Свой среди чужих

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Свой среди чужих

Я – коренной, неисправимый западник, и нисколько этого не скрывал и не скрываю.

Иван Тургенев

Переезд в Москву и перестройка открыли передо мною мир. В конце 1980-х – в 1990-х я побывал с лекциями и для научной работы во многих университетах и научных центрах Западной Европы и Америки. Интерес к СССР был в то время очень велик.

Во Франции неоценимую помощь оказал мне директор Дома наук о человеке Клеменс Элер, с которым я был знаком с 1969 года. Личное знакомство с ведущими французскими социологами (Пьер Бурдье, Ален Турэн, Мишель Крозье) и социальными психологами (Жан Стетзель, Серж Московиси) старшего поколения, а также регулярное чтение французской исторической литературы было хорошим противоядием против модного в то время американоцентризма, хотя европейская критика американской социологии подчас казалась мне упрощенной.

Мои добрые отношения с Элером имели и полезный социальный эффект. Во время одной из моих парижских командировок Элер сказал мне, что скоро ожидается официальный визит в Париж Горбачева и французские власти думают, что нашей стране подарить. Есть два варианта: построить в Москве Дом наук о человеке, по образцу парижского, или учредить хорошую стипендию для советских ученых. Обычно я предпочитаю говорить в сослагательном наклонении, но в данном случае мой совет был категоричен – только стипендия! Если советское правительство захочет построить в Москве Дом наук о человеке, оно вполне может это сделать само (страна еще не развалилась), если Франция даст на это деньги, московский дом все равно будет не такой, как французский. А вот стипендия Дидро – это замечательно! Но только при двух условиях. Во-первых, необходим жесткий возрастной ценз, иначе вместо молодых ученых из Москвы будут приезжать исключительно начальники, чиновники и их родственники. Во-вторых, по той же причине, надо сделать так, чтобы кандидатов предлагала Москва, но решения принимались в Париже. С первыми соображениями Элер согласился сразу, но последний пункт вызвал у него возражения: «Вы представляете себе московскую бюрократию, но французская бюрократия может оказаться не лучше. Если принять вашу модель, придется создавать комиссию, где будут представлены все цвета французского политического спектра, это будет сложно, дорого и неэффективно». В конце концов Элер придумал следующий вариант: кандидатов представляет Россия, деньги дает Дом наук о человеке, но для получения стипендии кандидат должен иметь предварительный контакт с профильным французским научным центром, который согласится его опекать. Это важно не только в целях контроля, чтобы уменьшить число непрофессиональных людей, но и по существу: без какой-то опеки даже способный молодой человек в Париже потеряется, его просто никто не примет. Предложенный Элером вариант был реализован и оказался весьма успешным, дав возможность поработать во Франции многим нашим молодым ученым. Позже была создана версия стипендии Дидро и для старших, уже состоявшихся ученых. К сожалению, сам я по возрасту уже не мог попасть даже в эту группу.

Смерть мамы

С моим пребыванием во Франции в мае 1989 г. совпала смерть мамы. Она много лет мучилась тяжелым полиартритом, у нее были изуродованы руки и ноги, она не могла выходить из дома, кроме того, часто падала на ровном месте, но, будучи маленькой и легкой, обходилась без травм. Когда я уезжал, ее опекали мои московские друзья. Тем не менее неизбежное случилось. Я был в командировке в Париже, уехал оттуда на три дня для выступления с лекцией в Тюбингене, вдруг приходит телеграмма: «Свяжитесь с Москвой, с вашей мамой несчастный случай, она сломала ногу». Дозвониться из Тюбингена в Москву в то время было почти невозможно, когда это удалось, моя приятельница М. Я. Устинова рассказала, что мама упала и сломала шейку бедра. Мучиться одной ей не пришлось, в это время как раз пришла старушка, убиравшая нашу квартиру, затем две мои приятельницы, они вызвали врача и отвезли маму не то в Первую, не то во Вторую градскую больницу (точно не помню). Там сразу определили перелом шейки бедра. Одна из моих приятельниц, опытная в подобных вопросах, попросила врача поставить сетку, чтобы мама не упала с кровати. Сетки в больнице, в отличие от всего остального, были, но врач сказал, что он сам знает, что делать. Сетку не поставили, на следующий день мама упала с кровати, ударилась головой, и произошло кровоизлияние, которое, как показало вскрытие, было единственной причиной смерти. Ее перевели в академическую больницу, но сделать уже ничего было нельзя. 19 мая мама умерла во сне.

Когда я говорил с Москвой, мама была еще жива. Я отменил тюбингенскую лекцию, вернулся в Париж (вылететь в Москву из Германии было невозможно, все документы, включая билет, оставались в Париже), мои французские друзья и сотрудники Дома наук о человеке стали закупать болеутоляющие и перевязочные материалы (в Москве тогда ничего не было), но вскоре позвонили из Москвы и сказали, что я успею лишь на похороны. Ознакомление с документами показало, что в городской больнице не только не приняли необходимых мер предосторожности, но и фальсифицировали историю болезни (это показало вскрытие). Подавать в суд я не стал. Я подумал, что если у виновного врача есть совесть, он сам извлечет из этой истории урок, а если нет – все равно наше здравоохранение лучше не станет. Оперировать шейку бедра 89-летнему человеку у нас бы все равно не стали (на Западе такие операции делали), а чем мучиться – лучше умереть сразу. Мама, как и я сам, не стала бы колебаться в выборе.

Зато похоронили маму хорошо. Она всегда мечтала лежать на Шуваловском кладбище, рядом с которым у них до революции была дача. К тому же там очень красивая церковь, которую я в детстве очень любил. На этом кладбище давно уже не хоронят, но у покойной старой маминой подруги, с дочерью которой, Ниной Советовой, у меня сохранились дружеские отношения, там есть семейная могила. Получить разрешение подхоронить урну с прахом оказалось несложно. Маму кремировали и отпели в Москве, я отвез урну в Ленинград, и мама упокоилась там, где ей хотелось. У нее была трудная жизнь, но хотя бы это ее желание удалось исполнить.

В 1991 г. я проработал месяц в Англии, в университете Сэррей; вместе с известным славистом и специалистом по проблемам спорта и молодежи Джеймсом Риорданом мы подготовили и опубликовали сборник статей «Секс и российское общество» (1993). Позже университет присвоил мне степень доктора honoris causa, что британские университеты делают нечасто. Заодно я старался посмотреть страну, история которой меня всегда интересовала. Незабываемое впечатление произвел Кембридж, в котором учился герой моей первой диссертации Джон Мильтон и где я побывал по приглашению Эрнеста Геллнера, с которым мы были хорошо знакомы. Впервые удалось побывать в Швейцарии, Западной Германии и в Канаде.

Важной жизненной вехой стала первая поездка в США в августе – ноябре 1988 г. В эту страну меня регулярно приглашали с 1966-го, но только теперь это осуществилось. Годичное собрание Американской социологической ассоциации в Атланте было посвящено американской социологии, в качестве докладчиков на сессию «Неамериканские взгляды на американскую социологию» были приглашены Ален Турэн (Франция), Николас Луман (Германия) и я. Я получил возможность лично встретиться со многими учеными, которых знал по статьям и переписке. После моей встречи с бывшими президентами АСА один из них сказал: «Никогда в жизни не встречал человека с золотыми зубами (в США коронки и протезы белые. – И. К.) и с таким знанием американской социологии».

Не менее интересной была сессия Международной академии сексологических исследований в Миннеаполисе и поездка с лекциями по нескольким университетам. Впечатлений, как профессиональных, так и бытовых, было много. Мне особенно понравилась повседневная, непоказная забота американцев о детях и инвалидах. В знаменитом католическом университете Нотр-Дейм пришлось не только выступать перед студентами, но и прочитать публичную лекцию в городе Саут-Бенд. Руководители университета предупредили меня, что сами не знают, чем это кончится: в городе много антисоветски настроенных иммигрантов из Восточной Европы. Но я говорил о серьезных, реальных проблемах. В аудитории встал пожилой венгр и сказал: «В Будапеште советские танки убили мою семью, я всегда выступал против любых контактов с советскими, но такие лекции я готов слушать». После этого мэр вручил мне символический ключ от города.

Очень продуктивным было пребывание в Миннеаполисе, вместе с группой московских социологов семьи. Результатом совместной работы с американцами стал коллективный труд «Семьи до и после перестройки. Российская и американская перспективы» (1994), в котором мне, в соавторстве с видным американским сексологом и замечательным человеком Джеймсом Мэддоком, принадлежит глава «Сексуальность и семейная жизнь».

Первая американская поездка показала мне, что США – действительно страна неограниченных возможностей. Моей давней мечтой было посетить Калифорнию, особенно Сан-Франциско. Известный советолог Гейл Лапидус обещала прислать мне приглашение, но на сессии АСА в Атланте ни ее, ни письма не оказалось (потом выяснилось, что она заболела). Я был в отчаянии, но случайно в лифте меня познакомили с профессором Стэнли Дорнбушем, работы которого я хорошо знал, и он тут же пригласил меня на междисциплинарный семинар в Стэнфорд, оплатив половину стоимости перелета. Вторую половину билета оплатил Центр глобальных исследований в Сан-Диего. А на полпути между Сан-Диего и Сан-Франциско лежит сказочная Санта-Барбара, где студенты ездят не на машинах, а на велосипедах и чуть ли не весь год ходят в шортах. И там меня тоже ждали. А потом снова были Нью-Йорк, Чикаго и т. д.

Юрий Бронфенбреннер настаивал, чтобы я обязательно выступил также в Корнеллском университете, находящемся на севере штата Нью-Йорк. С большим трудом удалось выкроить одни сутки, но при пересадке в аэропорту Сиракьюз меня по ошибке посадили на самолет, летящий в Торонто (вот когда я оценил дотошность советского паспортного контроля!). Услышав об этом, я в последний момент, чуть не на ходу, выскочил из самолета (к счастью, летел без багажа), однако тем временем последний самолет на Итаку уже улетел. Я думал, все пропало, но девушки, по вине которых это произошло, взяли мне за счет фирмы такси, и через три часа я все-таки прибыл в Итаку. Мои лекции состоялись, и в следующем году Корнелл присвоил мне свой самый высокий и престижный титул – Andrew D. White Professor at Large.

Все это не могло не понравиться, хотя наряду с положительными впечатлениями были и разочарования. Профессиональный уровень американского обществоведения, не говоря уже о сексологии, неизмеримо выше советского, однако средний уровень массовой научной продукции оказался ниже лучших, выдающихся образцов, с которыми у меня ассоциировалась американская наука. Американская наука, как и общество, оказалась крайне разобщенной. Европейских исследований и языков американские аспиранты, как правило, не знают, плохо обстоит дело и с междисциплинарными связями.

Осваиваясь в огромном Миннесотском университете, я обнаружил, что хотя разные кафедры и научные центры сплошь и рядом занимаются близкими темами, они не контактируют и даже не знают друг о друге. Сначала меня это удивило, я шутил, что университет должен платить мне три профессорские зарплаты только за то, чтобы я ходил из лаборатории в лабораторию и рассказывал коллегам, чем они занимаются. Потом я понял, что дело не в недостатке времени или любознательности, а в жестких законах конкуренции. Чтобы быть в США кем-то, нужно уверить остальных, и прежде всего себя, что ты – лучший в мире. Большинство людей может добиться этого, только игнорируя чужую работу. Конечно, это лучше, чем советская суперцентрализация, но все равно нехорошо.

В 1990—91 гг. я снова побывал с лекциями в нескольких крупных американских университетах. Особенно плодотворной была годичная стажировка в Русском центре Гарвардского университета (1991–1992).

В сущности, этим грантом я обязан Дмитрию Шалину. После его эмиграции, несмотря на трудности, мы поддерживали с ним постоянный контакт. В мою первую американскую поездку (1988) я провел несколько прекрасных дней в Карбондейле, в Университете Южного Иллинойса, где он тогда преподавал. В 1990 г., когда Дима был приглашенным ученым в Гарварде, он организовал мне приглашение туда.

Самым интересным событием в ту поездку стала для меня публичная лекция в Массачусетском Технологическом Институте (МТИ). Как всегда в США, моя лекция, посвященная национальным проблемам в СССР, была запланирована задолго, собралась большая аудитория (мои статьи по этим проблемам в США знали не только иммигранты). А буквально за несколько дней до нее (дело было в начале мая) в американской прессе появились тревожные, даже панические сообщения о том, что общество «Память» готовит в Москве еврейские погромы. Такие слухи ходили и в Москве. Естественно, меня спросили, что я об этом думаю. Я сказал, что это тот редкий случай, когда я могу говорить уверенно, причем, если я ошибусь, в назначенные дни я еще буду здесь и вы сможете призвать меня к ответу: никаких погромов ни в эти дни, ни на следующей неделе в Москве не будет, паника создается искусственно! Почему я так уверен? Потому что я точно знаю, что все экстремистские организации в Москве находятся под контролем МВД и КГБ и делают только то, что им разрешают, никаких беспорядков власти не допустят. Это – хорошая новость. А плохая новость состоит в том, что я так же твердо уверен, что если власть Горбачева ослабеет или если какие-то властные структуры сочтут, что им выгодно разыграть антисемитскую карту, погром может произойти. Конечно, власти его немедленно пресекут, но цепная реакция может оказаться непредсказуемой. Аудитория мой ответ приняла к сведению, а панические слухи действительно не оправдались.

Когда мы с Шалиным вернулись к нему домой, ему позвонил редактор «Лос-Анджелес Таймс» и попросил прокомментировать эти самые слухи. Я сказал: «Дима, дело твое, но я бы в это дело не ввязывался. У американцев политическая память нулевая, вчерашних политических прогнозов уже на следующий день никто не помнит, все политики и комментаторы уверяют, что они всегда были правы. Но здесь – случай особый. Если ты поддержишь эти слухи, это будет нехорошо. Но если ты скажешь, что это – чепуха, еврейская община это запомнит, и если кого-то изобьют даже через полгода, виноватым окажешься ты». Как поступил Шалин, я не знаю.

Мой доклад в Русском центре прошел хорошо, после чего Шалин, с ведома руководства, предложил мне подать туда заявку на грант (практически Дима все за меня сделал, я такие бумаги писать не умел, да и сейчас не умею). Насколько это замечательно, я не понимал, попросил грант всего на один семестр, вернулся в Москву и обо всем забыл, тем более что ответ задержался. И вот сижу я дома и обсуждаю с канадским коллегой программу моей лекции в Торонто в январе 1992 г. Раздается телефонный звонок: «Говорит Маршал Голдман, замдиректора Русского центра, вы получили наше письмо?» – «Какое письмо?» – «Мы вам дали годичный грант». Никакого письма я не получал. Ну, думаю, хороши же эти советологи, если думают, что в Москву можно посылать простые письма. «Спасибо, но я просил один семестр». – «Это ваше дело, сократить срок несложно, но вы подумайте, так никто не делает, год – лучше, чем полгода». Когда я рассказал об этом знакомым, все сказали, что я идиот, и я поехал в США на год.

Летом 1991 г. в стране уже полным ходом шел развал, билет я смог купить только в Сан-Франциско, причем с пересадкой в Хабаровске. Но в Сан-Франциско в это время проходил конгресс Американской психологической ассоциации, куда меня приглашали, а расходы по пребыванию оплатила международная антиспидовская программа, знакомство с которой мне было крайне полезно. После месяца увлекательной жизни в Сан-Франциско, воспользовавшись почти дармовым билетом одного из наших эмигрантов (как в дорогой Америке можно многое получать практически бесплатно, я так и не усвоил), я в надлежащие сроки прибыл в Гарвард.

Огромный и разнообразный Гарвард поначалу ошеломляет. Там каждый день происходит что-то новое, необычное и страшно интересное. Постепенно становится понятно, что нужно выбирать: либо ты всюду ходишь, смотришь и слушаешь, но собственного дела не делаешь, либо занимаешься своей работой, а остальное – как получится. Я, как всегда, выбрал работу. В колоссальной гарвардской библиотеке можно найти почти все. Заодно с новой научной литературой я прочитал все основные английские «школьные» романы XIX – начала XX в., интересовавшие меня в контексте истории детства. Позже это пригодилось и в связи с историей сексуальности.

Жил я довольно замкнуто, проводя большую часть времени в библиотеке или дома за компьютером. В бытовом отношении мне очень помогли наши эмигранты, особенно писатель и музыковед, ныне покойный Феликс Розинер. Он помог мне снять недорогую квартиру у бывшей ростовчанки, ученицы Романа Якобсона, Бояры Манусевич, которая трогательно обо мне заботилась и познакомила с несколькими интересными людьми. Содержательным было и профессиональное общение. Прежде всего это были, конечно, сотрудники и руководители Русского центра, которые отлично разбирались в советских делах, хотя развал Советского Союза оказался для них таким же сюрпризом, как и для нас. Однако меня интересовали также ученые других специальностей. Было приятно лично познакомиться с Дэвидом Рисмэном, с которым я до того лишь переписывался. Дэниэл Белл пригласил меня не только в гости, но и на торжественный банкет в Американской Академии наук и искусств.

Очень сердечным было общение с крупнейшим историком социологии Льюисом Козером, с которым я познакомился в 1978 г. на Всемирном социологическом конгрессе в Упсале (мы сотрудничали в рамках Исследовательского комитета по истории социологии Всемирной социологической ассоциации), и его женой Роуз, тоже первоклассным социологом. А узнал он обо мне благодаря моей «новомирской» статье «Размышления об американской интеллигенции», где цитировалась его книга «Men of Ideas». Мысли K°зера понравились А. Д. Сахарову, который процитировал их, сославшись на меня, в своей первой «диссидентской» книжке. Козеру это рассказали, после чего он прочитал мою статью и переведенные на немецкий язык социологические книги.

Во время моего пребывания в Гарварде меня охотно приглашали с лекциями и другие американские университеты. В Гарварде мне по такому случаю каждый раз выдавали официальную бумагу, гласившую, что я имею право прочитать там-то лекцию и получить за нее гонорар не свыше тысячи долларов. В университете Джонса Гопкинса над этой бумагой долго смеялись: «Разумеется, ваша лекция стоит даже гораздо больше, но мы, к сожалению, можем предложить только триста». Сэкономленные деньги (не ожидая дома ничего хорошего, я берег буквально каждый цент) реально помогли мне выжить в Москве после возвращения из США. Кроме того, зимой 1991/92 г., когда в России было буквально нечего есть, я, по примеру американцев (Бояра Манусевич посылала такие посылки просто незнакомым пожилым людям), несколько раз отправлял своим ленинградским друзьям продуктовые посылки. Это было очень просто – посылаешь чек на 70 долларов, а в России на эти деньги адресату прямо на дом доставляют дефицитные продукты. Мои друзья рассказывали потом, что это было в самом деле важно, потому что многих продуктов в то время не продавали даже по карточкам. Вообще, американская благотворительность – дело вполне реальное, хотя, по моим впечатлениям, небогатые люди занимаются ею чаще, чем богачи (впрочем, знакомых миллиардеров у меня нет).

Забавным оказалось знакомство с американской налоговой системой. В Гарварде нам сказали, что в силу межгосударственного соглашения ни федеральных, ни штатных налогов мы платить не должны, но налоговые декларации заполнить необходимо. Внимательно прочитав соответствующие формы (никто из соотечественников, находившихся в это время в Русском центре, этого делать не стал), я обнаружил, что понять их невозможно, что-то в них не так. В Гарварде ни один юрист разобраться в этом тоже не смог, а дозвониться в федеральное налоговое ведомство во время налоговой кампании немыслимо. Я применил старую советскую хитрость: позвонить в офис за несколько минут до начала рабочего времени и оказаться на проводе первым. Метод сработал. В отличие от советских учреждений, где тебе хамят все время и прерывают разговор не дослушав, американский чиновник, если уж ты его уловил, выслушает до конца и ответит, какими бы глупыми ни казались твои вопросы. В данном случае вежливый мужчина объяснил мне, в какую графу что вписать, заодно сказал, что гарвардская бухгалтерия что-то оформляет неверно, но он ей указывать не может (я – подавно). В общем, федеральный налоговый отчет я написал, но когда взял декларацию штата Массачусетс, то себя в ней вовсе не нашел, а говорили, что заполнять ее обязательно. Применив уже опробованный метод, дозвонился и в эту инспекцию. Там меня долго не могли понять, а потом объяснили, что ничего заполнять не надо: вот если бы с вас незаконно удержали налоги, то мы бы их вам вернули, а так – живите спокойно.

Поездки по разным университетам были интересны не только туристически, но и с точки зрения профессиональных контактов. В Нью-Йорке я обычно останавливался у выдающегося социолога, крупнейшего специалиста по социологии сексуальности Джона Гэньона. Джон и его жена Кэти, тоже видный социолог и мастер документальной фотографии, стали моими близкими друзьями, не в расплывчатом американском, а в более строгом русском значении этого слова. Всегда находил для меня время и Роберт Мертон, который когда-то тщетно пытался пригласить меня в Стэнфордский центр высших исследований.

В Вашингтоне меня принимал другой выдающийся социолог, мой однофамилец Мелвин Кон, с которым нас связывал общий интерес к социологии личности. Когда Мел занялся сравнительным исследованием отношения к труду и структуры личности в США, Польше и на Украине, мы с Ядовым порекомендовали ему в качестве соавторов блестящих киевских социологов Валерия Хмелько и Владимира Паниотто. Общими усилиями они осуществили прекрасное международное исследование. По рекомендации K°на, по окончании своего пребывания в Гарварде я получил месячный грант в Кеннановском институте в Вашингтоне (несколько лет спустя я побывал там вторично). Это один из лучших научно-исследовательских центров США, а отношения между сотрудниками и стажерами там значительно теплее, чем в любом американском университете. Во многом это заслуга его директора Блэра Рубла, который, кстати, некогда стажировался в Ленинградском университете.

В Стэнфорде я подружился с одним из лучших американских социальных психологов Филиппом Зимбардо, с которым был знаком с 1978 г.; о его знаменитом «тюремном эксперименте» я подробно рассказывал в своих статьях и книгах. Позже я инициировал русский перевод его книги о застенчивости, которую очень рекомендую всем, кого волнует эта мучительная проблема. Да и вся стэнфордская психология производила сильное впечатление.

Главным результатом моей работы в Русском центре стала книга «The Sexual Revolution in Russia. From the Age of the Czars to Today» (1995).

По окончании гарвардского срока, после проведенного в Москве летнего отпуска, я преподавал в женском Уэллсли-колледже, замещая на время его отпуска молодого социолога Томаса Кушмана, автора отличной книги «Записки из подполья: контркультура музыкального рока в России» (1995). Кафедра социологии в Уэллсли была очень сильной, я читал курс современных социальных теорий и непривычный для США курс «Дружба в исторической и культурной перспективе». Жизнь в этом сказочно красивом кампусе и преподавание в женском колледже дали новый социальный и интеллектуальный опыт, приобщив к реалиям американской жизни. В частности, я впервые увидел провербиальное невежество американцев в истории и географии. Хотя уровень гуманитарной культуры в Уэллсли много выше среднего, объяснить студенткам, что античные Греция и Рим – две разные цивилизации, я так и не сумел. Зато научился придумывать темы для эссе. В качестве одной из тем семестрового эссе я предложил «Образ и понятие дружбы в Библии», рассчитывая получить социологический анализ института героической дружбы, по образцу древней Греции, которой посвятил специальную лекцию, но вместо этого получил простой пересказ библейских текстов. Понял, что сам виноват. Зато когда дал тему, о которой сам ничего не знал, «Образ бой-френда в американской девичьей субкультуре», получил несколько совершенно разных и очень умных сочинений.

Не обходилось и без комичных историй. Зная о различии российской и американской молодежной культуры, я спросил своих студенток, кто из них выручил бы друга, подсказав ему/ей на экзамене. «Да» ответили две студентки из тридцати восьми. Я сказал им, что в России дружбу ценят выше соблюдения правил, и объяснил почему. Это их заинтересовало, несколько девушек позже рассказали мне, что обсуждали тему со своими бой-френдами из МТИ (эти вузы дружат) и те сказали, что в юношеской среде процент готовых помочь другу все-таки был бы выше. На следующей лекции у меня даже появились двое чьих-то бой-френдов, заинтересовавшихся непривычной темой.

Очень плодотворными были контакты с американскими сексологами. Директор Нью-йоркского центра по изучению и профилактике СПИДа Анке Эрхард и ее сотрудники (я посещал этот центр каждый свой приезд в Нью-Йорк) помогли мне понять социальные факторы страшной эпидемии и методы борьбы с нею. По их рекомендации я посетил учреждение с трудно переводимым названием – Gay Men Health Crisis («Кризис здоровья мужчин-геев»).

Беседа с главным психологом началась с недоразумения. Когда я сказал: «проблема гомосексуальности», он прервал меня словами: «гомосексуальность – не проблема». Я понял смысл его реплики: проблема есть нечто, подлежащее решению и, возможно, устранению, а гомосексуальность, в отличие от ВИЧ, – явление постоянное. Но как же выразить свою озабоченность этим явлением? Подумав, собеседник сказал: «Ну, может быть «issue (вопрос, предмет обсуждения) of homosexuality». Я усвоил, что слова имеют значение, но главное – мне помогли понять стратегию профилактики СПИДа изнутри. Вернувшись в Москву, я пытался донести эту информацию до российских коллег, но у многих она вызывала только раздражение и воспринималась как покушение на их профессиональную монополию (и деньги).

Короче говоря, я благодарен Америке и американцам. Старых, еще по Ленинграду, знакомых у меня теперь в Бостоне, пожалуй, больше, чем осталось в Москве и Петербурге, и ни один из них не сожалеет об эмиграции. Но меня все-таки тянуло домой. Как позже написал мой друг Виктор Каган, «в России мне говорили, что я “западный” человек, здесь вижу, что вполне “российский”». Нечто вроде кошки, которая, конечно, «гуляет сама по себе», но нуждается в том, чтобы иногда было о кого потереться». Хотя почти все здесь было лучше, чем дома, я чувствовал себя посторонним. Мне нужна была не столько абстрактная Родина, сколько мой старый письменный стол и чувство, что я кому-то нужен.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.