевшая с нами знаменитая политзаключенная Баркова, ранее много лет работавшая в кремлевских стенах, говорила, что такое прозвище у Кобы (еще одна кличка Сталина. — Б. М.) было на Кавказе в криминальной среде. Об этой кличке Сталина — Рябой — пишет также Надежда Мандельштам в своих воспоминаниях о времени ссылки Осипа Мандельштама в Чердынь и Воронеж.

Боря всегда был недоволен, если кто-то говорил ему о семейном сходстве или тем более о сходстве характеров[40]. Когда осенью 1964-го я вышла из концлагеря, то навестила первую жену Пастернака, о болезни которой писала нам Ариадна. Помню, что при этом посещении меня поразило сходство Евгения с матерью, и я поняла причину раздражения Бориса Леонидовича на реплики о том, что старший сын чем-то похож на него. Леня же лицом, конечно, походил на Зинаиду. Особенно неприязненно Борис Леонидович говорил о Евгении 28 октября 1958-го, когда пришел в Измалково истерзанным и просил меня вместе покончить с жизнью из-за предательства сыновей. Тогда впервые прозвучали при Мите его резкие слова о Евгении как о «веснушчатом подобии».