В ЧУЖИХ КРАЯХ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В ЧУЖИХ КРАЯХ

Весною 1840 года Академии художеств отправила своих пенсионеров Гайвазовского и Штернберга в чужие края для усовершенствования в живописи. Русская академия посылала тогда своих лучших воспитанников совершенствоваться в Италию.

Путь Гайвазовского и Штернберга лежал через Берлин, Дрезден, Вену, Триест. Но так велико было нетерпение молодых художников скорее увидеть прославленную поэтами, художниками и музыкантами благословенную родину искусств Италию, что в пути они не задерживались и только мельком видели европейские города.

И вот наконец они в Венеции — первом итальянском городе на пути их странствий.

Венеция поразила юношей из России. И хотя они, готовясь к путешествию, много читали о Венеции, но самые поэтические описания не передавали даже отдаленно всей прелести этого единственного в своем роде города.

Венеция стоит более чем на ста островках, и часто улицами там служат множество больших и малых каналов. На эти водные улицы выходят фасады домов, и вода омывает ступени их подъездов.

Самая красивая улица Венеции — Большой Канал. Она очень длинная, до четырех километров, а ширина ее во многих местах доходит до семидесяти метров.

По обе ее стороны расположены старинные дворцы-палаццо из белого мрамора. Фасады их богато украшены позолотой, цветным мрамором, мозаикой.

Многие из этих палаццо сооружены еще в XII–XIII веках, а другие — в XIV–XV веках. Их строили лучшие архитекторы эпохи Возрождения.

Эти старинные роскошные дворцы отражаются в воде Большого Канала и создают впечатление подводного фантастического города.

У подъезда каждого палаццо стоят деревянные столбы, к которым привязывают гондолы.

Венеция славится своими гондолами. Необыкновенно красиво зрелище, когда гондольер, стоя на корме покрытой резьбой, устланной ковром гондолы, гребет одним веслом. Обычно он ловок и красив и часто поет свои любимые песенки и арии из опер. И если учесть, что во времена Гайвазовского в Венеции было без малого десять тысяч гондол, то можно вообразить, какое живописное зрелище представилось взорам двух юных пенсионеров. Но Гайвазовский в первый день не мог долго любоваться пленительным городом. Он оставил Штернберга знакомиться с Венецией, а сам отправился разыскивать армянский монастыри святого Лазаря. Там находился его брат Гавриил, милый Гарик, товарищ его детских игр.

На Гайвазовского нахлынули воспоминания детства. Как давно это было, когда купец-армянин увез Гарика из Феодосии учиться в далекий сказочный город Венецию!

Гайвазовский вспоминает, как трудно ему было разлучаться с Гариком и как тот обещал вернуться и увезти его с собою в далекую страну.

Гайвазовский огляделся. Вот он в Венеции. Она действительно напоминает уснувший сказочный город, и гондолы, как чайки, летят почти над водой.

Но не Гарик привез его сюда, а он сам приехал и разыскивает Гарика. Изредка только брат давал о себе знать. Последнее письмо было от него год назад. Гарик изучал в монастыре восточные языки, историю и богословие. Наставники-монахи гордились им. Сам Гарик тоже принял монашеский обет, стал монахом.

Гайвазовский вспоминает, как сжалось у него сердце при этом известии, будто похоронили Гарика.

В сумерки Гайвазовский добрался до монастыря. Старый монах-армянин проводил его в келью брата.

Его встретил худощавый молодой человек в монашеской рясе. Лицо его было бледно, как у затворника, который никогда не выходит из помещения. Стол в келье был завален книгами в кожаных переплетах, старинными рукописями.

Гайвазовский грустно озирался по сторонам и ощущал почти физическую боль в сердце. Но брат-монах поглядел на младшего брата с укоризной и спокойно принялся расспрашивать о родных, о Феодосии, о его успехах в Академии художеств. Голос старшего брата звучал бесстрастно, ни разу в нем не прорвалось волнение. Он говорил о своих ученых занятиях и тут же поинтересовался, достаточно ли его брат тверд в вере, посещает ли аккуратно храм, когда он последний раз исповедовался и причащался и кто его духовник.

Гайвазовского оставили ночевать в монастыре. Настоятель распорядился, чтобы молодого художника поместили в комнате Байрона. Это была неслыханная честь. Великий английский поэт, находясь в Венеции, посещал монахов-армян. Байрона привлекала богатейшая библиотека монастыря святого Лазаря, ему отвели там комнату, в которой он целыми днями читал старинные рукописи и книги. При помощи ученых-монахов Байрон стал изучать армянский язык и составил небольшой англо-армянский словарь.

Монахи монастыря святого Лазаря чтили память о пребывании Байрона в монастыре и сохраняли его комнату как музей; там все оставалось в таком виде, как было при поэте. Эту комнату лазариты показывали только именитым гостям.

Решение настоятеля поместить в этой комнате младшего Гайвазовского подчеркивало высокое уважение к его брату-монаху.

На Гавриила Гайвазовского монастырь возлагал большие надежды. Он уже и теперь, несмотря на молодость, славился среди лазаритов своей ученостью.

Ованес Гайвазовский провел ночь без сна, в крайнем волнении. Он с благоговением оглядывал комнату, в которой, как ему казалось, до сих пор витал дух великого поэта.

Судьба любимого брата Гарика также глубоко потрясла его.

Как был непохож бесстрастный молодой человек в мрачном монашеском одеянии на милого, веселого Гарика далеких детских лет! Как далеки были и сами эти годы!

С тоской почувствовал Гайвазовский в эту ночь, как что-то оборвалось в его жизни. Перед его глазами возникла нищая обстановка родительского дома, нужда, в которой проходило детство его и Гарика. Если бы не бедность, разве отдали бы тогда отец и мать Гарика купцу-армянину для определения его в монастырь!

Невыносимо тяжело было на сердце у Гайвазовского. В тихой монастырской комнате он горько плакал, но слезы не приносили ему облегчения. Он оплакивал Гарика, его загубленную молодость, его безрадостное будущее.

Утром после молитвы Гайвазовский еще раз увиделся с братом. Гавриил был еще невозмутимей, чем вчера. Разговаривая с ним, младший Гайвазовский ощущал на сердце невыразимую тяжесть. Вскоре он стал прощаться с братом. Гавриил задержал его. Он сообщил, что давно проявляет интерес к происхождению их фамилии.

Гавриилу казалось странным, что фамилия их отца напоминает польские фамилии, но не армянские.

Изучая старинные книги и рукописи, Гавриил узнавал подробности: как после разгрома турками древнего армянского государства и его столицы Ани десятки тысяч армянских семейств спасались от преследований жестоких завоевателей в другие страны. Там они пустили глубокие корни и основали армянские колонии.

Так и их дальние предки жили когда-то в Армении, но, подобно другим армянским семействам, переселились потом в Польшу. Их предки носили фамилию Айвазян, но среди поляков она постепенно приобрела польское звучание Гайвазовский.

Старший брат предложил изменить написание фамилии «Гайвазовский» на более правильное — «Айвазовский».

Младший брат согласился с доводами Гавриила и даже нашел, что фамилия Айвазовский благозвучнее.

Отныне он решил принять эту фамилию и подписывать ею свои картины.

Братья простились.

Прошло несколько дней, пока к Айвазовскому вернулось прежнее жизнерадостное настроение. Но долго еще во время прогулок или бесед со Штернбергом он внезапно умолкал и задумывался. Его мысли опять возвращались к брату.

Штернберг, которому он все рассказал, старался отвлекать его от грустных мыслей, смешил малороссийскими анекдотами, вывезенными из Черниговщины, из имения Тарновского, где Штернберг проводил лето.

Да и сама Венеция захватила их. Молодые художники разыскали дом, в котором жил Тициан. Венецианцы гордились своим великим соотечественником и охотно рассказывали о нем молодым русским художникам.

Айвазовский быстро сошелся с итальянцами. Еще в Феодосии он часто слышал итальянскую речь и теперь легко постигал певучий, гибкий итальянский язык. Он любил слушать песни гондольеров и рыбаков. Штернберг говорил, что из Айвазовского скоро получится заправский итальянец.

Бывало, споет гондольер куплет, а Айвазовский тут же повторяет его, легко, свободно перенимая мотив.

Вскоре у обоих друзей появились приятели среди рыбаков, гондольеров, среди детей.

Итальянцам нравились эти молодые веселые русские, такие же общительные, как они сами. Часто Айвазовский и Штернберг попадали на рыбачьи баркасы с выцветшими от солнца красными, голубыми, зелеными парусами.

Рыбаки любили смотреть, как они рисуют, и приходили в неподдельный восторг, когда на листе бумаги возникали залив и их родной город с его каналами.

Но Айвазовский любил рисовать не только в гондолах и в рыбачьих лодках. Он облюбовал площадь святого Марка.

Это место могло покорить воображение каждого человека, впервые пришедшего сюда, не только художника.

Вокруг площади расположены старинные здания XV–XVI веков. Сама площадь, почти четырехугольная, кажется просторным мраморным залом.

Эту площадь Айвазовский превратил в свою мастерскую. Он являлся сюда рано утром с этюдником и приступал к работе. Когда же солнце начинало припекать, он устраивался под портиками древних зданий.

Отсюда он еще лучше мог любоваться собором святого Марка в глубине площади.

Собор с пятью золочеными куполами был очень красив и чем-то отдаленно напоминал своей архитектурой русские церкви. Но даже больше, чем собором, молодой художник любовался Башней Часов. На ней помещались огромные часы с колоколом и двумя бронзовыми фигурами с золочеными молотами в руках. Эти фигуры венецианцы называли маврами. Каждый час мавры поднимали свои молоты и отбивали время по колоколу.

И была еще одна достопримечательность на площади святого Марка — ручные голуби, целые стаи белых голубей.

Кроткие, доверчивые птицы привыкли к тому, что прохожие кормили их моченым горохом, который тут же продавали уличные торговцы.

Голуби вскоре подружились с Айвазовским и, когда он писал, часто садились ему на плечи, осторожно щекотали клювами шею, напоминая, что ему пора отдохнуть и угостить их горохом.

Однажды во время работы на площади святого Марка Айвазовский услышал, как за его спиной кто-то восхищенно произнес:

— Як гарно малюе!

Айвазовский, услыхав малороссийскую речь, живо обернулся и увидел стоящую позади него группу из трех человек. Двух из них он знал. Это были москвичи Николай Петрович Боткин и Василий Алексеевич Панов. Наезжая из Москвы в Петербург, они бывали на собраниях у Нестора Кукольника. Там-то их и встречал Айвазовский.

Боткин и Панов проявляли живой интерес к литераторам и художникам.

У Боткина один из братьев был художником. Николай Петрович происходил из богатой купеческой семьи и поддерживал многих нуждающихся художников и студентов. С ним Айвазовский был ближе знаком, чем с Пановым.

Спутник Панова и Боткина был невысокого роста, сухощавый человек, с длинным, заостренным носом, с прядями белокурых волос, почти все время падавших ему на глаза. Он и сейчас, разглядывая акварель Айвазовского, отводил красивой нервной рукой длинную непослушную прядь волос.

Это был Николай Васильевич Гоголь. Он странствовал за границей в обществе своих приятелей.

Не успел Боткин представить Айвазовского Гоголю, как Николай Васильевич, крепко пожимая руку молодому художнику, воскликнул:

— Вы Гайвазовский! Душевно рад, что мы наконец встретились! Как-то так получилось, что я раньше не знал вас, не встречал нигде. Я так об этом жалею!

— Знаете, Иван Константинович, — обратился Панов к Айвазовскому, — ведь Николай Васильевич ваш горячий поклонник. Он любит ваши картины и, любуясь ими, буквально захлебывается от восторга.

— Немудрено захлебнуться, когда в своих картинах он дает такую чудесную воду, — весело подмигнул Гоголь Айвазовскому, который совершенно сконфузился от таких похвал.

Гоголь после недавно перенесенной тяжелой болезни был оживлен, весел. Беседа его искрилась остроумием и сочным малороссийским юмором.

Гоголь любил совершать долгие прогулки в гондоле по каналам Венеции, любуясь старинными дворцами и соборами. В этих прогулках его стал сопровождать Айвазовский.

Часто они выходили из гондолы у площади святого Марка и проводили там целые часы не только днем, но и ночью, при лунном свете. На десятый день своего пребывания в Венеции Гоголь начал собираться во Флоренцию. Он предложил Айвазовскому поехать туда вместе с ним.

Флорентийцы гордились, что в их городе сосредоточены сокровища итальянского искусства.

Лучшие полотна итальянских живописцев собраны в картинных галереях Уффици и Питти.

Обе галереи соединяет длинный коридор.

Сюда приезжают люди из разных стран мира, чтобы увидеть картины Леонардо да Винчи, Рафаэля, Микеланджело, Ботичелли, Тициана, Джорджоне, Перуджино.

Гоголь, бывавший здесь не раз, водил своих друзей из зала в зал. Айвазовский в немом восторге стоял перед великими творениями. Раньше он знал о них только понаслышке, теперь же мог приходить сюда, когда хотел, мог целыми днями впитывать эту вечную красоту.

В те дни во Флоренцию приехал русский художник Александр Андреевич Иванов, уже много лет живший в Риме. Иванов был дружен с Гоголем и выехал из Рима навстречу ему.

Александр Иванов уже пятый год работал над картиной «Явление Христа народу», без конца ее переделывал и все время оставался ею недоволен. Он был почти нищим, получал из Петербурга скудную пенсию, но продолжал бескорыстно служить искусству. Извлекать выгоды из занятий живописью он считал святотатством.

Гоголь благоговел перед Ивановым как перед художником и человеком. А для Иванова Гоголь стал постоянным советчиком и ближайшим другом.

Накануне отъезда из Флоренции Гоголь, Иванов, Айвазовский провели почти целый день в галерее Питти, в зале, где находятся портреты величайших художников мира. Среди них был автопортрет русского художника Ореста Адамовича Кипренского.

На другой день Гоголь с Боткиным и Пановым уехали в Рим, а Айвазовский отправился на берега Неаполитанского залива, где его уже ждал Штернберг.

Айвазовский приехал в Неаполь спозаранку. Из письма Штернберга он знал, что тот поселился на via Toledo — главной улице, начинающей свою шумную жизнь с восходом солнца и постоянно запруженной народом.

Только Штернберг, до беспамятства влюбленный в уличную толпу, с жадностью заносивший в альбом характерные жанровые сценки, мог решиться на подобный выбор.

Айвазовский не сразу пустился на поиски дома, в котором жил Штернберг.

Очарованный городом в этот ранний утренний час, сияющим небом, ослепительно белыми домами, синей, как цвет сапфира, водой Неаполитанского залива, он решил побродить по незнакомым улицам, а уж потом разыскать друга.

Но, свернув немного в сторону от via Toledo, он попал в лабиринт лестниц, проходов между домами, своеобразных тупиков, узких переулков.

В этом лабиринте стоял острый запах моря, рыбы, вина, гниющих плодов. Полуголые загорелые дети шумно играли на белых от солнца ступенях каменных лестниц.

Хотя было еще очень рано, но жизнь в этих узких переходах и переулках, мощеных плитами, уже кипела.

Из окон высовывались неаполитанки. Они торговались с продавцами зелени, спуская им на длинных веревках корзинки для провизии. Зеленщики забирали мелкие монеты со дна корзинок и наполняли их свежими, пахнущими землей овощами. Весь этот торг сопровождался гамом, прибаутками, острыми словечками. В него втягивались ближайшие соседи: молодые женщины, тут же у окон занимающиеся своим утренним туалетом, владельцы лавчонок, лениво стоящие у распахнутых дверей своих торговых заведений, погонщики ослов, преследуемые добродушными насмешками и сами не остающиеся в долгу.

Айвазовский еще долго блуждал бы среди этого веселого гама, как вдруг услышал звон колокольчиков.

Привлеченный этими звуками, он выбрался из путаницы лабиринта и вновь очутился на главной улице.

Посреди мостовой расположился пастух со стадом коров и коз, дожидаясь, пока хозяйки их выдоят тут же, на улице.

Немного в стороне собралась толпа, и оттуда раздавались веселые шутки и смех.

Айвазовский полюбопытствовал, протиснулся и развел руками от удивления.

Под большой белой козой лежал неисправимый озорник Вася Штернберг и угощался парным молоком прямо из козьего вымени.

Штернберг был не одинок, рядом с ним таким же способом пили парное молоко еще два любителя.

Утолив свою жажду, Штернберг встал, отряхнул одежду и бросил монетку владелице козы.

Неаполитанцы, среди которых, как сразу заметил Айвазовский, было немало приятелей Штернберга, одобрительно похлопывали его по плечу.

Тут Штернберг увидел Айвазовского и бросился его обнимать.

Через несколько минут приятели Штернберга так же обнимали Айвазовского, а спустя полчаса вся эта веселая компания завтракала в уличной остерии, аппетитно поедая макароны и каких-то необыкновенно вкусных морских животных. Эти простые яства Айвазовский и его новые приятели запивали темным Граньяно и светлым Капри Бьянко.

В жизни Айвазовского настала новая счастливая пора. Он поселился вместе со Штернбергом, заставив его перебраться с шумной via Toledo.

В первые дни Штернберг на правах старожила водил друга по Неаполю и его окрестностям.

В монастыре Сан-Мартино им разрешили подняться на галерею полюбоваться открывающимся оттуда необыкновенным видом на Везувий и Неаполитанский залив.

В Археологическим музее их поразили древние скульптуры, найденные при раскопках Помпеи и других городов. Но самые счастливые часы они провели перед картинами Рафаэля, Тициана, Корреджио, Каналетто, Ботичелли, Беллини.

Творения великих мастеров напомнили молодым художникам — ради чего они приехали в Италию.

Айвазовский и Штернберг с жадностью набросились на работу. Они выбирали укромные места за городом и писали этюды с натуры. Бывало и так, что они оставались заночевать в ближайшей деревне, чтобы утром с первыми лучами солнца снова приступить к работе.

Однажды Штернберг отправился делать зарисовки в деревню. Айвазовский остался один на пустынном морском берегу.

Отложив палитру, он в задумчивости следил, как меняется цвет воды, движение и шум волн.

Их движение и говор были связаны с цветом моря. Голубизна морских просторов рождала несмолкаемую тихую гармонию звуков, движение волн скорее угадывалось, чем было видимо, и душу переполняло радостное, праздничное настроение при виде кротко голубеющего моря.

Когда волны начинали отливать зеленью, их движение усиливалось, появлялись высокие, увенчанные белыми гребнями волны, они катились на берег стремительно, и голос прибоя становился гулким и тревожным.

Темная синева моря была зловеща, между волнами появлялись черные провалы и во властном голосе моря слышались глухие угрозы…

А когда на закате вода стала отливать темно-сиреневым, почти лиловым цветом, прибой сразу устал и умолк. И только в мягком шорохе волн по гальке слышалось сожаление об утраченной силе.

Сумерки были короткие. Сразу опустилась ночь, темная, южная. Море как бы остановилось в своем движении. На нем больше не было красок. Жизнь как бы внезапно оборвалась. Так было в природе и в душе художника.

Айвазовский сидел с закрытыми глазами. Он забылся. Но вот снова возникли краски. Взошла луна и расцветила серебром темную морскую гладь. Пробежал ветерок. Лунная дорожка заискрилась тысячами серебряных блесток.

Сознание снова вернулось к художнику. Его глаза широко раскрылись и упоенно вбирали в себя новую красоту моря.

И хотя художник много раз видел это в родной Феодосии, теперь он впервые воспринял всю эту красоту созревшей душой мастера.

Так прошла ночь.

Наступил рассвет с его алым и пурпурным цветением.

Айвазовский не заметил, как Штернберг подошел к нему и тихо стал рядом.

— Мой друг, — сказал Штернберг, — занялся уже второй день, а ты сидишь все на том же месте и в той же позе, что и вчера. Тебе надо подкрепиться.

И он протянул Айвазовскому бутылку с молоком. После этого дня в отношении Штернберга к Айвазовскому появилась новая черта — постоянная забота, граничащая с благоговением.

А в воображении и душе Айвазовского рядом с Феодосией и Черным морем прочно, на всю жизнь занял место Неаполитанский залив.

Бывало и так, что молодые художники иногда по нескольку дней оставались в Неаполе и писали этюды на его людных улицах. У них появилось множество друзей, особенно в том квартале, где они поселились. По вечерам, когда друзья вдвоем возвращались с этюдов, их уже дожидались соседи. Айвазовский доставал свою скрипку, а Штернберг, усевшись на подоконнике, пел под его аккомпанемент задушевные малороссийские песни.

Незадолго до отъезда из Неаполя Штернберг спел две песни «Гуде витер» и «Не щебечи, соловейко». Художнику пришлось их повторять несколько раз. На другой вечер соседи приготовили своим молодым русским друзьям приятный сюрприз: они с чувством сами спели эти песни. Айвазовский и Штернберг с волнением слушали малороссийские напевы из уст неаполитанок и неаполитанцев.

Вечер кончился весьма трогательно. Уже перед тем, как расходиться, старый цирюльник Джузеппе спросил у молодых художников, кто сложил эти песни. Штернберг рассказал, как два года назад он проводил лето в Малороссии в одной помещичьей усадьбе. Туда приехал знаменитый русский композитор. Целыми днями он работал над своей новой оперой, а по вечерам игрой на фортепьяно и пением услаждал слух хозяина и его гостей.

Однажды гостивший там же в усадьбе малороссийский поэт прочитал обработанные им народные песни «Гуде витер» и «Не щебечи, соловейко». Композитору песни очень понравились, и он тогда же положил их на музыку.

— А как зовут вашего знаменитого композитора? — осведомился Джузеппе.

— Глинка.

— Синьор Глинка?! — с радостным удивлением воскликнул старый цирюльник.

Джузеппе тут же рассказал, как почти десять лег тому назад он познакомился с приехавшим в Неаполь композитором.

— По утрам я приходил брить синьора Глинку. Он любил слушать мои рассказы о неаполитанских новостях. Однажды я застал у него знаменитого певца синьора Андреа Ноццари. Наш Ноццари пел, а синьор Глинка играл на рояле. В тот же день под вечер я видел из своей цирюльни, как синьоры Глинка и Ноццари вместе отправились в оперный театр… Синьору Глинке очень нравился наш Неаполь. Он хотел здесь надолго остаться, но погода испортилась, и он начал хворать… Потом он уехал…

Рассказ старого Джузеппе напомнил Айвазовскому и Штернбергу Россию, и в эти минуты они чувствовали себя ближе к родине.

В день отъезда из Неаполя провожать Айвазовского и Штернберга — двух Maestri Russi — собрались их новые друзья. Старик Джузеппе долго пожимал им руки и напоминал:

— Не забудьте написать на родину синьору Глинке, что мы его помним и ждем…

Перед тем, как окончательно обосноваться в Риме на все время пребывания в чужих краях, Айвазовский и Штернберг посетили другие прибрежные города и в том числе Сорренто, прилепившийся на высоких обрывистых скалах на берегу залива.

Городок привлекал их не только своим живописным видом. Здесь, в Сорренто прожил свои последние годы и умер русский художник Сильвестр Щедрин.

Еще в Петербурге у Томиловых Айвазовский впервые увидел его картины и полюбил всем сердцем. Уже тогда он понял, что Щедрин ему ближе Брюллова и Воробьева. Копируя его морские виды, молодой художник сожалел, что Щедрин так рано умер, что не привелось ему свидеться с ним и поучиться у него в мастерской.

И вот теперь в Сорренто друзья решили посетить могилу Щедрина.

Молодые художники спросили в гостинице, знает ли кто-нибудь, где похоронен русский художник Сильвестр Щедрин.

Услыхав это имя, слуга-итальянец встрепенулся, снял с головы шляпу и, сильно волнуясь, заговорил:

— Как не знать синьора Сильвестро! Здесь нет человека, который не знал бы его. Как Сильвестро не знать! Он умер у меня на руках, и я всегда молюсь на его могиле.

Хотя было ясно, что слуга любит прихвастнуть, но его преклонение перед памятью Щедрина было искренним.

Айвазовский и Штернберг решили нанять его в провожатые. Тот охотно согласился.

По дороге словоохотливый чичероне снова стал рассказывать о покойном Щедрине, о том, как его любили жители Сорренто. Внезапно перейдя на благоговейный шепот, он сообщил:

— Теперь синьор Сильвестро исцеляет от болезней и творит чудеса.

Насладившись впечатлением, которое произвели его слова на молодых русских художников, слуга многозначительно добавил:

— Там, куда я вас веду, вы все сами увидите.

Через некоторое время он вывел Айвазовского и Штернберга к небольшой речке. Невдалеке среди зелени белела часовня. На ее ступенях и вокруг нее на траве сидели бедно одетые крестьянки с детьми на руках.

Когда молодые люди вместе со своим провожатым подошли к часовне, сторож отпер двери и начал впускать женщин.

Художники последовали за ними. Крестьянки устремились к стене, где была прикреплена бронзовая доска. Женщины упали на колени и начали горячо молиться. Они протягивали детей к доске, чтобы те коснулись ее. Долго задерживаться и молиться женщинам не давали стоящие сзади, те, кто дожидался своей очереди.

Чичероне указал на доску и пояснил молодым художникам:

— Там лежит синьор Сильвестро. Он святой человек.

Айвазовский и Штернберг, взволнованные всем происходящим, подошли к доске и разглядели на ней барельеф. Он изображал Щедрина, сидящего с поникшей головой. В руках у художника были палитра и кисти. Под барельефом была выгравирована короткая надпись: «Здесь лежит Щедрин».

Долго стояли друзья у могилы русского художника, а приток молящихся все не прекращался.

Наконец, молодые художники вышли из часовни и сели отдохнуть невдалеке под деревом.

Увидев сторожа, они подозвали его и стали расспрашивать о причинах паломничества к могиле русского художника.

Сторож оказался словоохотливым человеком. Из его рассказа Айвазовский и Штернберг узнали, что синьор Сильвестро был очень добрый человек. Он прожил в Сорренто несколько лет и заслужил всеобщую любовь среди горожан и жителей окрестных деревень. Каждый его приезд в деревню был настоящим праздником для ребятишек. Художник приносил им сладости, брал с собою на прогулки. После каждой очередной продажи картин он всегда помогал бедным крестьянским семьям. После его смерти в народе пошли слухи, что молитва у могилы доброго синьора Сильвестро исцеляет больных детей.

Слушая рассказ сторожа, Айвазовский воссоздавал в памяти картины покойного художника, в которых так гениально и просто запечатлена бесхитростная радость бытия и вечная, но постоянно изменчивая красота природы. И ему стала еще ближе светлая, чистая душа Сильвестра Щедрина, мудрого и доброго в искусстве и жизни.

И теперь, у этой белой часовни на итальянской земле Айвазовский дал в душе обет следовать примеру Щедрина.

При расставании во Флоренции Гоголь взял с Айвазовского слово навестить его сразу по прибытии в Рим. В Риме Айвазовский решил, не откладывая, разыскать улицу Феличе, на которой жил Гоголь. Прохожие ему объяснили, как найти квартал художников, где находилась эта улица. В Риме художники, скульпторы, литераторы заселили целый лабиринт узких улиц и переулков. В этом квартале много старых домов, темных, тесных лавок, в них торгуют картинами, сбывают всякие антикварные вещи.

В этом квартале, на улице Феличе, жил Гоголь.

И вот Айвазовский в объятиях Гоголя. Из соседней комнаты выбежал в халате заспанный Панов, живший у Николая Васильевича, и тоже прижал его к груди.

Гоголь с удовольствием оглядел стройную фигуру молодого художника и буквально засыпал его вопросами:

— Где вы остановились? Что вам уже понравилось в, Риме?

— В Риме, Николай Васильевич, мне уже понравились римляне и голубое небо над лабиринтом узких улиц.

— Великолепно! Отменный ответ! — восхищается Гоголь. — Панов, он наш, он уже чувствует Рим… А теперь мы вас поведем поснидаты.[25]

После завтрака в кафе Греко, где к ним присоединились Александр Иванов и Моллер,[26] Гоголь отправился домой работать над «Мертвыми душами». Айвазовскому он ласково сказал:

— Пойдите взгляните на Рим, а вечером приходите со Штернбергом. Будут только свои.

Айвазовский и Штернберг пришли, когда все уже сидели за чаем. Николай Васильевич пожурил опоздавших и предупредил, что у него собираются не позже половины восьмого.

Гоголь был оживлен и говорил на любимую тему — о Риме. Николай Васильевич не скрывал, что все это он повторяет для Айвазовского и Штернберга. Иванову, Моллеру и Панову он давно привил любовь к этому городу.

— Влюбляешься в Рим очень медленно, понемногу и уже на всю жизнь… — говорил он тихо, и его зоркие глаза были устремлены на юношеское лицо Айвазовского. — Жаль, что вы прибыли сюда осенью. То ли дело весной… В других местах весна действует только на природу — вы видите: оживает трава, дерево, ручей — здесь же она действует на все: оживает развалина, оживает высеребренная солнцем стена простого дома, оживают лохмотья нищего…

Долго еще Гоголь восторженно говорил о Риме и его обитателях.

Потом незаметно беседа обратилась к России и Иванов, обычно мало разговорчивый и необщительный, особенно в присутствии новых лиц, попросил молодых художников рассказать о Петербурге, об Академии, о всем примечательном, что происходило в его отсутствии.

Айвазовский и Штернберг начали рассказывать о Брюллове, как во время чествования художника в Академии Карл Павлович снял с себя лавровый венок и почтительно возложил его на своего учителя Андрея Иванова, которого император Николай уволил из профессоров Академии.

Иванов знал уже об этом из письма отца, но его интересовали подробности.

Штернберг добавил, что двор увидел в этом смелом поступке Брюллова открытый вызов государю и стал коситься на художника.

Иванов с большим вниманием и интересом отнесся к известию, что Брюллов задумал новую картину «Осада Пскова» и уже приступил к ней, но все еще недоволен эскизами.

Айвазовский сообщил, что Карл Павлович последнее время сильно затосковал и часто бывает у Глинки, где отдыхает, слушая его пение и игру на рояле.

Тут Гоголь вспомнил, как в Петербурге ему неоднократно рассказывали о сильном впечатлении, которое произвела на Глинку игра Айвазовского на скрипке, и стал просить молодого художника попотчевать их музыкой.

Гоголь попросил своего квартирного хозяина синьора Челли послать слугу за скрипкой Айвазовского. И вот убрали со стола, каждый удобно расположился и Айвазовский устроился на низкой скамеечке против Гоголя. Ему вспомнился тот зимний вечер в Петербурге, когда он познакомился с Глинкой. Его душой завладели видения и чувствования тех далеких дней, и он заиграл так вдохновенно, что ощутил, как холодок пробежал по его спине. Да как же ему было не играть так, если он не отрывал теперь взгляда от лица Гоголя, как когда-то от лица Глинки!

Слушателей сразу покорила глубина чувств и мастерское исполнение молодого скрипача. Глаза у Гоголя заблестели, а у сурового Иванова лицо прояснилось и помолодело, как будто он не был знаком с тяжкими житейскими заботами и постоянными творческими муками.

Айвазовский играл те же мелодии, что и Глинке, мелодии, которые, как ему передавал последний раз сам Михаил Иванович, тот включил лезгинку и в сцену Ратмира в третьем акте «Руслана».

Айвазовский кончил играть, и тотчас же раздались шумные возгласы и аплодисменты: это выражали свой восторг остановившиеся под окнами Гоголя прохожие. Но особенно неистовствовали соседки из ближних квартир. Они все далеко высунулись из своих окон, рискуя свалиться, и просили синьора Николо повторить эти прекрасные мелодии. Из всех окон и с улицы все громче стали повторяться крики:

— Великолепно, синьор Николо! Восхитительно, Maestro Russi. Браво, браво!

Тогда, чтобы не присвоить себе чужую славу, Гоголь обнял Айвазовского за талию, подвел его к открытому окну и жестом показал, что играл на скрипке не он, а этот молодой синьор. На улице уже стемнело, и на фоне освещенного окна хорошо был виден стройный юноша. Густая толпа, образовавшаяся на улице, долго и шумно приветствовала скрипача.

Когда же толпа рассеялась и восторженные соседки устали от криков, неудобного положения на подоконниках и скрылись, наконец, в своих комнатах, Гоголь прочувствованно сказал:

— За музыку, друже, спасибо! Освежил душу. А теперь, друзья, скоро взойдет луна и не пойти ли нам к Колизею. Он чудно хорош в лунные ночи.

Поздно вечером Гоголь повел своих гостей к Колизею. Он знал Рим лучше римлян, никогда не покидавших родной город. Друзья Гоголя называли его бесподобным гидом. Это в тех случаях, когда он был оживлен и разговорчив. Но чаще всего Гоголь был молчалив, во время прогулки отставал от своих спутников и шел поодаль, погруженный в себя, и даже иногда размахивал руками и натыкался на попадавшиеся на пути предметы. Когда же Гоголь бывал в хорошем настроении, то прогулка с ним доставляла истинное наслаждение, и беседа его уже не могла изгладиться из памяти.

В тот вечер Гоголь был в ударе. Последние дни работа над «Мертвыми душами» шла успешно, и он знал дивные минуты вдохновения. К тому же встреча с Айвазовским доставила Гоголю большую радость: юный художник привлекал его своей чистой непосредственностью и серьезным, благоговейным служением избранному труду.

Настроение Гоголя передалось его спутникам, и они радовались за себя и за него.

Колизей при луне был особенно хорош. Не было толпы вечно спешащих туристов и промышляющих вокруг них мелких торговцев. Ночью здесь стояла тишина, и воображение явственнее воскрешало былые времена.

Айвазовский и Штернберг, впервые увидевшие этот грандиозный памятник древнего Рима, были поражены. Контуры высоких полуразрушенных стен таинственно вырисовывались при серебристом свете луны.

Гоголь повел своих спутников за собой и начал взбираться по одной из полуразрушенных лестниц. Отсюда, с высоты третьего этажа амфитеатр Колизея открылся перед ними во всем своем величии.

Гоголь показал на стене несколько скоб и пояснил, что сюда вдевались шесты, которые поддерживали огромный тент, натягивавшийся над Колизеем во время зноя и дождя. Николай Васильевич сообщил подробности: амфитеатр вмещал до пятидесяти тысяч человек и на его арене в разные времена были убиты десятки тысяч гладиаторов и хищных зверей.

Когда они уже спустились вниз и уселись, чтобы немного отдохнуть и полюбоваться игрою лунного света среди развалин древнего цирка, Гоголь опять заговорил:

— История нам сохранила подробности, как подлец Нерон являлся в Колизей в свою ложу в золотом венке, в красной хламиде и золоченых сандалиях, но историю никто еще так не писал, чтобы живо можно было увидеть народ в его муках, упованиях, поисках правды на земле…

Гоголь взял под руку Иванова:

— А вот Александр Андреевич ведет жизнь истинно монашескую, корпит день и ночь над картиной о страданиях и надеждах народа… Подобного явления в живописи еще не было со времен Рафаэля и Леонардо да Винчи.

Иванов смутился, но ему дорого было мнение Гоголя о его труде, Гоголя, чью дружбу он ценил как наивысшее благо.

И еще сказал Николай Васильевич Гоголь, расставаясь со своими друзьями-художниками в ту ночь:

— Высоко подымает искусство человека, придавая благородство и красоту чудную движениям души.

В ту же ночь великий русский художник Александр Андреевич Иванов, сидя в своей мастерской перед неоконченной картиной «Явление Христа народу», писал отцу в Петербург при тусклом мерцании свечи: «Гоголь — человек необыкновенный, имеющий высокий ум и верный взгляд на искусство… Чувства человеческие он изучил и наблюдал их, словом — человек самый интереснейший…»

А другой русский художник, двадцатитрехлетний Айвазовский, посланный Академией художеств для совершенствования в живописи в чужие края, говорил в ту же ночь своему другу Штернбергу:

— Здесь день стоит года. Я, как пчела, сосу мед из цветника, чтобы принести своими трудами благодарную дань матушке России.

Один такой день, богатый впечатлениями, способствующими росту души и таланта, может вызвать к жизни великие замыслы и стать залогом их непременного осуществления.

Для этого требуется только время, не растраченное впустую, а наполненное каждодневным трудом.

Айвазовский посвящал все свое время живописи. Перед ним был великий пример и образец страстного служения искусству — его соотечественник художник Александр Андреевич Иванов, который считал удачным только тот день, когда никто и ничто не отвлекало его от работы в мастерской. Тогда он сам вознаграждал себя и отправлялся вечером побеседовать с Гоголем.

Такой же образ жизни избрал себе в Риме Айвазовский. Из твоей мастерской он отлучался только в музеи — изучать картины великих мастеров или на природу, чтобы набраться новых впечатлений.

По приезде в Италию художнику было только двадцать три года, но он уже шел в искусстве своей, непроторенной дорогой. Началось это все на берегах Неаполитанского залива, где он вместе со Штернбергом писал с натуры виды прибрежных городов и Везузия. Это требовалось тогда от художников, совершенствующихся в Италии. Айвазовский тоже выполнял это требование. Три недели подряд он писал вид Сорренто с натуры. Молодой художник воспроизвел с большой тщательностью решительно все, что было перед его глазами. Но потом в крошечном городке Вико Айвазовский в пылу вдохновения исполнил по памяти две картины — закат и восход солнца. Художник написал обе эти картины за несколько дней.

Когда Айвазовский отдал эти две картины и ранее выполненный с натуры вид Сорренто на художественную выставку, то неожиданно оказалось, что зрители теснились и выражали свое восхищение двумя написанными по памяти картинами, а на Сорренто не обратили особого внимания. Айвазовского это поразило. Он придавал такое важное значение своему виду Сорренто, над которым работал так долго и тщательно!

Айвазовский уже тогда считал, что зрители — самые лучшие судьи и вернее самих живописцев оценивают произведения искусства. И он начал искать причину равнодушия публики к своей картине, написанной с натуры. Художник пришел к заключению, что он не должен рабски копировать природу, что картины по воображению лучше удаются ему. Он продолжал еще прилежнее, чем прежде, наблюдать все переходы цвета и оттенков, линии и контуры предметов, но уже не писал теперь подготовительных этюдов к картинам, а хранил все это в своей памяти до той поры, пока созреет замысел картины.

Потом он запирался в мастерской. Сюжет картины слагался у него, как сюжет стихотворения у поэта. Он набрасывал на клочке бумаги план задуманной картины и погружался в ее обдумывание. Ничто не должно было отвлекать его внимания: не только разговоры, но даже лишние предметы, находящиеся перед глазами. Поэтому в его мастерской стены были совершенно гладкие и на них не висело ни одной картины или эскиза. В его памяти ярко вспыхивали воспоминания виденного в природе: игра света и тени на морской поверхности и на земле, движение волн, бесконечные оттенки воды, радужное сверкание морских брызг в лучах солнца. Он отбирал нужные ему для задуманной картины зрительные впечатления. Воображение подсказывало остальное. Он писал страстно, с увлечением и не отходил от картины, пока она не была окончена. Небольшую картину он писал один-два дня. Большие полотна требовали больше времени и напряжения. Айвазовский обладал редким даром зрительной памяти, и зачастую она заменяла ему каждодневное и тщательное штудирование натуры.

Незаметно прошли осень и зима в чужих краях. Айвазовский написал тринадцать больших картин и такое количество миниатюр, что он сам потерял им счет.

В Риме открылась художественная выставка. Айвазовский выставил там свои картины. Его «Неаполитанская ночь», «Буря», «Хаос» наделали столько шуму и привлекли к себе такое всеобщее внимание, что Айвазовский сразу стал знаменит. О нем заговорили газеты. Ему посвящали стихи. В кафе Греко, куда он обычно приходил обедать с Гоголем и Ивановым, зачастили римляне, чтобы поглазеть на знаменитого русского художника.

Айвазовский уже не мог, как прежде, спокойно работать. Множество людей пыталось проникнуть в его мастерскую. Среди этих поклонников он неожиданно обрел настоящего друга. Эта был неаполитанец Векки.

Векки был человеком вольнолюбивым, он открыто мечтал о свободе Италии. Он страстно любил живопись и хорошо в ней разбирался.

Векки радовало, что его родной город вдохновил талантливого русского художника. Через несколько дней после знакомства с Айвазовским Векки напечатал в одной из неаполитанских газет восторженную статью о новых картинах Айвазовского. Статью эту многие знали на память, она была написана, как стихотворение в прозе.

И вдруг Рим потрясла необыкновенная новость: папа римский Григорий XVI решил приобрести картину Айвазовского «Хаос» для картинной галереи Ватикана.

Некоторое время в Риме только об этом и говорили, ибо папы, как правило, приобретали картины крупнейших художников мира.

На квартире у Гоголя друзья за ужином чествовали Айвазовского.

Николай Васильевич обнял художника и воскликнул:

— Исполать тебе, Ваня! Пришел ты, маленький человек, с берегов далекой Невы в Рим и сразу поднял хаос в Ватикане.

Каламбур Гоголя вызвал дружный смех. Вася Штернберг радовался за Айвазовского больше всех. В глазах его, обращенных к Гоголю, сияла благодарность. Один только Александр Андреевич Иванов скупо заметил:

— Ты, Ваня, хотя и скоро пишешь, но хорошо… А потом добавил:

— Ты давно не был у меня в мастерской. Приходи, Ваня, потолкуем о святом искусстве.

Мастерскую Иванова заполняли этюды, эскизы, в углах валялись исчерченные картоны, на стенах были фигуры, написанные то мелом, то углем.

Все говорило здесь о напряженном труде художника, о его поисках, стремлении добиться предельной выразительности в композиции, наброске, каждой линии.

Работа доставляла Иванову не только радости, но и муки. Художник стремился к совершенству. Он хотел создать такое произведение, которое потрясло бы людей, заставило глубоко задуматься над жизнью, способствовало их нравственному возрождению.

В 1836 году Иванов начал писать громадную картину «Явление Христа народу». За шесть лет он успел сделать множества этюдов и набросков, без конца менял композицию картины. Каждый этюд был сам по себе законченным произведением живописи и мог бы украсить стены любой знаменитой картинной галереи.

Художники, посещавшие мастерскую Иванова, восхищались его этюдами и называли их шедеврами живописи.

Но самого художника они редко удовлетворяли. Со все возрастающим упорством он продолжал работать.

Многие месяцы Иванов проводил в окрестностях Рима. Там он писал этюды деревьев, камней, воды; он ездил по городам Италии, искал необходимые ему типы людей. И все это ему нужно было, чтобы потом перенести в картину.

Когда через несколько дней после ужина у Гоголя Айвазовский рано утром зашел к Иванову, Александр Андреевич в простой блузе стоял, глубоко задумавшись, перед своей картиной с кистью в одной руке и палитрой — в другой.

Айвазовский должен был несколько раз громко кашлянуть, пока Иванов заметил присутствие гостя.

— Как кстати ты пришел… Мне как раз нужно поехать в Субиако для написания нескольких этюдов к моей картине. Вот славно бы вместе отправиться.

Небольшой городок Субиако лежит в Сабинских горах в сорока верстах от Рима. Городок давно привлекал художников окружавшими его дикими, голыми скалами, быстрой рекой и растущими на ее берегах ивами и тополями.

Иванова эти места прельщали потому, что они напоминали пейзаж берегов реки Иордана в Палестине, на которой происходит действие его картины «Явление Христа народу». Иванову страстно хотелось отправиться в Палестину, чтобы на месте изучить пейзаж и типы людей. Но собственных средств на поездку у него не было, а из Петербургской академии художеств на все его просьбы и ходатайства его друзей, знаменитых художников, предоставить ему средства неизменно приходил отказ.

Иванов и Айвазовский прибыли в Субиако к вечеру и остановились в местной гостинице. В ней часто подолгу жили итальянские и приезжие художники. Стены в комнатах и даже столовой были украшены их рисунками.

После заката солнца художники возвращались с этюдов, и вскоре дом наполнялся веселыми голосами. За ужином они пели хором итальянские, швейцарские, французские песни.

В гостиницу сходились местные жители и присоединялись к общему веселью. Под звуки барабана и бубнов начинались итальянские пляски, в которых участвовали взрослые и дети.

Айвазовский вместе с другими пел, плясал и одаривал бойких мальчишек пряниками.

От Айвазовского не отставал и Александр Андреевич. Это было неожиданно для Айвазовского и многих других художников, ибо Иванов прослыл среди них нелюдимом и молчальником. Зато жители Субиако давно считали маэстро Алессандро удивительно веселым человеком, который способен смеяться, как ребенок, и вместе с ними петь и танцевать.

На второе утро, еще до восхода солнца, Иванов разбудил Айвазовского. Они быстро выпили по чашке кофе и отправились на этюды.

Иванов в этот день писал этюд с тополями. Он весь погрузился в работу. Художник тщательно выписывал каждую деталь, ему хотелось запечатлеть на полотне легкое трепетание листьев, тонкое переплетение ветвей, игру теней и солнечных бликов на коре задумчивого, строгого тополя.

Было далеко за полдень. Иванов в третий раз переписывал свой этюд. Вся его сутуловатая фигура, нахмуренный высокий лоб выражали крайнее неудовлетворение.

Художник устало выпустил кисть из руки, и, прикусив нижнюю губу, недовольно глядел на свой этюд.

В это время к нему подошел Айвазовский. Он успел побродить в окрестностях и занести в свой альбом ряд быстрых набросков, уверенных легких линий, точек и штрихов.

— Нынче у меня отличный день! — весело заговорил Айвазовский. — Все это пригодится мне для картин, к которым я приступлю по возвращении в Рим.

Иванов поднял свои темно-серые большие глаза на Айвазовского и протянул руку к альбому. Он несколько минут в суровом недоумении разглядывал беглые зарисовки художника.

Иванов помолчал еще с минуту, а потом хмуро спросил:

— Выходит, что натуру по боку пора? Достаточно, мол, и этого для будущей картины. Прогуливаться, конечно, куда приятнее, чем корпеть над этюдами.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.