Национальный вопрос
Национальный вопрос
Характеры народов с каждым днем стираются, и становится все труднее их различать. По мере того как происходит смешение рас и народов, мало-помалу исчезают национальные особенности, в прежние времена с первого взгляда бросавшиеся в глаза.
Жан Жак Руссо
Процитированные слова Руссо сказаны два с половиной века тому назад. Вероятно, что-то подобное говорили и раньше. Кто сегодня может определить, чем поляне отличались от древлян? Тем не менее проблемы остаются.
Мое сотрудничество в «Новом мире» открылось статьей «Психология предрассудка» (1966), в которой впервые в советской печати рассматривался вопрос о природе, социальных истоках и психологических механизмах антисемитизма и вообще этнических предубеждений. Тема эта была мне близка.
Мое происхождение – смешанное, но и по паспорту, и по воспитанию я был русским. Ничего еврейского в нашем доме не было. До самой войны я, в сущности, ничего не знал о евреях. Я знал, например, что мой школьный друг Борис Крайчик – еврей и что его бабушка разделяет «трефное» и «кошерное», но все это не имело ни малейшего значения. В нашей школе такой «проблемы» тоже не было. Впервые я столкнулся с антисемитизмом в эвакуации, во время войны, и с тех пор он сопровождал меня всю жизнь. Антисемитизм сделал мою этническую принадлежность проблематичной. Я понял, что есть люди, которые ни при каких обстоятельствах не станут считать меня русским, и почувствовал себя евреем, хотя к еврейской культуре, в отличие от некоторых своих товарищей, так и не приобщился. Зато у меня появилась нетерпимость к любой ксенофобии и чувство солидарности с ее жертвами. Не спрашивай, по ком звонит колокол: он звонит по тебе! Это чувство я считаю одним из самых ценных человеческих качеств.
Очень долго я не хотел верить, что в СССР может быть государственный антисемитизм. Один раз даже попал из-за этого в глупую историю. В 1946—50 годах я работал внештатным инструктором отдела школ Куйбышевского райкома комсомола, у меня были хорошие отношения с ребятами, практически моими сверстниками. Однажды, в период вступительных экзаменов в вуз, я встретил на Невском группу ребят из 206-й школы и спросил, как у них дела. В то время поступали практически все, но не всегда туда, куда хотелось. Один мальчик, по фамилии Гутин, сказал, что подавал в Оптико-механический институт, но не прошел и поступил в другое место.
– А какой у тебя был балл?
– 4,8.
– Но это же безусловно проходной балл, я не понимаю…
Видимо, он подумал, что я лицемерю, и презрительно сказал: «А пора бы понимать». Только тут я сообразил, что Гутин – еврейская фамилия, а в университет и некоторые другие вузы евреев, как я слышал, не принимают. Мне до сих пор стыдно за этот случай.
Много раз я и сам сталкивался с дискриминацией (пятый пункт был единственным вопросом, где формальный подход не действовал, так что дискриминации подвергались и полукровки, и даже люди просто с «подозрительными» фамилиями), но тем не менее пытался для себя ее как-то оправдать, найти для нее «рациональные» основания. После оголтелой кампании против космополитизма (1949) и, особенно, дела врачей (1953) сомневаться уже не приходилось, но ни писать, ни говорить об этом вслух никто не смел.
Толчком к теоретической рефлексии послужило для меня участие в подготовке несостоявшегося идеологического пленума ЦК в 1956 г. Когда мы сдавали Ф. В. Константинову подготовленные материалы, философ Х. Н. Момджян вдруг спросил: «А с антисемитизмом мы будем бороться? Сколько может продолжаться это безобразие?», на что Константинов, который не любил антисемитов, ответил: «Конечно!» Воспользовавшись случаем, я предложил ему подготовить и прислать мои соображения и получил согласие.
Поработав несколько недель, я написал десяти– или пятнадцатистраничные тезисы (поскольку я никогда не держал архива, они у меня не сохранились) и послал их на имя Константинова. Тезисы были плохие, чисто ассимиляторские, к идее особой еврейской культуры я относился скептически. Тем не менее я пытался разобраться в том, что такое «еврейский вопрос», и как преодолеть антисемитизм. В том, что это реальная проблема, я не сомневался. Никакого ответа из ЦК, разумеется, не поступило, а при встрече Константинов сказал, что ставить эти вопросы «пока несвоевременно».
Казалось бы, следовало на этом и закончить. Но у меня есть одна психологическая особенность – я никогда не бросаю однажды начатую работу. Заинтересовавшись еврейским вопросом теоретически, я стал читать специальную литературу, особенно социально-психологическую, и нашел в ней много интересного. Через десять лет после неудачного первого старта, когда окрыленные успехом моей статьи «Что значит найти себя?» «Известия» стали просить меня дать им что-то не менее интересное, я предложил прочитать сотрудникам редакции лекцию «Психология предрассудка. Социальная психология этнических предубеждений», застенографировать ее и затем подготовить на ее основе статью. Редакция согласилась, слушали меня очень хорошо и внимательно, возражений не высказывали, но к вопросу о публикации не возвращались. Через некоторое время я повторил этот опыт, выступив с пленарным докладом на большой всесоюзной конференции в Алма-Ате. Аудитория напряженно слушала, поступило несколько антисемитских записок, руководители конференции промолчали.
После этого я предложил «Новому миру» прочитать выправленную «известинскую» стенограмму, чтобы затем подготовить на ее основе статью. Мне сразу же сказали «да», сделали небольшие конструктивные замечания, и я написал статью. Оказалось, что редакция сама хотела предложить мне сотрудничество, проблема антисемитизма ее весьма волновала. Я собирался стилистически еще поработать над статьей, но Твардовский не стал откладывать (он оказался прав: после Семидневной войны такая статья уже не могла бы быть опубликована).
Статья имела огромный резонанс. Ее сразу же перевели на несколько иностранных языков. Хотя об СССР там ничего не говорилось, социально-психологический анализ истоков антисемитизма был проведен достаточно корректно и четко. Конечно, если бы я писал ее сейчас, многое выглядело бы иначе. Прежде всего, я не стал бы противопоставлять социологическую теорию этнических предубеждений психологическим теориям – эти подходы не альтернативны, а дополнительны: социология вскрывает социальные истоки предубеждений, а психология изучает их личностные и групповые функции и механизмы поддержания. Кроме того, в статье недостаточно показано, что ксенофобия не только стихийно возникает в массах, но сознательно насаждается и культивируется реакционными силами, в том числе – властями, именно так было в царской России и в СССР. Наконец, следовало бы рассмотреть историческую эволюцию и конкретные особенности советского антисемитизма. В 1966 г. об этом даже подумать было страшно.
«Психологию предрассудка» до сих пор переиздают и цитируют в курсах социальной и этнической психологии, хотя с тех пор эти дисциплины ушли далеко вперед (из отечественных авторов хотелось бы особо выделить Татьяну Гавриловну Стефаненко, автора отличного вузовского учебника «Этнопсихология»). Однако количество интеллектуальных проблем после нее у меня увеличилось. Начав с критического анализа этнических стереотипов, я сразу же столкнулся с новым, еще более сложным комплексом вопросов. А чем все-таки разные народы отличаются друг от друга? Какие социальные, психические и культурные реалии скрываются за понятием «национального характера»? Являются ли национальные особенности имманентными, внутренне присущими данному этносу, или же создаются исключительно в процессе его взаимодействия с другими народами? Как изменяются национальные черты в ходе исторического развития, и можно ли зафиксировать их объективно? Эти вопросы и свои гипотетические ответы на них я сформулировал в статьях о национальном характере в журнале «Иностранная литература» (1968. № 9) и в сборнике «История и психология» (1971).
А дальше возник еще более насущный вопрос: как будут складываться межнациональные отношения завтра и послезавтра? В 1960-х годах в науке, и не только в марксистской, был весьма популярен тезис, что национальные движения – удел третьего мира, в развитых странах они постепенно сходят на нет. В статье «Диалектика развития наций. Ленинская теория наций и современный капитализм» («Новый мир». 1970. № 3), которую журнал специально заказал к столетию со дня рождения Ленина, я, опираясь на изучение множества канадских, бельгийских, французских и иных источников[38], поставил этот взгляд под сомнение, показал закономерность роста национализма и указал некоторые особенности национальных движений в индустриально-развитых странах (в частности, многообразие их идеологических символов). Все это имело прямое отношение к тому, что подспудно назревало и в СССР, но о чем говорить открыто было нельзя. Третий номер «Нового мира» вышел в свет уже после ухода Твардовского, новая редакция несколько ухудшила мой текст (тогдашние читатели безошибочно узнавали «чужие» фразы), но суть его осталась прежней.
Моя социологическая публицистика привлекла внимание специалистов по национальным отношениям, включая этнографов, которые занимались этими сюжетами более предметно, чем философы, уделявшие слишком много сил толкованию «классических» цитат. В результате у меня появился новый круг профессиональных читателей и потенциальных, а после моего перехода в Институт этнографии и реальных собеседников. Для российских этносоциологов и этнопсихологов я стал своим человеком. Этнокультурный аспект присутствует и во всех моих позднейших работах, касаются ли они личности, дружбы, детства или сексуальной культуры.
Хотя я не проводил никаких специальных исследований, но, когда ездил по стране, внимательно смотрел и слушал. На Украине я всегда слушал, на каком языке говорят дети, которые, в отличие от взрослых, из своего языка политики не делают. Во Львове и вообще в Западной Украине все население говорило преимущественно по-украински. Когда мой коллега, профессор философии в местном университете, читавший лекции по-украински, на секунду (его куда-то вызывали) забылся и заговорил по-русски, встала красная от негодования студентка и сделала ему замечание. Однако на нефтяном факультете Политехнического института студенты сами попросили перевести преподавание технических дисциплин на русский язык. «Родной язык, – сказали они, – мы и так не забудем, но работать нам предстоит не только на Украине, а технические термины в украинском переводе часто выглядят смешно». С близкими языками это бывает часто. В Ленинграде очень любили киевского певца Бориса Гмырю. Оперные партии он пел по-русски, но однажды, исполняя роль Мефистофеля, забылся и вместо «Бегите!» закричал: «Тикайте!» Публика долго не могла успокоиться от хохота.
В Одессе все говорили не на русском и не на украинском, а на каком-то удивительном одесском диалекте, никаких проблем в связи с этим не возникало, надо было только обладать чувством юмора.
В Киевском университете в перерывах и профессора, и студенты говорили друг с другом по-русски, но, как только преподаватель подымался на кафедру, обязательным языком становился украинский. А в Институте философии Украинской академии наук, который московский философ Павел Васильевич Копнин превратил в первоклассный научный центр, почти все книги писались по-русски, а потом переводились на украинский. «Ребята, ведь вам это невыгодно; помимо лишней работы, вас никто не будет читать, – говорил я. – Все украинцы, читающие философскую литературу, русским языком владеют. Почему в развитых и независимых скандинавских странах не считают зазорным публиковать наиболее важные научные исследования по-английски, а вы должны все публиковать по-украински?» «Это не наша воля», – отвечали «ребята».
О некоторых особенностях советской национальной политики я узнал в Узбекистане. В Самарканде у меня был знакомый юноша Фуркат (об этом знакомстве я расскажу чуть позже). Когда я первый раз прилетел туда с лекциями, он встретил меня в аэропорту и на вопрос: «Что у тебя нового?» ответил, что он женился. «И кто же твоя жена?» – «Она узбечка». Ответ поставил меня в тупик. Если бы он сказал «итальянка» или хотя бы «эстонка», я бы понял. Но узбечка? Я был уверен, что он и сам узбек. Оказалось – таджик.
Позже, когда я был у них в гостях, все стало ясно. Почти все внутрисоветские границы были, не знаю – умышленно или нет, искусственными. Самый узбекский район Узбекистана – Бухара – считался политически и религиозно наименее благонадежным, там дольше всего держались басмачи, поэтому столицей республики его не сделали. Ташкент, как самый большой город, был наиболее космополитичен и русифицирован. Кстати, местные чиновники плохо понимали особенности коренного населения. Когда я первый раз был в Ташкенте (в 1965 году), местные власти с гордостью показывали мне новый благоустроенный район Чиланзар и жаловались, что многие узбеки не хотят туда переезжать, предпочитая жить в старых глиняных домах со щелями вместо окон и т. п. Хотя я и не был узбеком, мне это было понятно. В то время по всей стране, как говорится от Северного полюса до Южного, дома строили по единому проекту: 2,5 метра высота, большие окна и т. д. В северных районах эти квартиры было трудно обогреть, а в сорокаградусную среднеазиатскую жару они превращались в форменные душегубки.
Но вернусь к Самарканду. Познакомившись с семьей Фурката, я узнал, что его отец – таджик, а все дяди и тетки – узбеки. Как это возможно? Оказалось, что значительная часть населения Самарканда (не буду врать, какая именно) не узбеки, а таджики, причем эти народы, несмотря на общую религию, имеют совершенно разную культуру (когда Ю. Левада показал мне результаты большого всесоюзного опроса ВЦИОМ 1992 г., разница между таджиками и узбеками по большинству вопросов оказалась максимальной, объяснить это «навскидку» было невозможно) и относятся друг к другу, мягко говоря, не особенно тепло. Во время переписи населения отец Фурката, военный врач, служил в другом месте и свою национальность записал правильно, а его родные братья и сестры под жестким давлением местных властей, которые хотели увеличить долю коренного населения, были вынуждены записаться узбеками, что автоматически распространилось на их детей, но отнюдь не изменило их этническое самосознание. Женитьба на узбекской девушке была для таджикского парня поступком если не героическим, то, во всяком случае, не совсем обычным. Поэтому он и упомянул о национальности своей жены.
В 1991/92 г., читая в Гарварде негодующие статьи либеральной московской прессы о недемократичном поведении Ислама Каримова, я не сомневался в их фактической достоверности. Никакой демократии в постсоветской Средней Азии вообще быть не могло, местная партийная верхушка просто «переоформила» свою власть по привычным феодальным образцам, которые частично восстановились уже при советской власти, но та эти феодальные колоды периодически перетасовывала, а теперь они обрели самостоятельность. Тем не менее я спрашивал себя: понимают ли либеральные московские журналисты реальную ситуацию на местах, или чужая кровь им безразлична? В то время у нас уже был опыт и турок-месхетинцев, которых после долгих мытарств по России («демократическая» Грузия, несмотря на обращение «Московской трибуны», вернуть их на старые места отказалась, хотя даже их дома были не заняты) в конце концов приютили США (низкий поклон им за проявление интернационализма!), и Сумгаит, и Тбилиси. Если бы началась узбекско-таджикская резня, это было бы гораздо страшнее.
В середине 1990-х годов, когда я находился в немецком Тюбингене и жил в университетском гастхаусе, ко мне пришли двое незнакомых посетителей, бывшие соотечественники и читатели: профессор-стоматолог из Алма-Аты и молодой нумизмат из Бухары. Оба были представителями коренных национальностей, которые от независимости выиграли – советская власть ни в какой Тюбинген их никогда бы не послала, но оба были встревожены ростом местного национализма.
Казахский профессор сказал, что некоторые его коллеги считают неприличным знание русского языка. «Но мы же не можем без него обойтись! Оставляя в стороне все прочие вопросы, те же любезные немцы находят нам переводчика с русского, а если бы надо было переводить с узбекского и казахского, они бы десять раз подумали».
А узбекский коллега рассказал об Исламе Каримове. «Конечно, – сказал он, – Каримов сейчас значительно более авторитарен, чем когда он был первым секретарем Компартии Узбекистана. Но что ему остается делать? Он воспитывался в русском детском доме и на дух не принимает исламского фундаментализма. Если его убьют, восторжествует не просто исламский радикализм, но начнется узбекско-таджикская резня, остановить которую будет трудно».
Я незнаком с Каримовым и вообще не люблю несменяемых президентов, но все-таки он, как и Назарбаев, отличается от покойного Туркменбаши, и оценивать их деятельность только по уровню развития демократических институтов я бы остерегся. Политика – искусство возможного. Но распространить этот принцип на Россию я не готов – она стоит на другом этапе развития.
Поездки по стране были поучительны и с точки зрения понимания этнокультурных особенностей. В 1968 г., прочитав в программе социологической конференции в Ереване, что ее проводят общество «Знание» и МВД Армянской ССР, я подумал, что имеет место смешная опечатка: наверное, не МВД, а МВО – Министерство высшего образования. Оказалось, все было правильно. В Ереване, как и Москве, Министерство высшего образования социологию не признавало, а прогрессивное МВД, напротив, всячески поддерживало и даже имело собственную социологическую лабораторию. Одно из наших заседаний проходило в здании этого министерства и под председательством министра. В начале доклада о математических методах в социологии вдруг раздался страшный грохот, и в зале появилось подразделение моторизованной милиции. Докладчик был человек умный и таблицей умножения злоупотреблять не стал…
Потом мы отправились в поездку по Армении. В Кировакане нас принимали партийные власти, все было хорошо, только непривычно прямо с утра и с каждой едой пить коньяк. Мы пытались этого не делать, но хозяева говорили, что надо уважать национальные традиции. Четверо мужиков смотрели на бутылку, как на врага, легко с нею справлялись, но на месте пустой бутылки сразу же появлялись две полных. Только перед самым отъездом секретарь горкома по секрету рассказал мне, как надо себя вести: «В отличие от Грузии, где гостя все время уговаривают пить, армянский обычай демократичен. Рюмка гостя всегда должна быть полной, но пьет он из нее или только пригубливает – никого не волнует и не обижает».
В Ленинакан мы приехали утром в субботу. Нас встретил начальник милиции, разместил в единственной в городе приличной гостинице, и два дня мы ходили из одного ресторана в другой. А. Г. Здравомыслов однажды вышел пройтись, и, когда за нами пришли, его на месте не оказалось. Но полковник не растерялся. У входа в гостиницу поставили милиционера, велели задерживать всех бородатых и того, кто признается, что он Андрей Григорьевич, препроводить в очередной ресторан. Все так и было сделано, мы смеялись, что Андрей имел привод в ресторан.
А когда в понедельник вместе с руководителем нашей поездки ереванским профессором-философом Г. Г. Габриэльяном я пошел в горком партии, то стал свидетелем форменной драмы. Как вежливый человек, первый секретарь не счел возможным говорить при мне по-армянски. Одной половиной рта он приветливо улыбался мне, а другой свирепо рычал на старика Габриэльяна: «Наши гости не знают наших обычаев, но вы-то как могли допустить подобное?! Ленинакан – второй город республики, как вы могли приехать сюда после какого-то Кировакана? И при чем тут милиция? У нас все было готово к приему гостей, я ждал дома, секретарь по пропаганде несколько раз звонил в гостиницу, там сказали, что никто не приезжал. Как вы могли устроить такое безобразие?» Честно говоря, мне даже стало страшно за милицейского полковника, невольно помешавшего проявлению партийного гостеприимства.
Впрочем, шутки шутками, а народное кавказское гостеприимство и в Армении, и в Грузии, и в Азербайджане было по-настоящему широким и искренним. Однажды, во время Психологического конгресса в Тбилиси, отнюдь не из экономии, а в ожидании вечернего банкета я заказал себе в ресторане «Греми» очень скромную еду. Но тут за мой столик сели два пожилых грузина, сотрудники министерства финансов. Когда они узнали, что я ленинградец (оба там учились), они что-то сказали официанту, тот куда-то сбегал, мое дешевое вино (другого просто не было) заменилось чем-то лучшим, есть я должен был то, что заказали эти люди, и ни о какой расплате речи быть не могло. Этих людей я ни до, ни после никогда не видел, моих книг они не читали и отзывов на диссертации не просили.
В Грузии я понял, что о национальных обычаях можно всерьез говорить только с интеллигентом как минимум во втором поколении, остальные боятся испортить имидж своего народа. Когда такой собеседник нашелся, многое стало понятным. Традиционные народные правила гостеприимства у всех народов более или менее одинаковы, городская культура делает их отчасти дисфункциональными, но принять это трудно. Командировочный – не совсем личный гость, но грузин ударить в грязь лицом не может. Когда-то на это были представительские расходы, потом их не стало, но любого гостя надо принимать по высшему разряду. Члены коллегии Министерства образования ежемесячно «скидывались» на эти цели. Особенно сложно было, если приезжала женщина. Все знали, что гостиница и суточные ей оплачиваются, но какой грузинский мужчина мог допустить, чтобы женщина при нем за что-нибудь платила? Воспитанные люди старались не злоупотреблять официальным гостеприимством, а нормальный столичный бюрократ брал все, что дают, а по возвращении домой рассказывал, как там все воруют: на зарплату так принимать гостей нельзя. Так что даже искреннее гостеприимство часто имело негативный результат.
Хотя официальный советской идеологией был интернационализм, казалось бы, несовместимый с ксенофобией, большевистский принцип идеологической исключительности, естественным образом наложившийся на старую идею «Москва – третий Рим», и образ СССР как осажденной врагами крепости порождали совсем иные чувства. После Второй мировой войны, чтобы обеспечить себе идеологическую монополию и преодолеть западные влияния, Сталин развернул широкую кампанию по созданию образа глобального врага. Борьба с космополитизмом, влиянием «растленного Запада» и «низкопоклонством перед иностранщиной» успешно внедряли в массовое сознание недоверие ко всему чужому, включая культуру. Все инакомыслящие автоматически становились врагами народа и агентами иностранных разведок.
Внутри страны «дружба народов» также была проблематичной. Декларативная любовь и уважение к другим народам покоились на молчаливой предпосылке, что «они» ничем существенным не отличаются от «нас». Советские люди искренне сочувствовали абстрактным американским неграм, но стоило появиться конкретным черным студентам, как в СССР появились ростки расизма. Степень этнокультурного своеобразия и несовпадения интересов разных народов недооценивали. В стране существовала негласная, но вполне реальная этнонациональная иерархия, с которой были связаны определенные права и привилегии: русский народ в роли «старшего брата», «титульные нации», именем которых назывались республики, «коренные» и «некоренные» народы, национальные и иные меньшинства и, наконец, нежелательные и подозрительные «перемещенные народы», вроде чеченцев и крымских татар. Важную роль в культурной и кадровой политике играл антисемитизм.
До крушения советской власти формы и степени проявления ксенофобии строго дозировались и контролировались властью. В конце 1980-х она вышла из-под контроля и приняла опасный для граждан и деструктивный для государства характер, тем не менее ее продолжали замалчивать и преуменьшать. Распад советской империи, а затем возрождение имперского сознания сопровождаются ростом национализма и ксенофобии, лозунгами «Россия для русских», причем ответственность за все прошлые, настоящие и будущие неудачи России возлагается на иноземцев, иноверцев и инородцев.
Это проявляется и в обыденном сознании:
У нас в подъезде безобразий тьма:
Разбили лампочки, и месяц нету света.
На стенах мат, а в лифте вонь одна.
Америка ответит нам за это!
В. В. Краевский
Наивная по форме, а на деле тщательно отрежиссированная негативная идентификация ярко проявляется в названиях прокремлевских молодежных движений: «Идущие вместе» (куда и зачем идущие – не важно, главное, что против тех, кто шагает отдельно), «Наши» (против чужих), «Местные» (против пришлых). Между тем интернационализация повседневной жизни размывает социально-психологические границы «нашизма».
Яснее всего это видно на примере спорта. Все футбольные команды мирового класса интернациональны по своему составу, что побуждает болеющих за «свою» национальную команду фанатов принимать также играющих в ее составе разноцветных «чужаков». Получается, что макросоциальный национализм дополняется микросоциальным интернационализмом: болеем за национальную команду, кто бы в ней ни играл!
Россиянам это непривычно. Раньше уехавший (равно – сбежавший) из страны спортсмен автоматически становился врагом народа. А сегодня мы болеем за Машу Шарапову, не интересуясь тем, какому государству она платит налоги и где раскручивает свой бизнес. Никого не волнует постоянное местожительство Марата Сафина. И уж на что плохой человек Роман Абрамович, который русские деньги вложил в английский футбол, но даже принадлежащая ему команда «Челси» в каком-то смысле становится «нашей», и мы готовы за нее болеть. Пожалуй, воронежские фашисты, убивающие латиноамериканских студентов, пощадили бы бразильского футболиста, забивающего голы за «нашу» команду. Хотя кто знает? Все равно он «черный», а его зарплата сильно превышает среднероссийскую…
Тридцать семь лет назад, когда я писал свою статью «Диалектика развития наций», ничего этого не было. Однако многие ее положения и теперь не устарели. Недаром я включил ее сокращенную версию в оба сборника своих избранных статей. Опираясь на конкретные западноевропейские и иные данные, я показал, что хотя национальные движения могут выступать под разными лозунгами – языковыми, религиозными, культурными или социально-экономическими, серьезное политическое значение они приобретают лишь тогда, когда эти признаки определенным образом переплетаются друг с другом. Поэтому надо изучать не отдельные символы, а всю динамичную систему этнической стратификации.
Сегодня российские власти пытаются перевести этнонациональные проблемы в разряд конфессиональных, акцентируя равенство возможностей не столько народов, сколько «традиционных религий», а точнее – возглавляемых политически лояльным духовенством церквей. Каждый может иметь свою синагогу (мечеть), лишь бы раввины (муллы) были сами знаете откуда. Этот путь дает сиюминутные тактические выгоды, но исторически является тупиковым.
Во-первых, этнонациональные проблемы не обязательно формулируются в религиозных символах. У башкир они могут быть иными, чем у татар, а русское население Латвии жалуется не на недостаток православных церквей, а на языковую дискриминацию.
Во-вторых, всякая религия неизбежно порождает ереси, которые, если церковь является государственной, тут же перерастают в политическую оппозицию. Мы уже видим эту тенденцию.
В-третьих, отождествление нравственности и духовности с религиозностью, которое предельно четко сформулировал бывший Генеральный прокурор В. Устинов, абсолютно не соответствует духу современной культуры и потенциально вовлекает государство в чуждые ему церковные распри.
Сращивание церкви и государства опасно для обеих сторон. Вспомним мудрый советский анекдот:
– Как сделать, чтобы искусство расцвело, а религия захирела?
– Нет ничего проще: отделите искусство от государства и сделайте церковь государственной!
Вхождение церкви во власть может оказаться гораздо более эффективным средством подрыва религии, чем советский государственный атеизм, который подтачивала изнутри его официальность. Обязательное преподавание «православной культуры» неизбежно усилит национально-религиозную рознь. В некоторых местах отождествление этнической принадлежности с религиозной повлечет за собой преследование детей, которые откажутся от этого предмета: раз он неправославный, значит он нерусский, то есть чужой, плохой. А плохое, казенное преподавание этого предмета – даже в дореволюционной школе, когда религиозность была значительно сильнее, он не пользовался особой популярностью, – сделает его объектом насмешек. В общем, деньги церковь получит, зато религия пострадает. Политруки в рясах – не самый удачный проект для XXI века. Россия все-таки не Иран.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.