Глава IV. В Голландии

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава IV. В Голландии

Переселение в Голландию. – «Трактат о мире». – Известие об осуждении Галилея и авторитет «почитаемых особ». – Маленькая Франсина. – «Рассуждение о методе» и «Опыты». – Полемика с Ферма

Переселение в Голландию вызвано было не одним только желанием уйти от многочисленных парижских знакомых и любовью к уединению. Были и другие еще мотивы. В Голландии существовали свободные учреждения, в ней получил признание принцип веротерпимости. Как замечает профессор Любимов, «хотя Декарт заботливо выделял область веры из своих исследований, всегда показывал себя и был верным сыном церкви, однако, оставаясь во Франции, он едва ли избежал бы… преследований». Таковы были те «наезженные пути», к которым так примирительно относился Декарт и по которым, однако, он предоставлял ходить другим; сам он, верный сын католической церкви и верноподданный французского короля, предпочитал жить в протестантской и республиканской Голландии. Как свидетельствует в своих письмах Декарт, он был далеко не единственным французом, проживавшим в Голландии. Голландия в это время, по его словам, была refuge des catholiques – убежищем католиков и французов, которым нелегко жилось под становившейся все более тяжелой рукой христианнейшего короля.

В Голландии Декарту нравился сам строй жизни деятельного народа, «более заботящегося о своих делах, чем любопытного к чужим». Он убеждает своего приятеля, писателя Бальзака, приехать в Голландию, и в письме, язык которого выгодно отличается от тяжеловесного языка сочинений Декарта, рисует ему прелести амстердамской жизни:

«Я не нахожу ничего странного, – пишет он, – в том, что ум такой широты и благородства, как Ваш, не может примириться с рабскими стеснениями contraintes serviles, господствующими при дворах. Я советовал бы Вам избрать своим убежищем Амстердам и предпочесть его не только всем капуцинским и картезианским монастырям, но и красивейшим местам Франции и Италии и даже тому уединению, в котором Вы были прошлым годом. Как бы ни была хорошо устроена деревенская усадьба, в ней всегда недостает множества удобств, какие можно найти в городе, а уединение никогда не бывает полным. Вы найдете там поток, могущий привести в мечтательное настроение самого отчаянного болтуна, уединенную долину, вызывающую восхищение и радость. Но можете ли Вы оградить себя от кучи соседей, являющихся надоедать Вам и посещения которых еще неприятнее, чем визиты парижских знакомых? А между тем здесь, в Амстердаме, кроме меня, нет человека, не занятого торговлей, и все так озабочены наживой, что я мог бы прожить всю жизнь, никем не замеченный. Каждый день я прогуливаюсь среди толкотни многолюдного населения с такой же свободой и спокойствием, как Вы в Ваших аллеях. На встречающихся мне людей я смотрю, как смотрел бы на деревья в Ваших лесах; сам шум их забот не более прерывает мои мечтания, чем прервал бы их шум потока… Когда я размышляю об их действиях, то получаю такое же удовольствие, какое ощущаете Вы при виде крестьян, обрабатывающих Ваши поля; я вижу, что труд их служит к украшению моего жилища и к тому, чтобы я ни в чем не нуждался. Вам приятно видеть, как зреют плоды в Ваших садах, и чувствовать себя среди изобилия. Но разве менее приятно видеть приходящие корабли, обильно несущие все, что производит Индия, все, что редко в Европе? Где в другом месте на земле так легко было бы найти все удобства жизни и все редкости? В какой другой стране можно наслаждаться такой полной свободой? Где можно спать так спокойно? Где всегда готова вооруженная сила, предназначенная исключительно для Вашего охранения? Где менее известны заключения в тюрьму, измены, клевета и где более сохранились остатки невинности наших предков? Не понимаю, как можете Вы так любить Италию с ее воздухом, так часто носящим в себе заразу, Италию, где дневной зной невыносим, вечерняя свежесть нездорова, а темнота ночи скрывает разбойников и убийц? Вы боитесь зимы? Но какая же тень, какой веер, какие фонтаны охранят Вас в Риме так хорошо от зноя, как здесь натопленная печь охраняет от холода?»

Переезд свой в Голландию Декарт обставил рядом предосторожностей. Он тогда уже интересовался медициной и начинал руководствоваться гигиеническими правилами, игравшими потом в его жизни немаловажную роль. Теплый климат Парижа он считал для себя вредным, тем более, что по его убеждению он страдал «горячностью печени»; воздух Парижа при этих условиях содержал в себе для него «очень тонкий и весьма опасный яд, поддерживавший в нем тщеславие и порождавший в его мозгу химеры». В этом Декарт убедился, когда принялся писать в Париже «О Божестве». Но, прежде чем переехать в Голландию, Декарт счел нужным приучить себя к более холодному климату и провел целую зиму в неизвестной нам местности на севере Франции. Затем Декарт избрал своим девизом: «Qui bene latuit, bene vixit» (счастлив тот, кто прожил свою жизнь скрытым от всех) и в течение двадцати лет своего пребывания в Голландии пятнадцать раз менял место своего жительства. Жил он большею частью в предместьях больших городов или в деревне, тщательно скрывая свой адрес от своих корреспондентов. Из французских друзей адрес Декарта был известен только Мерсенну, который был возведен в звание «резидента Декарта во Франции», как называли доброго францисканского монаха шутники. Все письма, предназначавшиеся для Декарта, посылались Мерсенну, и он уже доставлял их адресату. На Мерсенне лежала также обязанность уведомлять Декарта обо всех новостях из научного мира, и Мерсенн, бывший в переписке со всеми крупнейшими учеными эпохи: Галилеем, Гассенди, Гоббсом и другими, соединявший в своем лице роль «Академии наук» и научного органа печати, добросовестно исполнял эту обязанность. На ответных письмах Декарт вместо действительного своего места жительства всегда проставлял какой-нибудь крупный центр, чтобы лишить своих корреспондентов возможности не только узнать его адрес, но и проверить точность его показаний. Девиз свой Декарт осуществил с таким успехом, что некоторые французские ученые, путешествовавшие по Голландии и желавшие видеться с Декартом, никак не могли его разыскать. Оградив себя таким образом от надоедливых посетителей, Декарт не был, однако, совершенно одинок. Он завязал связи со многими голландскими государственными деятелями и учеными, и это обстоятельство имело потом большое влияние на распространение его теорий в Голландии.

Первое время Декарт продолжает работать над начатым в Париже трактатом «О Божестве», но, несмотря на перемену климата, работа у него идет неуспешно, он забрасывает ее и переходит к естественнонаучным занятиям. Любопытный феномен, наблюдавшийся в Риме в 1629 году и состоявший в появлении вокруг Солнца пяти ложных солнц (паргелиев), – о чем сообщил Декарту Мерсенн, – опять оживляет в нем интерес к оптике и направляет на изучение радуги, так как Декарт совершенно правильно ищет причину паргелиев в явлениях преломления и отражения света. От оптики он переходит к астрономии и медицине – точнее, к анатомии. Высшая цель философии состоит, по его мнению, в принесении пользы человечеству; он дорожит в этом отношении особенно медициной и химией и ожидает блестящих результатов от приложения к этим наукам математического метода. Анатомию Декарт изучает не по атласам и книгам, а сам анатомирует в большом числе животных. Изучение естественных наук при помощи самостоятельных исследований было так мало распространено в то время (не привилось оно еще вполне и в нашей школе, сохранившей много остатков схоластики, и теперь еще можно встретить «психологов», знакомых с нервной системой «по атласу»…), что анатомические занятия Декарта вызвали рад насмешек. Между прочим, распространился слух, будто Декарт «ходит по деревням и присутствует при убое свиней». Добродушный Балье энергично протестует против этой клеветы и заявляет, что Декарт никогда с этой целью по деревням не ходил. Но, проживая в Амстердаме, он всякий день (а в других местах – часто) отправлялся на бойню, рассматривал органы только что убитых животных и некоторые органы, более его интересовавшие, заставлял приносить себе на дом для более обстоятельного изучения.

В своих исследованиях Декарт является тонким наблюдателем, но он не ограничивается этой ролью и всюду ищет ответ на вопрос «почему?» Перед нами ум, интересующийся главным образом причинной связью между явлениями, и там, где данных для выяснения этой причинной связи недостаточно, предпочитающий смиренному признанию своего неведения смелые гипотетические построения. Небольшого числа наблюдений и аналогии для него достаточно, чтобы построить теорию, в которую потом будут втискиваться реальные факты, – причем большей частью Декарт остается неверен им же составленным правилам. Второе «правило» – заниматься только теми предметами, о которых ум наш способен приобрести знание точное и несомненное, – он игнорирует совершенно. Со свойственной ему способностью увлекаться он сообщает Мерсенну, что в анатомии не знает ни одной детали, ни одного мелкого факта, происхождения которого не мог бы в точности объяснить естественным путем, а после нескольких месяцев занятий астрономией пишет своему приятелю, что с надеждой на успех приступает к уяснению причины существующего распределения постоянных звезд. То и другое, как известно, представляет не достигнутый пока еще идеал даже для современной, несравненно более богатой фактическим материалом науки. «Хотя, – продолжает Декарт в последнем, весьма интересном письме, освещающем его миросозерцание, – постоянные звезды кажутся беспорядочно рассеянными в пространстве, я не сомневаюсь, что в их распределении существует определенный, правильный порядок. Знакомство с этим порядком является ключом к высшему доступному для человечества знанию относительно материального мира. При посредстве этой высшей науки можно было бы apriori знать все явления природы, тогда как теперь мы должны довольствоваться знанием апостериорным».

Мерсенн был сильно заинтересован столь многообещающими исследованиями и настойчиво просил Декарта опубликовать их. Но Декарт откладывает печатание с года на год. «Я не такой дикарь, – пишет он Мерсенну, – чтобы не радоваться, когда меня помнят и хорошо обо мне думают. Но я предпочитал бы, чтобы обо мне совсем не думали. Я скорее боюсь славы, чем желаю ее, так как она всегда ограничивает свободу и досуг. Свободу и досуг, которыми я теперь обладаю вполне, я ценю так высоко, что ни один монарх в мире не обладает достаточными богатствами, чтобы купить их у меня. Тем не менее, я окончу обещанный вам небольшой трактат, но я работаю над ним очень медленно, так как мне доставляет больше удовольствия учиться самому, чем заносить на бумагу то немногое, что я знаю. Учиться – для меня такое наслаждение, что я принужден употребить насилие над собой, чтобы засадить себя за трактат, который, однако, я обещаю вам окончить к началу 1633 года, чтобы этим обещанием принудить себя писать. Если вы найдете странным, что я не оканчиваю других трактатов, начатых в Париже, то я скажу вам, что, работая, я приобрел больше знаний и по мере их приобретения все расширял свои планы». В середине 1633 года Декарт действительно известил Мерсенна, что трактат «О мире» уже готов и что он отложил его в сторону на несколько месяцев, чтобы тогда окончательно пересмотреть и исправить. Осенью Декарт приступил к пересмотру и счел нужным предварительно ознакомиться с «Диалогами о системах мира» Галилея. Он обратился к друзьям в Лейден и Амстердам с просьбой прислать ему эту книгу и, к крайнему своему изумлению, получил в ответ известие, что в июне того же года «Диалоги» были сожжены инквизицией, и престарелый их автор, несмотря на заступничество влиятельных лиц, осужден был сначала на заключение в инквизиционной тюрьме, а затем был подвергнут аресту в деревенском доме, где ему предписано было в течение трех лет читать раз в неделю покаянные псалмы.

Декарт не на шутку перепугался. Он тотчас же понял, что единственной причиной осуждения Галилея могла быть только защита учения о движении Земли, хотя в 1620 году инквизиция, запрещая рассматривать движение Земли как несомненную истину, разрешила говорить о нем как о гипотезе. Декарт решил было в первую минуту сжечь свои рукописи. «Если, – пишет он Мерсенну, – это учение ошибочно, то ошибочны все основы моей философии, так как оно необходимо вытекает из них. Оно так тесно связано с другими частями моего трактата, что я не могу выпустить его, не изуродовав всего остального. Но так как я ни за что в мире не желаю быть автором сочинения, в котором есть хотя бы одно слово, не одобряемое церковью, то я предпочитаю совсем уничтожить свое произведение, чем выпускать его в свет искаженным. Все, что я говорю в трактате, так тесно связано друг с другом, что мне достаточно знать, что в нем есть хотя бы одно ложное положение, чтобы быть убежденным в ложности и всех прочих. Хотя я и полагал, что они опираются на несомненные и очевидные доказательства, но я не желаю защищать их вопреки постановлению церкви. Конечно, я знаю, что постановления инквизиторов – не догматы, что догматы установляются собором. Но я не желаю руководствоваться такими соображениями. Я никогда не был охотником писать книги, и если я обещал вам этот трактат, то только потому, что думал таким образом побудить себя к более тщательному изучению».

Напрасно Мерсенн (сам – францисканский монах!) успокаивает Декарта, указывает ему, что юрисдикция инквизиции не распространяется даже на галликанскую, французскую церковь, не говоря уже о Голландии, и сообщает ему, что в Париже одно католическое духовное лицо, несмотря на осуждение Галилея, собирается выпустить в свет книгу о движении Земли. Декарт на минуту успокаивается, обещает даже содействовать автору своими советами, но, прочитав в подлиннике декрет инквизиции, где было сказано, что Галилей «притворно говорил о движении Земли как о гипотезе», – тотчас же обращается в бегство и отказывается давать советы, «не считая себя вправе вредить другому лицу». Даже в «Рассуждении о методе» Декарт не стесняется говорить «о почитаемых особах (инквизиторах), авторитет которых по отношению к моим действиям для меня таков же, как авторитет моего разума по отношению к моим мыслям». Каково было действительное мнение Декарта об авторитете этих «почитаемых особ», видно из того, что в письме к Мерсенну он выражает надежду на скорую отмену декрета, так как примирилась же церковь с учением об антиподах, которое папа Захарий осудил как богопротивное, тогда как теперь папы снаряжают к этим самым антиподам миссии для обращения их в католичество. Но, как во многих других случаях, Декарт считает нужным привести благовидные мотивы для оправдания действий, вытекавших из инстинкта самосохранения в самом грубом, примитивном его виде…

Наконец, Декарту удалось достать сочинение Галилея, и он на мгновение было утешился: инквизиторы имели-де полное основание осудить книгу Галилея и вряд ли найдут основание осудить теорию Декарта, так как по теории Декарта «Земля, хотя и движется, тем не менее пребывает в покое»; она уносится потоком материи и ее можно поэтому сравнить с человеком, сидящим в лодке, который, пребывая в покое, тем не менее передвигается вместе с лодкой. Ввиду этого Декарт полагает, что его учение ближе к одобренному церковью учению Тихо де Браге, отрицавшего движение Земли вокруг Солнца, чем к учению Коперника, и стоит в полном согласии со Св. Писанием. Но и это соображение не могло побудить Декарта к изданию «Мира», и он напоминает Мерсенну стих Горация: «Nonum prematur in annum» (выпускай в свет книгу на девятый год).

Эта страница из жизни Декарта ничего не прибавит к его славе и вряд ли усилит уважение читателя к французскому мыслителю. Мы не можем оправдывать его даже условиями его века: Декарт в данном случае стоит ниже уровня своего поколения. Как свидетельствует Балье, несколько католических ученых вне Италии выступили в то время, несмотря на осуждение Галилея, с защитой учения Коперника. Приятель Декарта Мерсенн был несравненно мужественнее его: несмотря на запрещение печатать какие-либо сочинения Галилея, он принял на себя издание галилеевых «Разговоров о механике». Переходим к дальнейшему изложению занятий Декарта.

В 1634 году он составил набросок своего этюда «О человеке и образовании зародыша». По несколько странному стечению обстоятельств Декарт, как замечает Мэгеффи, имел в эту пору возможность производить «наблюдения» по интересовавшему его вопросу. В 1635 году у него родилась дочь, Франсина. Сведения наши о жизни этого маленького существа отличаются необычайной обстоятельностью по пункту, о котором в других случаях умалчивают даже обстоятельнейшие биографии, и крайней скудостью в прочих отношениях. На чистом листке одной книги Декарта мы находим запись: «Зачата 15 октября 1634 года». Но о матери ребенка мы ничего не знаем; впоследствии Декарт вел переговоры с одной родственницей о воспитании Франсины, откуда можно заключить только, что мать ее не представляла достаточных гарантий в этом отношении; связь, во всяком случае, была мимолетная. Романические элементы вряд ли имелись в натуре Декарта, и Мэгеффи делает, может быть, слишком суровое по отношению к Декарту предположение, что рождение на свет Франсины было плодом его любознательности. Во всяком случае, Декарт горячо был привязан к своей маленькой дочке. Франсина жила недолго, и смерть ее в 1640 году от скарлатины была тяжелым ударом для отца.

В 1635 году Декарт заинтересовался формой снежинок, занимавшей уже Кеплера, и написал этюд, включенный им впоследствии в «Опыт о метеорах». Наблюдениями своими он был так доволен, что выражал желание, чтобы и другие «нужные для подтверждения его теории опыты точно так же падали с облаков и чтобы нужно было иметь только глаза, чтобы их видеть». Около того же времени он написал маленький трактат по механике для своего голландского приятеля Гюйгенса-Зюйлихема, отца знаменитого Гюйгенса.

Хотя Декарт и заявлял, что никогда не стремился к тому, чтобы быть «составителем книг (faiseur des livres), тем не менее вполне естественная потребность познакомить общество с результатами своих исследований была в нем настолько сильна, что в конце 1636 года он, к радости Мерсенна, известил его о своем намерении печататься. Из „Мира“ были выделены безобидные отделы: „О свете“ (диоптрика) и „О метеорах“, написана была заново „Геометрия“, и этим трем опытам предпослано было „Рассуждение о методе“. Вначале книге предполагалось дать заглавие: Проект всеобщей науки, могущей возвысить нашу природу до высшей степени совершенства; с приложением Диоптрики, Метеоров и Геометрии, где любопытнейшие вещи, какие автор мог выбрать в качестве образчиков предлагаемой им всеобщей науки, объяснены так доступно, что даже люди, ничему не учившиеся, могут понять их. Впоследствии это широковещательное заглавие заменено было более скромным: «Рассуждение о методе, дабы хорошо направлять свой разум и отыскивать научные истины, с приложением Диоптрики, Метеоров и Геометрии – образчиков этого метода». В июне 1637 года книга вышла из печати. Это было если не начало новой эры, то, во всяком случае, крупное событие в истории человеческой мысли. Появился новый центр для кристаллизации сформировавшихся уже, но еще разрозненных и неорганизованных элементов нового миросозерцания. Новое миросозерцание вылилось в одну из более или менее устойчивых своих форм; лишний раз выяснился путь, по которому пойдет развитие человеческой мысли.

Прежде всего выяснилось, что наступает эпоха демократизации науки, что наука не будет уже более достоянием кучки педантов, говоривших и писавших на мертвом языке. Книга была написана и издана на народном, французском языке. Правда, уже за столетие до Декарта один из борцов против схоластики, Петр Рамус, написал диалектику на французском языке, но пример его не нашел подражателей. Теперь научная литература решительно делается народной. Некоторое время научные сочинения выходят еще в свет одновременно на латинском и национальных языках, а затем латинские издания исчезают совершенно. Важность этого факта в смысле распространения научных знаний в обществе очевидна. Некоторые неудобства, вытекавшие из того, что научная литература из международной сделалась национальной, устранялись распространением знакомства с главнейшими культурными языками; писатели же, принадлежавшие к народностям менее культурным, продолжали по-прежнему писать на латинском языке или на одном из более распространенных новых языков: так, немцы еще до середины XVIII века писали по-латыни или по-французски.

Печатая свое первое сочинение на французском языке, Декарт давал себе ясный отчет в условиях своего времени. Вполне уверенный в сочувствии публики, он отчетливо представлял себе оппозицию, какую вызовут его взгляды со стороны патентованных ученых. «Сочинение мое, – пишет он в заключительных строках „Рассуждения о методе“, – я написал по-французски, на языке моей страны, а не на латинском языке моих наставников, в той надежде, что те, кто пользуется только естественным своим разумом в его чистоте, будут судить о мнениях моих лучше, чем те, кто верит только древним книгам. Те же, которые соединяют здравый смысл с ученостью и каких я единственно желаю иметь моими судьями, я уверен, не будут настолько пристрастны к латыни, чтобы отказаться выслушать мои доводы потому только, что я их изложил на языке простых людей».

Во-вторых, определенно выяснилось, что новое миросозерцание будет научным и светским. Тщательно отграничивая свою область от области богословия, новое миросозерцание почтительно предоставило теологам заботы о спасении души, себе же ставит задачей улучшение земной жизни человечества и в первых попытках формулировки (у Декарта точно так же, как у столь противоположного ему по общему мировоззрению Бэкона) носит даже узко утилитарный характер:

«Новые начала, – пишет Декарт в последней части Рассуждения, – показали мне, что можно достичь знаний полезных в жизни и вместо умозрительной философии, какую преподают в школах, найти практическую, помощью которой, зная силу и действие огня, воды, воздуха, звезд, небес и всех других окружающих нас тел, столь же отчетливо, как знаем разные мастерства наших ремесленников, мы могли бы употребить их к применениям, какие им свойственны, и сделаться господами и владетелями природы. Такие знания желательны не только для изобретения бесчисленного множества приемов, дабы без труда пользоваться произведениями земли и всеми удобствами, на ней встречающимися, но особенно для сохранения здоровья, первого и основного блага в этой жизни. Дух так много зависит от темперамента и от расположения органов, что, если можно найти какое-либо средство сделать вообще людей более умными и более искусными, чем каковы они ныне, средство это должно искать в медицине. Правда, нынешняя медицина мало содержит вещей, польза которых была бы так значительна, но, не имея никакого намерения унижать ее, я уверен, что нет человека, даже между занимающимися ею по профессии, который бы не признал, что известное в ней – почти ничто в сравнении с тем, что предстоит узнать, и что можно бы освободиться от множества болезней и даже, может быть, от ослабления в старости, если бы мы имели достаточно познаний об их причинах и о целебных средствах, устанавливаемых природой. Возымев намерение всю жизнь посвятить исканию столь необходимой науки и найдя путь, долженствующий, кажется мне, безошибочно вести к ней, если не помешает краткость жизни и недостаток опытов, я полагал, что нет лучшего средства против этих двух препятствий, как верно сообщать публике то немногое, что найду, и пригласить других идти далее, содействуя, по мере склонности и силы, опытам, какие надлежит сделать, и сообщая все приобретенное публике, так, чтобы последующие начинали там, где кончили их предшественники, и чтобы, соединяя таким образом жизнь и труд многих, мы могли бы вместе прийти гораздо дальше, чем мог бы сделать каждый отдельно».

Тем не менее, философия Декарта сохранила умозрительный характер и в сравнительно слабой мере опиралась на опыт. В этом состоит крупнейшее ее отличие от другого течения новой мысли, получившего методологическую формулировку главным образом у английских эмпириков. Причины, благодаря которым в методе Декарта сохранились на самом деле элементы, несостоятельность которых он теоретически сознавал, сложны. С одной стороны, влияли блестящие успехи математики и точных наук, характеризующие собою эпоху, математический склад ума самого философа и представление о том, что математическая дедукция составляет венец научного метода, – представление совершенно правильное, но приложимое только к науке, достигшей известного и притом высокого уровня развития. С другой стороны, влияли схоластические привычки мысли, вера в силу логических построений, противопоставление чувствам и опыту независимой от них верховной способности, «разума», – тогда как контроль «разума» в конце концов сводится к проверке чувственных показаний чувствами же, только при другой обстановке и других условиях. Обусловленные этими моментами недостатки декартова метода были, однако, менее всего ощутимы в «Опытах». Оптика уже в александрийскую эпоху достигла такой высоты развития, что допускала приложение математической дедукции, и математический гений Декарта мог, таким образом, проявиться здесь в полном блеске.[1]

Элементу, соприкасающемуся с богословием, в Рассуждении отведено ничтожное место. Только четвертая часть посвящена «доводам, доказывающим существование Бога и бессмертия души», и сам Декарт признавал эту часть «неудачнейшей частью» своей книги, написанной спешно, во время самого печатания. Первые три и шестая носят в значительной степени автобиографический характер; кроме того, во второй изложены методологические правила, приведенные нами выше, а в третьей – также трактовавшиеся уже нами правила нравственности. В пятой части Декарт излагает содержание оставшегося в рукописи трактата «О Мире» и особенно подробно излагает незадолго перед тем опубликованное исследование Гарвея о кровообращении, встретившее упорную оппозицию в ученом мире. «Рассуждение о методе», в котором уже современники не видели систематического методологического трактата, благодаря прекрасному образному языку, остроумию и биографическому интересу одно только из сочинений Декарта сохранило до сих пор привлекательность для большого круга читателей. Сам Декарт придавал ему второстепенное значение и предпослал его «Опытам» только для того, чтобы убедить читателей, что к выработке новых научных взглядов он приступал «не сгоряча и не по легкомыслию».

Центр тяжести книги лежал, во всяком случае, в «Опытах». Ошибочно было бы думать, что они в самом деле написаны были так популярно, как обещало первоначальное заглавие. Геометрию Декарт намеренно писал запутанно, «чтобы лишить завистников возможности сказать, что все это они давно знали». Для этого он выпустил при труднейших задачах анализ, оставив только построение, и потом перечислял по пальцам людей, которые при этих условиях смогут понять его книгу. Таких оказывалось очень немного, и в числе их Декарт не мог назвать ни одного профессора лейденского и амстердамского. Трудностью изложения «Геометрии» Декарт рассчитывал воспользоваться и в других видах: он желал отбить охоту вступать с ним в пререкания у людей, полемизировать с которыми почему-либо считал для себя неудобным. Когда один из иезуитов, которым послана была книга с галантной, но не искренней просьбой сообщить автору – бывшему ученику иезуитов – «свои замечания и таким образом продолжать поучать его», – принял всерьез просьбу Декарта и обещал ему прислать свои замечания, то Декарт поспешил поблагодарить его и пригласил прежде всего просмотреть «Геометрию», причем коварно заметил, что для того, чтобы проделать все вычисления, достаточно нескольких дней. Почтенный член «общества Иисусова», по-видимому, сломал себе зубы на этой работе и предпочел не утруждать Декарта возражениями.

Несравненно популярнее написаны были Диоптрика и Метеоры. Сам Декарт был очень доволен своими Опытами. Он говорил, что не думает, чтобы когда-либо ему пришлось выпустить или изменить в них хотя бы три строки; что если в напечатанном есть хотя бы ничтожнейшая ошибка, то все его принципы никуда не годятся. Что же касается «Геометрии», то она такова, что он ничего большего не может желать; общераспространенную геометрию она превосходит настолько же, насколько «Риторика» Цицерона выше детской азбуки.

Тем не менее, во Франции нашлись математики равной или почти равной с Декартом силы – во главе их Ферма, – которые приняли приглашение Декарта прислать свои критические замечания. Завязалась полемика, которую Мерсенн всячески старался раздуть в дорогих для него интересах науки и ради вящего уяснения истины. Декарт обнаружил в этой полемике заносчивость и нетерпимость, которым предстояло впоследствии принять еще более значительные размеры и которые производят тяжелое впечатление в споре с такой личностью, как Ферма, в особенности при сопоставлении их с почти униженно вежливыми ответами Декарта на возражения влиятельных духовных лиц. В полемике этой Декарт считал победителем себя, но современные историки математики стоят на стороне Ферма и признают, что в своем трактате «О наименьших и наибольших величинах» Ферма очень близко подошел к открытию дифференциального исчисления.