Кафе «Сайгон»
Кафе «Сайгон»
Прошло столько лет. Мне уже и не стыдно, что в середине 70-х я считал себя поэтом.
Я иду через Аничков мост.
Вдоль гранитов щербатых.
Скоро кофе мне пить.
Невский толпами плотно забит.
Букинист разложил свои книги.
И хозяйки толпятся у лавок.
Пересуды, улыбки и крики.
На изгибах стены
Ветер треплет случайные блики.
Ремонтируют дом.
И афиши вопят о гастролях.
Мне навстречу идет старичок.
Он сердит и расстроен.
Плачет внук,
И трясутся у дедушки руки.
Обгоняя, спешит
Представитель советской науки.
Скоро шесть.
Стрелок жесть. Словно жезл – восклицательный знак.
Угловые дома
Смотрят в блюдо настенных часов.
Сам проспект как удар восклицаний.
Вой сирен, град шагов, скрип рессор.
Многотысячных лиц кинокадр.
Это жизнь!
Синих джинс пляшут старые клеши.
Скоро шесть.
Разговоров незримая сеть.
Пыль, как сто паутин, на домах.
Говорят, говорят о делах,
О вещах, не имеющих смысла.
О картинах, стихах и квартирах,
О прошедших веках.
О неоне, который не вечен
И похож на огромные свечи,
На растопленный воск…
Всевозможные слышатся речи.
Я иду через Аничков мост!
Что за странное, присущее лишь бывшей имперской столице место, кафетерий при ресторане «Москва», получивший народное название «Сайгон»! Явно в честь американо-вьетнамской войны, разразившейся в 60-е годы прошлого столетия. Открылся кафетерий осенью 1964 года и стал кульминацией кофейной революции в Ленинграде.
В городе, живущем на параллелях и перпендикулярах, на угол Невского и Владимирского проспектов вы попадете почти всегда. По делам ли стремительно рыщете или праздно гуляете в одиночестве. «Сайгон» являлся, собственно, частью ресторана «Москва», который занимал сразу три этажа углового дома. Со дня открытия «Сайгон» стал местом сборища всякой артистической публики. Хрущевская «оттепель» еще не растратила своего сладостного демократизма, хотя самого Никиту Сергеевича в октябре 64-го отправили в отставку.
«Сайгон» являлся довольно объемным и коридорообразным пространством. Одной стороной сквозь большие окна он смотрел на Владимирский проспект. Противоположная стена первоначально была расписана какими-то озорными петухами в народном стиле. Перед петухами располагалась стойка с кофеварками. В дальнем конце заведения продавали люля-кебабы. У входа же имелся бар, где наливали коньяк. При входе на стене висел телефонный аппарат, как правило, не работающий.
О феномене «Сайгона» можно долго говорить и проводить конференции. С моей же точки зрения, причина появления такого необычного места связана с отсутствием светской жизни в городе на Неве. Ее, собственно говоря, и сейчас нет. В какие общественные места можно было заявиться молодому человеку, студенту, где у него имелся бы шанс пообщаться со сверстниками или более старшими товарищами или послушать какого-нибудь интересного гостя?
Имелись, конечно, разные Дома писателей, актеров, архитекторов и журналистов. Там что-то иногда происходило за закрытыми дверями, но в недостаточном все-таки объеме.
А тут – абсолютно бесцензурная территория в центре города.
В кафетерии появилась уйма молодых поэтов, всклокоченных ниспровергателей, и художников, заново осваивающих умерщвленный, казалось, русский авангард. Явились доморощенные философы, нервные и бледные. Богема, одним словом, сходилась на главном перекрестке за чашкой кофе. Тогда еще особо не пьянствовали, хотя это можно было сделать легко – на перекрестке работало сразу два гастронома с винными отделами…
Про «Сайгон» уже написано много, снимались телепередачи. Поэтому я стану придерживаться личных воспоминаний.
Первый мой заход туда состоялся поздней осенью 1967 года. Став первокурсником, я завел в университете новых друзей. Как-то после закрытия академической столовой, где я часто проводил время, сокурсник предложил мне съездить в одно место.
– Что за место такое? – поинтересовался я.
– Сам увидишь, – ответил студент. – Там ужас что говорят!
До главного перекрестка мы добрались минут через пятнадцать. Запомнилась толкучка и бесконечная очередь, в которой нам пришлось постоять. Приятель тут же влез в беседу тех, кто стоял перед нами. Они говорили про иконы, произносили слово «онтологический». Нас, семнадцатилетних, вежливо, но настойчиво отшили.
Вокруг происходило что-то необычное. Таких типажей в таком количестве и в одном месте я еще не видел. Место я запомнил и стал туда наведываться регулярно. Рядом на Фонтанке находились учебные залы Публичной библиотеки, где мне приходилось готовиться к экзаменам или корпеть над курсовыми. Часто я тренировался и выступал на соревнованиях, проходивших на Зимнем стадионе – тоже рукой подать до «Сайгона». Да и возраст подталкивал к поискам новых впечатлений.
Где-то в 1968 году у меня началось хроническое хиппование. Группа таких как я, подружившихся в «Сайгоне», после девяти вечера, когда кафетерий закрывался, отправлялась в салон мадам Клары. Девушка с таким именем работала дворником в доме на Литейном проспекте, ближе к улице Пестеля, и имела служебную комнату. Там сидели и болтали до последних трамваев. Не помню уж и о чем. В доинтернетную пору всякие новости доходили в виде устных рассказов и сплетен. У Клары имелась гитара, и я что-то на ней сыграл, сорвав аплодисменты. Это был, кажется, хипповый международный хит того года «Иф ю гоуинг ту Сан-Франциско…».
В далеком таинственном недостижимом Сан-Франциско в конце 60-х все хиппи и тусовались.
Короче, будучи человеком социально вполне успешным, я с головой ушел фактически в маргинальную среду.
Скажу еще раз: «Сайгон» поражал людьми, которые там толклись.
Посещение заведения складывалось, как правило, из трех главных фаз. Первым делом следовало встать в очередь к кофейному агрегату. В ней можно было простоять бесконечно долго. Постоянно подходили люди к тем, кто находился перед вами, протягивали мелочь и просили взять маленький двойной. Цена на кофе медленно поднималась, достигнув ко второй половине 70-х своего максимума – 28 копеек за маленький двойной. Кроме кофе тут продавались и пирожные, но для постоянной публики есть пирожные считалось не комильфо.
Получив кофе, следовало пристроиться за столик. Первое время «Сайгон» заполняли обычные столики со стульями. Борясь с постоянной публикой, столики со стульями убрали, заменив их на высокие столы без стульев. Отдельные персонажи проводили в кафетерии по нескольку часов стоя. Когда освобождалось место на низеньком подоконнике, садились на подоконник. Но иногда с чашкой кофе просто выходили на улицу.
Потолкавшись в «Сайгоне», следовало прибиться к какой-либо компании и отправиться в интересные гости, на вечер поэзии или просто в садик выпивать с друзьями.
Вот типичная сцена из внутреннего быта кафетерия.
За столиком расположилась парочка, влюбленные альтруисты-второкурсники. Друг на друга им не надышаться, рука в руке, улыбаются, словно идиоты. Шаркая полиомиелитными ногами, к столу подбирается Витя Колесников по прозвищу Луноход или Колесо, раскосый заика, прохиндей и профессиональный побирушка. В церковные праздники он напяливает подрясник и у Никольского собора просит милостыню, набирает мешок мелочи, пропивает набранное. А в будние дни побирается в «Сайгоне», но уже с видом хозяина и завсегдатая, спекулируя на чувствах влюбленных альтруистов.
«На-на кофе не ба-а-агаты?» – спрашивает Луноход у студентов.
Альтруист механическим движением свободной от объятий руки достает из кармана куртки горсть всех своих нехитрых накоплений и протягивает Луноходу ладонь, полную мелочи. Возьми, мол, сколько надо. Хромуша медлит, шаркает возле стола, двадцати восьми копеек на чашку двойного не берет, но поступает как истинный профессионал, владеющий основами психологии. Он протягивает руку ладонью вверх и останавливает ее вровень с ладонью, полной мелочи. После мгновения нерешительности альтруист начинает медленно пересыпать мелочь Луноходу и пересыпает всю под счастливым взором влюбленной альтруистки, оставаясь без единой копейки, но сохраняя бодрый идиотический вид.
До 1970-го я мало с кем из местных знаменитостей мог общаться. Но хорошо запомнил поэта Константина Кузьминского. Такой лохматый и бородатый дядька, несколько сутулый, с огромным посохом в руке. Переехав позднее жить за океан, Кузьминский издал многотомную антологию неофициальной ленинградской поэзии под названием «Голубая лагуна», в которой положительно отозвался и о песнях моей рок-банды «Санкт-Петербург». Оказывается, он несколько раз приходил на наши выступления и внимательно вслушивался в песни.
Показали мне и другого поэта – тонкого, ухоженного, с восточным лицом, ходившего не с посохом, а с тонкой тросточкой. Его звали Виктор Ширали. Был поэт несколько надменен, прихватывал девушек всех подряд.
Познакомился и много беседовал я с человеком, который представлялся как Славко Словенов. Довольно высокого роста, худой, с вытянутым лицом, носивший шляпу и куривший сигареты через мундштук.
Славко переводил рубаи Омара Хайяма: чем-то ему уже существовавшие переводы не нравились.
В те юные годы я выпивкой не интересовался, популярным гитаристом до осени 1970-го не был и поэтому для более старших сайгонавтов интереса не представлял.
Но сложилась группа сверстников – с ними я по-настоящему дружил. Выделялся в ней Миша Генделев, студент медицинского института, человек импульсивный, постоянно читавший свои стихи. И написавший на тот момент даже поэму. Было нам лет по восемнадцать-девятнадцать. Роста Генделев небольшого, вечно нападал на меня, дылду, с вопросом: «Скажи, скажи! Как правильно пишется – экзистенциализм? Или экзистенционализм?»
Он так тогда меня запутал, что я и теперь не знаю.
После пути наши разошлись. Генделев отправился в Палестину, где ему пришлось побывать санитаром в танковом батальоне. Я его не видел несколько пятилеток. Встретились мы, когда страной уже управлял Михаил Горбачев. Была весна. Я стою во дворе Ленинградского рок-клуба на улице Рубинштейна и греюсь на солнышке. Вдруг из арки появляется фигура в желтых штанах. Человек подходит и останавливается. Я разглядываю темное лицо с узкой бородкой, узнаю в подошедшем старого приятеля и не нахожу ничего лучшего, как произнести глупость: «Ну ты и загорел!..»
Бродил по «Сайгону» неопрятно одетый и небритый человек, ну типичный уголовник. Подходил ко мне, заводил разговоры. Я от него уворачивался как мог. Казалось, еще чуть-чуть и что-нибудь украдет. Позже я узнал, что это поэт по фамилии Безродный.
Постоянно я видел в «Сайгоне» и крепыша с усами Геру Григорьева. Он сочинял исторические драмы в стихах, но этих драм никто не видел. Жил Гера не поймешь где, фактически бомжевал.
В значительной степени называться поэтом оказывалось своеобразным оправданием перед собой и миром за бесцельное существование. Большинство из таких поэтов ничего не создали. Хотя, конечно, в «Сайгоне» появлялись и фигуры в будущем мировой известности. Иосиф Бродский хотя бы. Живший неподалеку писатель-алкоголик Сергей Довлатов заходил сюда. Впрочем, не рассуждать о литературе. А просто выпить.
Поэтическая элита облюбовала другое место – кафетерий на Малой Садовой. Если свернуть с Невского проспекта за Елисеевским магазином и пройти метров пятьдесят, то вы окажетесь у здания, где ковалась литературная история. От того кафетерия, а точнее, кулинарии не осталось и следа. Там выделялся поэт Владимир Эрль, высокий худощавый человек с крупными чертами лица и висячими усами. Я его знал только в лицо. Говорили, будто он работает продавцом в газетном киоске. И действительно я видел его в киоске возле гостиницы «Европейская».
Понятное дело, публику «Сайгона» составляли не только поэты. Сюда заходили прохожие или туристы просто перекусить. Тут появлялись всякие прелестницы в надежде познакомиться, и у многих это получалось. Здесь же встречались в алкогольных целях всякие веселые компании без особых поэтических поползновений. Вокруг молодых пьяниц из профессорско-академических семей, таких как Коля Черниговский и Леон Карамян, складывались компании. Яшугин, Чарный, Ставицкий, Чежин… Всех не назовешь.
Следует назвать, конечно, Боба Кошелохова, разнорабочего, философа и художника. Боб носил волосы длины неимоверной, наверное до копчика. Он жил напротив и мог зайти в «Сайгон» в домашних тапочках. Кошелохов демонстрировал особый шик перед изумленной, так сказать, публикой кафетерия. Подойдя к кофеварщице Стэлле, понятное дело, без очереди, произносил классическую фразу: «Мне, милая, маленький четверной кофе. И воды поменьше».
Если как-то классифицировать идеологию места под названием «Сайгон», то 60-е годы я бы назвал периодом битников. 70-е – временем хиппарства. А 80-е годы «Сайгона» – это уже нашествие панков.
Битниками можно назвать Виктора Кривулина, Владимира Эрля, Словенова, Безродного. Всех их отличала какая-то помятость и безвкусица внешнего облика. Какие-то немыслимые шляпы, длинные, будто с чужого плеча, пальто, шляпы, банты, дурацкие бороды.
Хиппари, например, за собой следили. Наличие настоящих американских джинсов было обязательным. Доставай где хочешь! Нет джинсов – ты не хиппи.
Запомнилась молодая женщина по фамилии Саламандра.
В «Сайгоне» постоянно шушукались насчет стукачей. То есть таких людей, которые втираются в компании, подслушивают и доносят в какой-нибудь Комитет государственной безопасности. На здании напротив, где нынче ресторан «Палкин», висели большие часы. Прошел слух, что в часы вмонтирована кинокамера, она всех снимает. Называли стукачом Колесникова – этот хромуша действительно подходил ко всем, заводил, заикаясь, разговоры.
Было бы неправильным называть тот советский режим совсем уж безобидным. Если ты нарушал правила, то мог и пострадать. По крайней мере, оказаться под пристальным вниманием. Тот же Боб Кошелохов вот как вспоминает:
«Я читал философскую литературу, в основном экзистенциалистов. С Таней Горичевой и с другими ребятами с философского факультета мы делали подстрочники, переводили. Когда гэбэшники спрашивали, что я делаю в „Сайгоне“, то отвечал им по-шоферски грубовато: „Бабу ищу“. Я тогда действительно шофером вкалывал. Спрашивали: „Что читаешь?“ – „Как что читаю? Мопассана!“ – „А почему?“ – „Так надо ж с бабой как-то разговаривать. Сам-то я не умею…“»
Не всем удавалось отделаться шутками. Тех, кто упорствовал, прессовали. Для большинства сайгонских активистов, которые не впали в пьянство, дело закончилось эмиграцией. Возможно, они именно этого и хотели.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.