Глава 30 НЕПОПРАВИМОЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 30 НЕПОПРАВИМОЕ

Начали светло, широко, а оканчиваем темно, глубоко.

А. И. Герцен — московским друзьям

Время, когда Лондон притягивал как магнит, прошло. Никому из русских в голову не приходило вот просто так, чтобы только посмотреть на Герцена, пожать ему руку, явиться к уважаемому патриарху. Однако для некоторых западных друзей и поклонников он оставался непререкаемым авторитетом и символом свободной России.

В апреле 1864 года случилось событие историческое.

В Лондон приехал человек, о котором наперебой писали все газеты, а радостная толпа, восторженно приветствующая его, устроила ему поистине «королевский въезд» в столицу. Мало найдется личностей столь любимых и оцененных народами, как этот «невенчанный король», этот простой рыбак, сделавший столько для объединения Италии.

Пути Герцена и Гарибальди уже не раз соединялись, и 17 апреля 1864 года они скрестились вновь в герценовском доме в Теддингтоне. Праздник в честь могучего вождя, «живого воплощения» великих идей: свободы народов, их союза, сопровождаемый тостами Маццини, Гарибальди и всех присутствующих, «удался необыкновенно». Он был самым светлым воспоминанием Герцена последних лет. И в памяти его остались слова Гарибальди, воспроизведенные им через пару недель в отчете «Колокола»: «За юную Россию…», «За новую Россию, которая, раз одолев Россию царскую, будет очевидно в своем развитии иметь огромное значение в судьбах мира»; запомнилось и обращение к нему Маццини: «За тех русских, которые вслед за другом нашим Герценом наиболее трудились для развития этой России».

Соотечественники, в лучшем случае, хранили полное равнодушие к своему выдающемуся соплеменнику. Теперь не важно было: «Что-то скажет Герцен?» В общественном мнении, с оглядкой на издателя «Колокола», всегда витал прежде этот вопрос. Теперь общество перестало деятельно прислушиваться к лондонскому затворнику. Заговорили «дети», молодое поколение, оказавшееся в эмиграции. Появлялись новые лидеры, крайне амбициозные в своих притязаниях на преимущественное влияние. Лондон эмигрантов более не привлекал. Они в основном сосредоточились в Швейцарии — в Женеве и Цюрихе, в Германии — в Гейдельберге и Карлсруэ, и в меньшей степени — в Италии и во Франции. Эта молодежь воспитывалась на сочинениях Чернышевского и Добролюбова и считала себя их учениками и последователями.

Жить в Лондоне становилось все труднее. Типография не приносила доходов, дороговизна жизни росла. При сложившихся условиях у Герцена возникла мысль перенести свою типографию ближе к России, на континент. Поездка, им предпринятая осенью 1863 года, укрепила желание. Во Флоренции он попал в благожелательную среду русской эмигрантской колонии, а в Женеве, на совещании со старыми и новыми знакомцами, окончательно уверился в необходимости такого шага.

А. А. Слепцов уже принял на себя главную роль в «Земле и воле»; Л. И. Бакст, отметившийся в студенческом движении столицы, эмигрировав, занимался делами типографии в Берне, к тому времени свернутой; В. И. Касаткин, страстный библиофил и большой поклонник Герцена еще до эмиграции, готов был включиться в их совместную работу.

Тем не менее переезд на континент при всех колебаниях и противодействии Огарева совершился не в мае 1864 года, а лишь в середине марта следующего года, и не в Лугано, как было договорено, а в Женеву.

Почему такая отсрочка? Герцен сильно колебался, чувствовал, что «молодая эмиграция» не прочь прибрать к своим рукам «Колокол», а заодно весь наработанный за долгие годы материальный и моральный багаж. Мысль о соединении в единое предприятие бернской и лондонской типографий действительно возникала у молодых, но Герценом была отвергнута, что не исключало материальной поддержки из Лондона. Кое-какие листовки и книжки даже сошли с бернского станка. Отдельной книжечкой были напечатаны в 1863 году «Концы и начала». Причем умелая маскировка выходных данных с указанием на несуществующего издателя в каком-то неведомом норвежском местечке была лишь вынужденной уловкой для удобного распространения в России заграничных изданий. Увы, спрос на подобную литературу катастрофически падал.

В этом же году в среде русской эмиграции появились новые люди. Особенно заметным стал приезд, а скорее, бегство из России, члена «Земли и воли», вершившего в Петербурге важные дела еще со времен студенческих волнений, — Н. И. Утина. Фигура Николая таила большую загадку и даже некоторое предостережение. «Находчивый Утин», без меры энергичный, «с диктаторскими замашками» и резкими мнениями, желающий играть руководящую роль в каждом предпринимаемом деле, по отзывам его товарищей по партии, еще в России нажил себе «если не явных врагов, то людей, которые могут покинуть его при первом остром случае».

Скрывшийся от преследования, вовремя предупрежденный о ближайшем аресте, он появился в Лондоне и был радушно встречен Герценом. Просьба Утина: оповестить ЦК «Земли и воли» в «Колоколе» «об успешном исходе своего путешествия» была Герценом удовлетворена (15 августа 1863 года). Однако предложение издателя сотрудничать не встретило понимания. У молодого человека были далекоидущие планы.

Возможно, первое недовольство Утина вызвало нежелание Герцена печать его статьи на страницах «Колокола». Таланта явно не хватало, амбиций было больше чем достаточно. Утин не сомневался, что «Колокол» и вообще издательство Герцена из личного дела лондонских редакторов должно превратиться в дело общеэмигрантское, «совокупное», с новой программой действий.

Впрочем, Герцен решился напечатать только одну его статью. Отказать было трудно. Статья посвящалась Чернышевскому.

«Чернышевский осужден на семь лет каторжной работы и на вечное поселение!» 15 июня 1864 года «Колокол» напечатал собственную заметку издателя. Искандер гневно обрушился за «безмерное злодейство на правительство, на общество, на подлую, подкупную журналистику, которая накликала это гонение». Передавая слова очевидца о гражданской казни Чернышевского, свершившейся теперь «белым днем», Герцен заключал: «Чернышевский был вами выставлен к столбу на четверть часа, — а вы, а Россия на сколько лет остаетесь привязанными к нему?..»

Переезд Утина в Швейцарию и его убежденность в общей работе, для чего Огареву летом 1864 года была переслана программа преобразования, заставили Герцена испытывать все большее недоверие к подобным узурпациям. Разлад в среде эмиграции, сплетни, интриги, усиливающаяся критика в его адрес еще более настораживали. Некоторые лица, бесцеремонно являвшиеся к Герцену, даже требовали от него полного подчинения. Переезд оттягивался, и Утин считал возможным убеждать более податливого Огарева, хоть и противящегося переезду, — поторопиться.

Бывший недоучившийся студент историко-филологического факультета отличался даром слова, умел увлекать других, но ни серьезные задатки агитатора и, несомненно, будущего деятеля не прибавляли «дальновидности суждения» и искреннего чувства «всецело отдаться известной идее», как позже полагал товарищ Утина по партии Л. Ф. Пантелеев.

Желание эмиграции подмять под себя пропаганду Герцена и решительный отказ издателя заставили женевскую молодежь думать о новом журнале. Не остался без внимания и денежный вопрос, всегда служивший камнем преткновения между Герценом и «молодой эмиграцией». Утин писал Герцену, непрозрачно намекая на основанный издателем «Колокола» «Общий фонд»: «Ваш карман слишком уже достаточно служил общему делу. Мы хотели бы все принять равную долю участия и на себя…»

Усилиями Утина и других эмигрантов для решения поставленных вопросов в Женеве созывается съезд, не собравший и двадцати человек. Туда прибывают: обосновавшийся в флорентийской эмигрантской колонии Л. И. Мечников, брат известного ученого, волонтер гарибальдийского войска, будущий публицист, уже сотрудничавший в «Колоколе»; А. А. Серно-Соловьевич, А. А. Черкесов, близкий друг и неразлучный его спутник, прекрасно осведомленный в издательском деле; возможно, Бакст, заинтересованный в налаживании работы бернской типографии. Герцен указывает в письмах о приезде Касаткина, В. Ф. Лугинина (сына богатейшего помещика, окончившего артиллерийскую академию и после отставки занимавшегося в Гейдельберге химией). Присутствие Саши Герцена, также участника переговоров, несомненно служит одним из поводов не игнорировать съезд. Герцен решает ехать.

Накануне открытия женевского созыва, в новогодней статье «1865» он пишет, а по сути, осведомляет представителей «молодой эмиграции» о своей неизменной позиции: «Мы продолжаем свой путь, а не вступаем в другой. „Колокол“ остается, чем он был — органом социального развития в России. Он будет, как прежде, против всего, что мешает этому развитию, и за всё, что ему способствует».

Приглашение молодых эмигрантов принято, и, несмотря на чудовищные препятствия, 28 декабря 1864 года Герцен добирается до Женевы. Будет ли ему поддержка? Вряд ли. Человека два-три на его стороне: это преданный Касаткин, презрительно окрещенный эмигрантской сворой «герценовской цепной собакой», да Лугинин, ставший издателю на некоторое время близким человеком.

«Юные птенцы клюют старого пеликана и хотят все делать так, чтобы делали всё мы…» — заключает Герцен в письме Тучковой свое двухдневное пребывание на съезде. Пишет Огареву, что «больше уступал возможного и справедливого, но они все что-то хлопочут и интригуют».

Герцен все более убеждался, что, несмотря на дом, «приисканный Касаткиным», настоящий «palazzo», и помещение для типографии, пребывание в Женеве «почти невозможно», и все по вине этих «праздных интриганов». Конечно, в письме Огареву Герцен готов смягчить приговор: «Может, они и добрые люди, но самолюбие всё потемнило». Ему невыносимо скучно с этими господами, их узость и нежелание учиться отвращает Герцена, надоедает ему, но что делать? Он вынужденно идет на компромиссы, на расширение программы «Колокола» и круга его сотрудников.

Шестого января Герцен уезжает. Но даже то небольшое налаженное соглашение срывается негодованием и истерикой недовольных. И в первых рядах — неуравновешенный (уже склонный к помешательству последующими обстоятельствами его личной жизни) А. Серно-Соловьевич, главный противник Герцена (некогда так им обласканный). Притязания эмигрантов остаются неизменными.

Откуда только берутся силы — ведь месяца не прошло после жуткой трагедии, которую Герцену-отцу пришлось пережить…

Судьба вновь доказывала ему свое трагическое постоянство.

Летом 1864 года в письме Огареву, который по-прежнему оставался непременным конфидентом Натальи Алексеевны, она отвечала ему: «Ты спрашиваешь о моем внутреннем настроении — вот тебе правда: оно мрачно, без искры надежды и веры в жизнь и в себя, но оно полно желания счастия и спокойствия других — я исполню то, что себе обещала, но моя жизнь кончена, с ужасом оглядываюсь на всю свою жизнь, всё ошибки, всё эгоизм и ошибки, которые сделали много зла другим, ни одного шага, на котором бы я могла с светлой улыбкой остановиться и сказать себе: „Ну, это было хорошо…“ О, Огарев, я истинно очень несчастна…»

Неотвратимость судьбы, с которой Натали ассоциировала себя, пока та ее не настигла, не давала ей в полной мере понять, что такое несчастье.

В декабре 1864-го случилось непоправимое, страшное, окончательно сломившее Натали. После ее нелепого переезда в Париж, где свирепствовали эпидемии, заболела Лиза. 29 ноября слегла девочка Лёля. Врачи подозревали корь или скарлатину.

Герцен едет за детьми, проводит ночь у постели маленькой. Он неотрывно пишет Огареву и Тате о развертывающейся трагедии. «Еще дрожат руки и внутренность, я затерял письмо к тебе, съездивши за доктором, — рассказывает он в записке другу, забежав в случайный „трахтир на улице Кастильи“. — У Лёли вырезали трахею. Я держал ее головку — и не смотрел. Пот с меня лил. На первую минуту она спасена — в минуту агонии. Но если останется живой, это чудо».

Страшными страданиями во время операции трахеотомии жизнь ребенка продлена на семь часов. В ночь на 4 декабря Лёля умирает от дифтерита. Герцен находит силы, чтобы написать дочери: «Тата, я сижу возле тела Лёли… Это был самый гениальный ребенок из всех». На следующий день Герцен и Тучкова-Огарева отвозят гроб с телом дочери в склеп на Монмартрское кладбище, чтобы потом похоронить в Ницце.

Через неделю после смерти девочки, 11 декабря, в невероятных мучениях погибает «задушенный крупом» мальчик. Лиза уцелела. Ее удалось изолировать, увезти.

«Тяжело, Герцен, так тяжело, что иногда глупо не верится, что это в самом деле… — пишет Натали, только добравшись до Монпелье, где она спасает Лизу от парижской эпидемии и страшного потрясения. — Лёлино место никто не займет в моем сердце — а забудешь, разве когда лишишься рассудка…» «Вот моя плаха, на которой мне голову отрубили», — не может она сдержать себя.

Траурные настроения Натальи Алексеевны приводят ее к границе возможного, мысль о смерти целиком захватывает ее. Кажется, что жизнь «разлетелась вдребезги». Она винит сначала себя, а потом и своих близких в чудовищности трагедии, которую все они не попытались предотвратить. Жалеет Герцена, чувствуя его страдания, но наносит ему все новые моральные удары.

Ее посещают жуткие видения, во сне она ищет своих детей: «Natalie, где твои дети, что ты сделала с ними?» С девочкой Лёлей она видит особую связь, признается Огареву: «Это была моя звезда, в эту темную ночь наших бедствий».

Трагедия тем не менее не подразумевает ее примирения с Герценом. Оградить от несчастий, «окружить Лизу любовью, теплыми сердцами, так чтоб я могла уйти» — таков лейтмотив предстоящей ей жизни после кончины близнецов. Огарев пытается помочь, как всегда, принять на себя часть беды: «Собери все силы, чтоб для нее [Лизы] ожить. Лучшей тризны ты не совершишь над гробиками».

Соболезнования Тучковой идут со всех сторон. Пишут родные, верный друг Мария Рейхель. Целая связка писем от Дж. Маццини. Он делит с ней ее горе, подтверждает «связь, которую образовало между ними страдание».

Ожесточение и комплекс вины, беспредельная мнительность и самобичевание, вечные претензии и упреки все больше и глубже овладевали Натальей Алексеевной — близким приходила даже в голову мысль о ее психическом нездоровье. Она поддерживает себя в «безысходном отчаянии», — считал Герцен, а Огарев заклинал ее опомниться — «не отравлять» жизни детей, «хорошие жизни вокруг себя».

«Личная жизнь моя закончилась — бурями и ударами 1852 года», — писал Герцен сыну еще в 1860 году. «Начали светло, широко, а оканчиваем темно, глубоко», — давний крик души в письме московским друзьям, кажется, с трагической неизбежностью оправдывал его предвидение.

Двадцать шестого марта 1865 года гробики с телами близнецов перевезены Герценом из Парижа в Ниццу. Там на кладбище Шато и похоронены им «возле самой Natalie».

С этого времени начинается новый этап жизни Герцена.

Воспоминания о прожитом за эти 12 лет на английской земле не покидают его. Как в процессии, и траурной, и праздничной, или просто в будничном движении толпы проходили перед ним люди, встретившиеся на его пути. Возникали обрывки разговоров, незаконченных споров, в которых он еще должен поставить точку. Мелькали города, лондонские зеленые предместья, ухоженные лужайки и сады, многочисленные просторные дома, часто неприветливые, но дававшие приют его непростой семье. Дети, дети, постоянно отнимаемые у него то ли роком, то ли людской черствостью… Память не выдерживала. Тяжесть потерь, лежавшую на сердце, нельзя было сдвинуть никакими силами.

Ему уже 53! Молодые, даже совсем юные гимназисты перестают интересоваться тем, что он пишет, «улыбаются, глядя, как еще проступает в Герцене старый человек», — цинично, даже злорадно повторяет в письме своему бывшему «другу-врагу» теперь уже яростный его противник Ю. Самарин. Три безответных письма к нему в «Колоколе» Герцен так и назовет: «Письма к противнику».

Пророков всегда побивают камнями. Известное дело…

Герцен считает излишним повторять их с Огаревым символ веры и менять дорогу. Его убеждения неизменны. «Колокол» остается тем, чем был, то есть «самим собой». Его издатель по-прежнему сосредоточен на русских «началах».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.