Глава 1. Как я узнал, что Мертвых домов в нашей стране нет
Глава 1. Как я узнал, что Мертвых домов в нашей стране нет
По дороге из Москвы в Сибирь я стал готовиться к высадке в Суслово, потому что заключённые говорили, что вызванных в центр на доследование возвращают в свой старый лагерь, так сказать, по принадлежности. Поэтому в Новосибирске я любовно перебрал свои вещи — три тряпочки, служившие для завёртывания сахара, хлеба и рыбы, и обломок ложки, вытряс пыль и мусор из куска гимнастёрки, который мне служил то в качестве скатерти, то чемодана, и затем погрузился в нервную дрёму, сквозь которую настороженно прислушивался к звукам жизни, долетающим в наглухо запёртый арестантский вагон: хотелось не пропустить Мариинск. Так и случилось. Наш пассажирский поезд остановился, и я ясно услышал крики проводников: «Мариинск!»
Конвой зашевелился — солдаты выбегали за кипятком, и мне послышалась фраза:
— Здесь, в Мариинске, хороших папирос не достанешь! Я торопливо оделся и сел на пол у двери. Радостное чувство охватило меня — сладкое сознание возвращения домой, в родные места, где я скоро увижу койку, на которой сидела Анечка, встречу людей, которые её знают и помнят.
— Суслово!
Я встал, сказал дремлющим товарищам: «Мне выходить! Счастливо оставаться!» — и вытянулся перед дверями. Сердце колотилось от приятного возбуждения. Но дежурный пробежал к выходу и обратно, поезд медленно тронулся дальше на восток, и родные места стали медленно уплывать назад… Я постучал в дверь.
— Знаем, кого куда высадить! Сиди, гад, пока по роже не получил!
И всё.
Меня увозили куда-то дальше. Куда? В Красноярск? В Норильск? Очень похоже — ведь я там тоже бывал. Или на Лену? Во Владивосток и на Колыму?
Я растянулся на своём месте и закрыл глаза. Теперь мне было всё равно. Тепло медленно уходило из встревоженного сердца, оно до краев наполнялось только холодом, равнодушием и беззаботностью.
Жизни мне не жаль загубленной.
Сердце полно несказанной беспечности…
Вдруг вспомнился обрывок какого-то стихотворения.
А может так и лучше? Когда все позади, тогда ничего не страшно и никого не жаль — только вперед и вперед!
Однажды ночью вагон отцепили. Кукушка затолкала его на запасную линию. Остаток ночи провели без стука колес. Чей-то голос взволнованно спросил:
— Где мы? Какая станция?
— А чёрт её знает… Тебе-то не всё равно, что ли? Спи, гад! — недовольно забурчали остальные.
Я равнодушно подумал: «Вот ночь перед новой страницей жизни!» — и спокойно заснул.
На рассвете выгрузили всех, весь вагон. Конвойный больно ударил меня валенком в зад при выходе из купе и прикладом в спину на лестнице — после одиночки я был ещё нервно-психическим больным — плохо определял высоту и боялся её. Кто-то из опытных урок, жмурясь от дневного света, огляделся и узнал станцию:
— Тайшет! Пригнали дорогу строить, братцы!
Я даже не взглянул вокруг: какое мне дело?
Очень холодно. Неглубокий снег. Ветер. Ходячих построили в колонну, больных посадили и побросали на три телеги, и мы тронулись по бедным приземистым улочкам жалкого городка.
Плелись медленно. Я шёл в первом ряду после последней телеги. За её край держался красными руками герр барон. Мокрая от супа, чая и мочи шляпа сейчас же обледенела, словно её посыпали сахарной пудрой, пальто у барона не было, на ногах без носок шлепали по снегу оторванными подошвами щёгольские жёлтые туфли. Убийственно насмешливо выглядывали из-под рваных штанин шёлковые кальсоны красного цвета.
«У него будет пневмония, если идти недалеко, — подумал я. — Если далеко, то к вечеру он упадёт, и его заколют стрелки…»
Тайшетские граждане привыкли, как видно, к этапам заключённых — ни один из редких встречных не обернулся и не посмотрел нам вслед. Шли молча. Руки у барона побелели, а грязные пятки из-под красных кальсон стали казаться зеленовато-жёлтыми. Он качнулся раз… другой…
— Колонна, стой!
Мы были перед воротами лагерного распреда.
С первого взгляда лагерь казался обычным, похожим на итээловский: от ворот вглубь — широкий проход для этапников, справа и слева — жилые бараки и служебные здания, посредине — площадь для массовых проверок всего контингента.
После городских улиц сразу бросились в глаза аккуратность и чистота зданий: они были подбелены, подремонтированы, оконные стёкла и рамы — целые. Из кухонной трубы валил дым, на дорожках дневальные лопатами разгребали снег.
Да, хорошо быть заключённым.
Через десять минут глаз отметил отличия этого лагеря от исправительно-трудового: нет женщин и лагерники украшены номерами.
Телеги с больными подъехали к аккуратному домику. Это, конечно, стационар и амбулатория — вон стоят люди в белых халатах поверх телогреек. Пока выносят больных, герр барон валится в снег. Его уносят. Нас, остальных, гонят в большой холодный этапный барак, размещают на голых нарах. Приносят хлеб, горячий суп, сахар. Кипяток каждый пусть возьмет себе сам — вон в углу навалены на полу ржавые котелки и заскорузлые ложки.
— Быстрее! Сейчас будет комиссовка! На нижних нарах всё пожрали? Становись! Скорей! Марш в баню! Быстро! Средним нарам приготовиться! Верхние, отдыхайте! Вас заберут после обеда!
И вот мы в бане, голые, жмёмся в клубах холодного пара. Наше тряпьё сдано в прожарку, так что скамьи пока пустые. Уже начали зверствовать три урки-парикмахера, уже амбулаторный санитар, плечистый латыш по имени Карл, раздаёт мыло и мажет лобки вонючей чёрной жидкостью, уже образовалась очередь к столу начальства, когда наконец оно торжественно появляется в клубах ледяного пара, — невысокий полковник в шинели, пожилой опер в телогрейке, капитан медслужбы — женщина лет тридцати пяти со злым тёмным лицом, как видно татарка, два юрких смазливых лейтенанта с корзинами пакетов и унылого вида врач-заключённый в белом халате поверх телогрейки со стетоскопом в руках.
— Начинаем комиссовку! Подходите, заключённые! — кричит сквозь клубы пара лейтенант, начальник Первой части. Он устроился в углу около небольшого стола, на котором навалены запечатанные сургучом конверты — личные дела этапников.
— Лацис Ян Янович! — говорит первый голый человек. Начальник роется в стопках.
— Год рождения? Место рождения? Статья? Срок? Конец срока? Иди к начальнику!
Через самоохранника лейтенант передаёт конверт на стол начальства. Не вскрывая пакет, опер проверяет данные, написанные сверху, и начинает приятное знакомство:
— За что дали? А? Шпион, значит! Ну, здесь как загоним тебя на трассу, в тайгу на лесоруб, так будет не до шпионства. В эсэсовцах был? А? Не слышу! Не был? Только в СД? Ха-ха, мне нравится это «только»! Сколько наших людей перевешал? А? Не вешал? Ладно, потом проверю!
Лацис обходит стол: у другого конца, справа от полковника, сидит начальник медсанчасти.
— На что жалуетесь? Сердце? Болит? А здесь не санаторий! Доктор, послушайте его!
Заключённый-врач, очень высокий сероглазый блондин, похожий на эстонца, молча слушает сердце и лёгкие.
— Сэрдце оцень усталь… Функциональни явления.
— Один?
— Два, гразданин нацальник. Надо отдыхайт.
— Здесь не санаторий, доктор. Рабочая категория первая.
— Послушай, Юлдашева, твой врач прав, — лениво говорит полковник. — Человек устал с этапа, отдохнёт, а через три месяца, на следующей комиссовке уже на лагпункте, он получит первую и пойдёт в тайгу. Это выгоднее, понимаешь?
Лицо Юлдашевой темнеет ещё больше. Она молча поджимает губы и на личной карточке Яна Яновича ставит дату комиссовки, пометку: «Кат. тр.2 (вторая)» и расписывается. А от стола начальника Первого отделения уже передают следующий конверт. Нас всего 73 человека, так что дело идёт вперёд небыстро.
Подойдя к столу, я привычно рапортую свои данные.
— Ого-с, — цедит опер. — И шпион, и опять же террорист, и обратно заговорщик… Хорошую птичку мы зацепили… А ну подойди ближе… Ах, да это ещё до войны… В тридцать восьмом… Гм… Виновным себя признаёте?
— Нет.
— Откуда пожаловали?
— Из спецобъекта. Отсидел в одиночке три года за отказ °т амнистии.
Молчание. Юлдашева смотрит в потолок, но полковник и опер обмениваются понимающими взглядами.
— Специальность?
— Врач.
Опять немой вопрос и ответ.
— Где работали на воле?
— В ИНО ГУГБ НКВД СССР.
— Тэкс-тэкс… Что ж вы от амнистии отказались? Нравится у нас в лагерях? А?
— Нет, гражданин начальник. Но выходить как амнистированный шпион и террорист нравится ещё меньше: я не представляю себе свою дальнейшую жизнь в таком случае.
— Гм… Да. Ну идите.
— Выраженная миокардиодистрофия, гразданин начальник: И/Р.
— Послушай сама, капитан.
— Да, сердце слабовато.
— Пометь: инвалид работающий. Я потом дам распоряжение, только напомни, слышишь?
Тем временем пакеты уложены в корзины и унесены в Штаб лейтенантом с нарядчиком. Но начальник Первой части не уходит. На столике появляется миска с чёрной краской, кисть, мотки ниток, иголки и нарезанные короткие и широкие полосочки белой бязи. Этапники, уже получившие из прожарки барахло, обжигая пальцы о дымящуюся ткань, большими тупыми ножницами вырезают на своей ватной одежде пять дыр — на шапке, на груди и спине телогрейки, на обоих бедрах штанов. Начальник вносит в список заключённых лагеря личные данные каждого прибывшего, ставит номер и повторяет его голому человеку, который получает от самоохранника пять лоскутков и здесь же кое-как мажет на них свой номер и затем нашивает белые лоскутки с номерами на свою чёрную одежду. Некоторые проделывают всё это равнодушно, кое-кто шутит, у двух человек на глазах слезы. Помню, что ещё во Внутренней тюрьме на Лубянке я совершенно равнодушно прижимал пальцы к подушечке с краской и ставил отпечатки на первом служебном документе, выставленном на моё имя в тюрьме: я не видел в этом ничего зазорного, так же как и в первом обыске с заглядыванием в задний проход — форма есть форма, она обязательна для всех виновных, и единственно ужасным мне казалось только то, что я, невиновный советский человек, приравнен к виновным. Так случилось и в этот раз: я не почувствовал ни стыда, ни унижения, когда получил иглу с НИТКОЙ, подшил мокрые грязные лоскутки и, одевшись, увидел на себе много номеров. При чём здесь я? Пусть стыдно будет партийным людям с красными звёздочками на шапках! Мой номер был АД 245, и я присоединился к группе смеющихся:
— Ну, хлопцы, попали в ад! Уж теперь будут нас черти жарить на сковородке!
— А мы сами черти!
— Разговорчики отставить! — прикрикнул лейтенант. — Развеселились!
У меня сильно кружилась голова от духоты и жары. Я был ещё очень болен и слаб после трехлетнего сидения в каменной могиле спецобъекта. Многое из того, что происходило вокруг меня в последующие месяцы, не задержалось в памяти, потому что больной мозг только исподволь приучался к работе. Но этот символический спуск в ад запомнился, и, как это ни странно, запомнился как что-то забавное.
Позднее я видел немало людей, которые старались при замене старой одежды на новую не вырезать в ней дыр и не подшивать лоскутки с номерами, тем более что делалось это в каптёрке, без начальственного глаза. Иногда номера мазали нарочито безобразно. Кое-кто шёл даже в карцер из-за номеров (за вшивание вверх ногами). Но я быстро заметил, что урки, связанные с начальством, щеголяют отсутствием номеров, и потому всегда заботился, чтобы они у меня были намазаны и пришиты по форме.
С номерами у меня получилось в спецлагерях, как со стрижкой в исправительно-трудовых: так как уголовники всеми правдами и неправдами старались не стричься, и чуб был первой приметой суки и урки, то я особенно старательно и часто стригся, чтобы подчеркнуть пропасть между нами: моя стриженая голова должна была издали кричать: «Я — контрик!»
После бани — обед в бараке, в котором уже растопили Две печи. Да и вообще мне тепло — ведь после прожарки одежда дымится и едва не горит, она обжигает кожу.
— Я слышал, что вас кто-то назвал доктором? — приветливо сказал мне высокий человек в обтрёпанной военной Форме. — Позвольте представиться — военврач, — и он назвал фамилию, которую я забыл. — Коллега, переходите в наш уголок — там от прошлых этапов накопилось шесть врачей, да в стационаре лежат два, итого восемь, вы будете девятым безработным врачом в распреде!
Я переношу свой узелок к новым друзьям, и скоро мы тонем в клубах махорочного дыма и первой беглой беседы.
— Как вы перенесли клеймение номерами?
— Прекрасно. К тому же клеймили не меня, а моё обгорелое барахло — его не жалко.
— А я, знаете ли, всплакнул!
— Да что вы! А когда за вами пришли с ордером на арест?
— Гм… Не помню… Нет, конечно.
— Так вы, коллега, большой оригинал!
— А вы разве плакали?
— Нет. Но я верил в справедливость.
— А теперь?
— Теперь не верю, а знаю, что в конце концов всё кончится хорошо. Нам поставят памятники.
— Коллега, вы тоже оригинал!
— Что нового в газетах?
— Ничего. Вот здесь, на этом клочке бумаги, в течение последней недели я записал слова, которые преподносятся каждый день тому, кто сам себя назвал Хозяином: великий кормчий, вдохновенный зодчий, дорогой друг, любимый отец, гениальный вождь, мудрый учитель, вдохновитель и организатор всех наших побед, творец народного счастья, любимый, родной, светлый, радость и счастье человечества, корифей науки, слава нашей Родины и всего прогрессивного человечества, светоч мира, соратник и продолжатель дела великого Ленина, освободитель народов, могучий утёс! Ну, как?
— Отвратительно! До какой низости может пасть проституированная печать…
— До какого падения может дойти народ! И не умные прохвосты, а миллионы простаков, повторяющих эти мерзостные слова с удовольствием и гордостью! Хочется читать, а возьмёшь газету, и она валится из рук — тошнит! Вот до чего дошли.
Военный врач в сердцах плюнул.
— Ладно уж! Как называется этот лагерь? — спросил я. — Давайте перейдём к более практическим темам!
— От Тайшета до Ангары строят ветку. Около Братска будет когда-нибудь большая электростанция. Строят заключённые — итээловцы, и мы, каторжники и спецлаговцы. Вы знаете, что у нас есть каторжники?
— Я их уже видел, наши зоны в Сиблаге были рядом.
— Это было во время войны. Теперь на каторгу не осуждают, такие лагеря называются после войны спецлагерями. Они именуются не по городам, как трудовые лагеря, а по вымышленным географическим понятиям: скажем, по трассе здесь рассыпали лагпункты Тайшетского исправительно-трудового лагеря и лагпункты нашего спецлага, который зовётся Озёрным, хотя никаких озёр здесь нет и в помине. Номера наших лагпунктов отличаются от итээловских добавлением цифры ноль — скажем, 09 и 9 будут номера двух соседних лагерных пунктов, но первый будет спецлаг с усиленным конвоем, множеством собак и без женщин, а второй — обычным итээловским лагпунктом, только после войны женщины живут там в особо огороженных зонах и встречаются с мужчинами только на работе.
— А спецлагерники?
— Совсем не встречаются с женщинами. Единственными представительницами прекрасного пола тут являются начальники МСЧ. Нашу с бородавкой на носу видели?
— Видел. Стерва, наверное?
— И какая!
— А кто здесь врач?
— Эстонец, бывший эсэсовец. Он не врач, а биолог. Славный малый.
— Гм… Эсэсовец-биолог работает врачом, а вы, русские врачи, валяетесь на нарах?!
— Он — инвалид, а нас у всех рабочие категории, ждём отправки на трассу. Потом на лагпунктах устроимся.
— Какова жизнь на трассе?
— Говорят, ужасная. Мы там не были, конечно. Трасса — это здешнее пугало.
— А жизнь в распреде?
— Тихая. Скучная. Этапники приходят и уходят в оба конца — на трассу и с трассы, а обслуга — исключительная сволочь — стукачи и суки низшего пошиба.
— Почему?
— Потому что здесь конкуренция очень сильная. Чтобы Удержаться на тёплом месте и не загреметь на трассу тут надо подличать, подставлять друг другу ножку. Кто здесь Удерживается год — тот, значит, отъявленный подлец. Кто почестнее, тот летит в этап раньше, видно, чего-то недосмотрел, где-то споткнулся. Не потрафил оперу. Не сблокировался с надзирателями. Воровать надо уметь вообще, а уж здесь и подавно: сверху требуют, снизу сторожат сотнями глаз. Вот и попробуй проверни в таких условиях комбинацию, которая бы накормила вольного начальника, да так, чтобы и самому что-нибудь перепало. Особенная гадина здесь работает в МСЧ — зубной врач по фамилии Дудник, бывший оперативный работник одесского гестапо, правая рука здешнего опера. Вымогатель и зверь. Сумасшедший и провокатор. Он у вас ничего не отнял?
— Хо-хо!
— Да, верно, у вас ничего нет! И всё же — не попадайтесь ему на глаза! Опаснейшая тварь! Старайтесь не…
В дверях нарядчик:
— Доктор Быстролётов! Ну что же вы здесь полёживаете? Ведь вечерний приём начался! Идите принимайте стационар и амбулаторию! Вещи забирайте с собой, будете жить в кабине вместе с доктором Дудником!
Маленькая приёмная набита людьми. Посреди толпы больных ошалело мечется унылый блондин в белом халате.
— Коллега!
Блондин сует мне градусник.
— Коллега! Я…
— Цто болит? Карл, дайте ему один таблетка…
— Коллега, выслушайте же меня! Я — врач, который прислан принять от вас стационар и амбулаторию!
Эстонец молча начинает стягивать с себя халат.
— Коллега, я уверяю вас, что не просился на ваше место и ни словом, ни делом не проявил желания занять его. Моя совесть чиста!
Мы жмём друг другу руки.
— Ницего, ницего, — бормочет он и уныло кивает головой. — Просцайте!
Больше я его никогда не встречал. Но много позже, когда 038 начал писать большую работу о лептоспирах, вспомнил про биолога с распреда, через вольняшек нашёл его на трассе, и этот специалист дал мне несколько ценных советов, рискуя своим благополучием, ибо переписка между лагерниками строго воспрещается, тем более на тему об инфекции и лептоспирах. Вероятно, это действительно был неплохой малый…
Натянув халат, я стал вынимать градусники, совать в раскрытые рты таблетки, бинтовать раны и растирать поясницы. При этом выяснилось, что кроме плечистого Карла в приёмной находился ещё один работник МСЧ — статистик Иосиф Исаакович Хайкин, мужчина средних лет с обвисшими щеками и большими карими глазами навыкате, полными мировой скорби. Хайкин всегда молчал и только при особо сочном мате какого-нибудь больного поднимал взор к небу и вздыхал. Хорошо зная технику лагерного амбулаторного приёма, я бодро принялся за работу, но скоро почувствовал, что мне нужно лечь и отдохнуть, а не напряжённо думать и вертеться, как обезьяна в клетке. Через час всё слилось в моей голове в хаос пятен и звуков, я ничего не видел и не понимал, но продолжал лечить, то есть ставить градусник и давать таблетки. Но от моего решения зависела судьба этих больных — ведь они были заключёнными. К девяти часам вечера я почувствовал, что сейчас упаду, если эта пытка не прекратится. Прошло ещё полчаса. В самый последний момент Хайкин поднялся и закрыл журнал, Карл закричал: «Приём окончен!» — и я повалился на топчан. В голове бушевал дикий вихрь.
— Что с вами? — нагнулся ко мне Хайкин.
— Доктор с этапа. Сейчас я его подлечу. Раскройте рот! — скомандовал Карл.
Я механически раскрыл рот в ожидании знаменитой таблетки, но Карл опрокинул мензурку спирта. Я сначала почувствовал, что сейчас же умру от взрыва мозга и черепа, но отлежался и пришёл в себя. Хайкин уже сбегал к нарядчику со списком освобождённых от работы, потом взял меня под руку, мы вышли на мороз, подышали свежим воздухом и вошли в стационар.
В передней, тускло освещённой лампочкой, обёрнутой в голубую ткань, виднелся накрытый стол — я сразу же разглядел тарелку с селёдкой и луком и почувствовал запах уксуса. Боже… Рот наполнился слюной! Рядом на тарелке лежали аккуратные ломтики хлеба. На печке грелся ужин. Поставив ногу на скамью и элегантно упёршись на неё гитарой, маленький человек с очень бледным лицом и пронзительно-чёрными глазами перебирал струны и напевал старинный романс:
И мы с тобой, как искорки пожара,
Сейчас столкнулись здесь, чтоб разлететься навсегда…
Закончил и пристально глядя мне в глаза, процедил сквозь зубы:
— Поняли намёк, доктор?
Я молчал.
— Доктор болен, — сказал Хайкин.
— Вижу. Познакомимся — Дудник. Карл!
— Слушаю.
Карл быстро поставил две кружки и плеснул в них водки.
— Выпьем, доктор Быстролётов, за то, чтобы вы никогда не встретились мне на пути. Карл!
— Слушаю.
Карл снова плеснул водку.
— И второй тост: пью за то, чтобы вы, доктор Быстролётов, почаще вспоминали про трёх обезьянок, которых детям дарят в Японии. Посмотрите — вот они, эту вещицу мне подарил один японец. Видите: одна обезьяна затыкает себе уши, другая — прикрывает рот, третья — глаза. Они как бы показывают: «Я ничего не слышу, ничего не вижу и ничего не говорю!» Последнее правило особенно хорошо помните, доктор Быстролётов, если желаете себе добра! Знайте: в этом лагере у вас нет друзей. Ясно? Карл!
— Слушаю!
— Накормить доктора!
Когда я, держась за стену, добрался до жарко натопленной кабинки, Дудник уже спал. На нём было надето шёлковое обтягивающее трико кроваво-алого цвета. В голове у меня неслись обрывки случайных мыслей.
«Это бес… как у Андрея Белого».
Стало вдруг страшно. В этом лагере не бывает друзей…
И уже собираясь натянуть на себя жиденькое больничное покрывальце, я вдруг разглядел: кроваво-алое бельё было номера на два-три больше, чем надо, — на запястьях и лодыжках оно аккуратно завёрнуто. Нет, передо мной лежит не красивый и сказочный бес, а лагерный грабитель и вор, бывший одесский гестаповец, эсэсовец, ныне пригревшийся под крылышком советского опера. Шёлковое трико он успел отнять у больного иностранца, вероятно у прибывшего с нами барона, который лежит в стационаре, и барский чемодан которого уже попал в лапы Карла, нарядчика, Дудника, лейтенанта и опера. Они уже расхватали всё и составили акт, что в чемодане ничего не было. Безопасное дельце, барон тяжело болен и истощён, он умрёт. А трико — это доля Дудника при делёжке добычи.
— Нет, подлюка, — шептал я под одеялом, погружаясь в омут больных, пьяных и сонных образов, — нет, гад, повсюду найдутся для меня друзья: даже этот спецлагерь — все же наша советская земля!
Если бы проезжий наблюдатель захотел одним словом определить впечатление, производимое распредом Озер-лага, то он произнёс бы солидное слово — благообразие или благонамеренность, благопристойность, благочиние или какое-нибудь другое слово, слегка припахивающее стариной и устоявшимся, хорошо и крепко налаженным бытом. Всё было солидно, культурно, чисто и даже образцово: здания новые, хорошо окрашенные, окна вымытые, дорожки аккуратно подметённые, этапное человеческое рваньё, до полусмерти измотанное долгим путешествием, отлёживалось на нарах в этапном бараке, а по дорожкам чинно прохаживались придурки в новеньком обмундировании. И придурки-то не простые, а все бывшие райкомовцы и обкомовцы, капитаны и полковники, а иногда и генералы — люди чисто выбритые, с более или менее интеллигентными лицами, с выправкой или манерами людей, привыкших к культурному бытию. Ни мата, ни крика.
Старший нарядчик и два его помощника, здоровенные бытовики, со странными фамилиями — Монарх, Царь и Король, быстренько прогоняли приезжающих по всем трём этапам распредовской обработки людей — приём у ворот, ко-миссовка с нашивкой номеров в бане и выталкивание за ворота дальше, на трассу. Делали они это мастерски, без суеты. Придурки жили с комфортом, на матрасах с подушками и бельём. В их бараках были тишина и странное молчание, и даже на дорожках люди редко разговаривали собравшись в группы — всё норовили, опустив голову, сторонкой обойти товарищей. Это было внешнее выражение одного чувства, владевшего всеми, — чувства страха; здесь все боялись быть списанными на трассу, все ожидали провокации и все были сами готовы на любую провокацию, потому что нападение, как известно, — лучший способ обороны. Я стал бывать в бараках по своим медицинским делам — то с осмотром на вшивость или для предупреждения появления тараканов и грызунов, то для лечения срочно заболевшего или для проверки невышедших на работу.
В бараках было чисто, казённых правил никто не нарушал. Нельзя было ожидать окрика: «Эй, ты, помощник смерти!» — или даже товарищеского обращения «доктор!». Здесь было принято поддерживать сухой чиновничий стиль, ко мне обращались обычно со словами «Товарищ доктор!» и на «вы». Грубых провокаций не бывало: это в Суслово среди штабников были проверенные и всем хорошо известные стукачи и провокаторы, которые могли с койки бросить в пространство: «Эх, когда же падёт, наконец, эта проклятая советская власть!» — в надежде подцепить глупого карася на столь дешёвую приманку. Здесь все были щуками и потому обменивались только стандартными благонамеренными фразами:
— Читали сегодняшнюю «Правду»? Её оставил в финчасти капитан Семёнов…
— Да. Замечательное выступление Вышинского. Молодец! Чтение «Правды» даёт больше сил, чем хлеб.
— А обратили внимание на сообщение из Лондона?
— Конечно. Гнуснейшая клевета!
— Отвратительная. Но наше правительство слишком умно и сильно, чтобы обращать внимание на булавочные укусы. Да, вы правы, мы живы потому, что читаем «Правду»!
— Разумеется. Сталин всю эту мелкоту видит насквозь. Не стыжусь признаться, что его слова и действия поддерживают и нас, заключённых!
И так далее, и тому подобное. За едой ещё выдавят из себя пару высокопатриотических фраз, а в другое время лежат и притворяются спящими — так всегда безопаснее.
Трасса, это дьявольское слово, умертвило всё живое в людях.
Благообразие поддерживалось постоянным присутствием в зоне офицеров. Кое-кто из них шёл в Штаб или оттуда, но большинство направлялось к доктору Дуднику, в его чистенький, приветливый и хорошо оборудованный и обставленный зубоврачебный кабинет. Это был как бы маленький клуб для вольных. Работал Дудник быстро, аккуратно, с большим знанием дела: его протезы отличались изяществом и высоким качеством отделки.
Непрерывный приток заключённых-иностранцев, многие из которых имели нужные материалы при себе или могли выписать их в лагерь, помогали Дуднику работать на высоком техническом уровне. У больных с золотыми коронками зубы удалялись или же золотые коронки менялись на стальные: Дудник платил за это больничным питанием и направлением в центральную больницу, и каждый новый этап означал новый золотой ручеёк в карманы начальства и самого Дудника, а где золото, там и красивые вещи, там и водка.
Ко времени моего пребывания Дудник уже набил награбленным свыше десяти чемоданов, а через год досрочно освободился и вывез из зоны телегу с вещами прямо на вокзал, где дал лагерному начальству благодарственный прощальный обед со щедрой выпивкой. Однако жизнь его не была спокойной. Во-первых, разделения труда и установления определённой доли при дележе награбленного не было. При появлении этапа западники отгонялись в сторону дежурными начальниками и подвергались быстрому опросу — кто они, откуда их везут, какие вещи имеют. Людей с золотыми коронками, прилично одетых и имеющих чемоданы, мне приказывали немедленно принимать в стационар.
Этапники — все до одного больные и переутомлённые, поэтому с моей стороны никакого мошенничества тут не было — лечить было что, и я был рад оказать помощь. Затем за моей спиной Дудник начинал дипломатические переговоры и, если надо было, оказывал и сильнейший нажим: предметами торговли были категория труда и посылка в центральную больницу на «длительный отдых». И то и другое было невозможно представить без начальника МСЧ, капитана медслужбы Юлдашевой и без содействия её агентуры в больнице.
От самого Дудника я немедленно узнал, что Юлдашева раньше занимала место начальника больницы и затем была смещена за половую связь с заключёнными и за неблаговидные поступки. Дудник рассказал, что Юлдашева теперь состоит в связи с ним и он не может мыться в общей бане потому, что постоянно имеет на ляжках и внизу живота следы её укусов. Юркий лейтенант по кличке Красюк (то есть Красавец), комендант зоны, в курсе всего (а, значит, и опер, решил я) — это одна банда. В центральной больнице Юлдашева сожительствовала с тамошним зубным врачом, молодым армянином, бывшим ростовским цирковым гимнастом. По отзывам Дудника, это был патологический нахал и негодяй, и Юлдашева была у него в руках: она помогла Циркачу раздуть рекламу вокруг его «эпохального открытия» — замены недостающих зубов у людей зубами животных. Профессор Флоренский, Заволошин и другие квалифицированные врачи больницы подняли «открытие» Циркача на смех, но Юлдашева всем им пригрозила трассой и лесопорубом и заставила прикусить языки.
Поводом для перевода Юлдашевой из больницы в рас-пред был ужасный случай: в больницу поступил больной с запущенным раком полости рта, носа и глаз. Флоренский оперировать отказался. Тогда в пику ему Юлдашева разрешила Циркачу произвести эту операцию, и безграмотный гимнаст при содействии безграмотного начальника-врача действительно удалил ещё живому человеку язык, нос, глаза и кожу лица. Больной умер. Флоренский поднял скандал через начальника САНО Озерлага полковника медслужбы Евстигнеева. Юлдашеву перевели в распред, а Циркач остался в больнице — он пустил там слишком глубокие корни по части грабежа больных — у него начальство было на взятках.
После скандала в центральной больнице распредовское начальство прекрасно знало Юлдашеву, и Дудник немедленно прибрал её к рукам — стал сожительствовать и заручился согласием на установление нужным этапникам инвалидности, ложных диагнозов и направления в центральную больницу номер два, где бывшие сообщники Юлдашевой покрывали злоупотребления, грабили больных до конца и получали свой куш из распреда.
Надзирательский состав в зоне ежесуточно меняется, и потому приход этапа и грабёж оставались делом удачи: грабить бросались дежурные сегодня, но завтра помещённые в стационар этапники-иностранцы попадали в лапы грабителей из другой смены, которым тоже хотелось поживиться. Отсюда бесконечные ссоры и переделывание решений — одни кладут, другие выгоняют, одни уже получили с больного ценности в счёт уплаты, а другие на следующий день снова требуют взяток.
Иногда, выжав что можно, грабители всё-таки оставляли больного в распреде, надеясь на его скорую смерть, после которой можно присвоить деньги на счету и ценные вещи, которые числились по описи и оставались на вещевом складе за зоной. Особенно мне запомнились большие золотые настольные часы, прибывшие с какой-то старушкой-немкой, бывшей высокопоставленной дамой гитлеровского окружения. Старушку нарочно не отправили в больницу, а сунули в стационарчик при женском бараке, стоявшем в особой зоне рядом с нашей зоной. Лечить больную взялась Юлдашева (женщина-врач из заключённых при стационаре имелась, но ей не доверяли и от дела отстранили). Больная умерла, и золотые часы через надзирателей попали с вещевого склада к Дуднику, и началась фантастическая погоня: новая смена знала, что вещь находится у Дудника, и с яростным остервенением целые сутки трясла стационар, а Дудник и Карл под носом у обыскивающих беспрерывно перекладывали часы с необысканного места в обысканное: часы побывали в ночном горшке, оттуда перешли в карман докторского халата Дудника, в бачок с горячим супом и, наконец, за пазуху мечущегося в бреду умирающего. Хайкин и я молча следили за безумной борьбой.
Выиграл Дудник, то есть Дудник плюс Красюк плюс опер плюс Юлдашева плюс???. Когда чужие надзиратели сменились и к исполнению служебного долга опять приступила наша смена, часы были вынесены за зону, а мы все повалились спать. Кто вынес? Уж не Юлдашева ли в сумочке? Или лейтенант в кармане офицерской шинели? Кто его знает…
Остервенелая грызня среди вольняшек дополнялась ещё грызней между Циркачом и Дудником: оба они были патологическими характерами, а потому договориться и грабить тихо и незаметно не могли. Несколько раз я присутствовал при ловких боевых заходах Дудника.
— Ну, Иван, — говорил какой-то полковник, грузно опускаясь в кресло, — взгляни-ка на мои новые золотые коронки! Дай оценку, ты же специалист!
— Слушаю, гражданин начальник. Где ставили?
— В Центральной.
Дудник берёт лупу, что-то рассматривает, выстукивает. Потом хмуро говорит:
— Коронку надо снимать.
— Ты с ума сошёл?! Почему?
— В дупло нарочно положена крупица ржавого железа. Можете получить заражение крови и умереть.
Полковник багровеет. У него глаза налиты кровью.
— Нарочно, говоришь?
— Не говорю, а утверждаю. Это две большие разницы! Разрешите показать крупицу?
Пока полковник вращает глазами, Дудник ловко снимает коронку, делает вид, что ковыряется в дупле, и вдруг кладёт на чистое стёклышко чёрную металлическую крупинку.
— Скажите спасибо, гражданин начальник: вовремя удалил!
Конечно, Циркач в больнице не оставался в долгу и позорил Дудника, а попутно оба стригли безмозглых полковников, как послушных овец.
Итак, в первый вечер, став на амбулаторный приём, я едва не упал от мозгового напряжения, непривычного после стольких лет одиночного заключения. Но напрасно я думал, что, отоспавшись ночью, на следующий день начну лучше справляться с работой: ничуть не бывало. В стационаре обычно лежало около пятнадцати больных, большей частью из обслуги лагпункта. Это были нетяжёлые больные, однако справляться с их лечением было для меня весьма нелегко — мешали вмешательство Юлдашевой, амбулаторные приёмы и, главное, моя болезнь — я сам должен был бы лежать на койке после трёх лет одиночки и тяжёлого этапа, сам был тяжёлым нервно-психическим больным, едва сохранившим способность читать, писать и мыслить. Выпадение памяти и лабильность мышления особенно мешали и раздражали — думаю о деле и вдруг без всякого повода начинаю думать совсем о другом, и больной, лёжа на постели, наблюдает за мной и понимает, что его лечение, а значит и судьба, доверены ненадёжному человеку. Конечно, внешне это выглядело не так уж страшно, но внутренне я понимал, что не могу и не должен лечить, пока не вылечусь сам. Однако делать было нечего, и я лечил.
Каждый день лагерные ворота открывались, и в зону въезжали санки с тяжелобольными, а за ними тащились ряды легкобольных. Карл бежал за дом, где под навесом стояло двадцать запасных топчанов. Их устанавливали повсюду, где можно. Потом начинали укладывать больных по двое на кровать, в конце концов просто рядами на пол. Это были тяжелейшие больные, и Карл с дежурным самоохранником то и дело выносили умерших. О сне не могло быть и речи. Ноги мои выдерживали двухсуточную работу, а вот голова — нет. Когда подавали сани для отправки больных в центральную, то я уже едва соображал, что говорю и делаю.
Теперь, работая над своими автобиографическими записками, я часто раздумываю над вопросом, какой бы человек получился из меня, если бы жизнь обходилась со мной поласковее — вовремя бы подавала пуховую кровать при усталости или хорошо накрытый стол при голоде. Ах, сколько раз за почти семьдесят лет тяжелейшего существования я был переутомлён и болен! Но жизнь всегда лечила и подбадривала меня только одним способом — ударами по голове: много вынесла моя бедная голова, и удары обёрнутого в вату молотка следователя Соловьёва, честно говоря, были не самым страшным испытанием.
В последующие месяцы, уже на 07 и 038, я стал сдавать, но до этого чувствовал, что чем больше меня бьют и куют, тем сильнее я становлюсь. Так было в озерлаговском рас-преде: я выстоял, напор неожиданных обстоятельств меня не свалил наземь, и потом я смог зашагать вперёд.
Если больной умер, не пролежавши в больнице трёх суток, или если окончательного диагноза поставлено не было,
то по лагерному положению полагается вскрытие. После каждого большого этапа изнуренные и больные люди пачками оседали в Тайшете навсегда, а это значило, что их приходилось вскрывать. Неостывшее тело переносили под навес, где стояли запасные топчаны, и там, вдали от любопытных глаз, я производил вскрытие. Помогал Карл, присутствовала Юлдашева, Чёрт её знает, но врач, которая ленилась поднять стетоскоп к груди больного, на вскрытия являлась регулярно, точно получая удовольствие от вида обнажённого, окровавленного тела с вывернутыми наружу внутренностями… Перчаток по вине Юлдаешвой не было — она забывала их получить. Морозы начались нешуточные, и вот одеревеневшими пальцами я копался в кровавой массе, выполняя сверх разумных ещё и нелепые пожелания начальницы:
— Выделите предстательную железу!
— Вы зашили брюшную полость, не осмотрев поджелудочной железы! Вскройте опять и найдите её!
Иногда я терял терпение.
— Этот молодой человек умер от туберкулёза лёгких, обостренного простудой в условиях этапа. При чём здесь поджелудочная железа?
— Делайте, что вам говорят! Не разговаривайте!
Лагерный пункт не может существовать без рабочих бригад обслуживания и, в частности, без бесконвойников. И вот, едва став на работу, пришлось взяться за судебно-медицинские вскрытия убитых при попытке к бегству. Сначала я не обратил внимания на частоту побегов и характер ранений, но потом заметил, что входные отверстия зачастую находятся не на спине, а на груди. Какое же это бегство, если убитому стреляли в грудь? В первый раз в моей лагерной практике я получил для вскрытия труп молодого китайца с полдесятком огнестрельных ран в грудь и следами ожогов кожи: убитому всадили очередь из автомата прямо в упор. Начальство вычеркнуло из протокола вскрытия описание ожогов и уточнение факта, что входные отверстия находились на груди. Только тогда я впервые почувствовал, что нахожусь в особом, специальном месте заключения…
Молчание или патриотические замечания придурков… Грабёж умирающих… Убийства «при попытке к бегству»… Я втягивался в работу, в голове становилось всё светлее, но странная тяжесть начала пластами ложиться на сердце. Странная печаль… Я не знал, что в этом очень Живом доме, именуемом советской каторгой, мне суждено увидеть то, что потом сделает тяжесть на сердце невыносимой и приведёт меня к двум параличам и полной инвалидности: судьбе захотелось, чтобы Живой дом свалил меня не автоматной очередью в грудь, а бременем безысходной тоски…
Каждый этапник имеет право на письмо. За пайку хлеба выменяны бумага и приличный конверт. Но кому и куда писать? Тщательно обдумав дело, я решил написать драгоценное письмо Нюсе в Москву, потому что этот адрес заведомо надёжный, и Нюся, конечно, знает адрес Анечки. Расчёт оказался верным: в полученном ответе Нюся сообщала о личном своём знакомстве с Анечкой после её приезда из Суслово, о большом и хорошем впечатлении от этого знакомства, о переезде Анечки в Тамбов, о том, что Анечка доверила Нюсе вывезенные из Суслово черновики моих записей, о потрясающем впечатлении от моих записок. Потом её переписка с Анечкой внезапно оборвалась, и почта стала возвращать Нюсе её письма. Анечка исчезла как раз перед моим выходом из подмосковного спецобъекта. Я сделал предположение, что её опять забрали, и скоро обстоятельство это подтвердилось: министр Абакумов произвёл всесоюзную операцию по возвращению в лагерь бывших ежов-ско-бериевских контриков.
Из разговоров с озерлаговцами я узнал, что после моего вызова в Москву контрики из Сиблага были постепенно переброшены в Тайшет на постройку железнодорожной ветки в Братск; сюда же подвезли контриков из Горно-шорского лагеря на Алтае. В Сиблаге и Шорлаге остались только бытовики и уголовники с маленькими сроками, причём женщин и там отделили от мужчин, хотя оставили на совместной работе. Доставленный на тайшетскую трассу контингент контриков с Алтая и из Сиблага был объединён в Озер-лаг, отделения которого в целях конспирации пронумеровали произвольно — наше, первое на трассе, названо вторым, и наша отделенческая больница стала центральной № 2, затем следовало не второе по счёту или третье, если считать по нашему номеру, а 4 отделение и т. д. Номера лагпунктов тоже перетасовали.
Среди населения Озерлага бывшие сиблаговцы составляли примерно половину. Походив и потолкавшись среди этапников по баракам, я нашёл довольно много земляков по Маротделению. Потом с новыми этапами стали поступать вторично арестованные бывшие заключённые из Ма-ротделения и его лагпунктов, в том числе старые приятели из Суслово. Было много объятий, грустных улыбок, горькой радости… Я решил, что Анечка выдержит новый срок, она закалена духом и телом, и стал готовиться к нашей встрече. Вероятность была мала, потому что в спецлаге мужчины и женщины не встречаются ни в быту, ни на работе. Осталось только надеяться на случай.
Я очень желал встречи и потому твердо в неё верил. Никакого нетерпения не было, просто каждое утро и каждый вечер стал вспоминать Анечку на несколько минут. Получилось как молитва, она помогала, утешала и развлекала.
Я забыл, что в Суслово не раз вместе с Анечкой наблюдал каторжников через проволоку, и они казались нам в отличие от нас, итээловцев, какими-то пришибленными, понурыми, серыми. Теперь я не замечал, что сам незаметно становлюсь таким же серым…
Подробно описывать больных не стоит. Помню венгерского генерала, эстонского военного министра, немецких офицеров и высокопоставленных чиновников, эсэсовцев и штурмовиков, власовцев и бандеровцев, встретил наших советских людей, бывших красноармейцев, которые не могли объяснить, почему они при освобождении захваченной территории оказались не в партизанских отрядах и не в гитлеровской тюрьме.
Разные люди, разные судьбы. Одинаковым у всех был только конец.
Герр барон умер от уремии. Пока был в сознании, рассказывал о себе и жалел, что смалодушничал и ради спасения своего привилегированного положения и имущества вступил в гитлеровскую партию.
— Может быть, не следовало бы? Или нужно было рискнуть? Что вы скажете, герр доктор?
Но я пожимал плечами, потому что понимал сложность эпохи и капризность человеческой судьбы. Что я мог ответить немецкому барону, если я не мог уберечь от гибели себя самого и свою семью?
Тяжелейшее впечатление оставили только двое больных. Это были избитые и измученные до полусмерти штрафники, которых с трассы привезли на суд. Один был молодой бандеровец, страдавший распространенным и запущенным туберкулёзом лёгких. Его родители из последних сил собирали посылочки для томящегося в заключении сына, но их отнимал нарядчик — здоровый, сытый власовец: при вольном начальнике выдаст посылку на руки, а за углом барака отнимет всё до последнего сухаря. Жалобы оперу и начальнику не помогали, напротив, после каждой такой жалобы нарядчик сам получал ленивый нагоняй, а затем зверски избивал непокорную жертву. Доведённый до отчаяния больной ударом камня убил грабителя и теперь рыдал у меня на руках, и его кровь лилась изо рта прямо на мой номер АД 245. Да, это был ад.
Второй штрафник был молоденьким корейцем, мальчиком, бывшим гимназистом: в первые дни переворота они всем классом организовали подпольную организацию для свержения корейской советской власти и очищения Кореи от советской оккупации. Организацию сейчас же раскрыли, заговорщики получили по четвертаку. На трассе нарядчик-татарин из гитлеровского Мусульманского легиона стал принуждать подростка к противоестественной половой связи. В отчаянии кореец откусил насильнику половой член, был избит самоохранниками до состояния инвалидности и вот теперь, опухший, кашляющий кровью, с выбитым правым глазом, ожидал суда. Да, да, это был ад.
При слове трасса меня стало бросать в дрожь.
Символом царской каторги являлся человек, прикованный к тачке. В советское время ловкий человек сам приковывал себя к своему производственному орудию и жил неплохо.
Мужчина с мировой скорбью в глазах, экономист из лесэкспорта, Иосиф Исаакович Хайкин был евреем и несмотря на мировую скорбь деловым человеком. Он понял, что в лагере для него, слабосильного интеллигента, физическая работа означает медленное умирание, а трасса и лесопо-руб — быструю смерть, а посему через родных выписал себе из Москвы по почте кресло зубного врача и набор зубоврачебных инструментов. В Штабе записали это имущество за ним, а со склада по просьбе МСЧ передали для использования в амбулаторию, а владельца до окончания срока сделали медицинским статистиком.
Это была блатная работёнка, на которой не умрёшь, и Хайкин действительно не умер, вернулся из Сибири вместе со своим креслом и бормашиной и живёт в Москве недалеко от меня. Он очень пополнел, достаёт Анечке мацу, мороженых судаков и интересные книги, а со мной летними вечерами гуляет в сквере, и мы предаёмся воспоминаниям.
Тени Дудника, Юлдашевой и озерлаговских благообразных посученных контриков встают перед нами… Всё это было…
Труд, моя железная воля и достаточное питание сделали своё дело — я начал приходить в себя, стал получать радость от работы, и когда на следующий месяц пришёл день писания писем, то написал письмо З.Н. Носовой, которая работала рентгенологом в Мариинске после перевода из Суслово: иносказательно я справился о судьбе моих записок и попросил прислать терапевтический справочник — хотелось лучше организовать работу стационара. Однако Носова на письмо не ответила, и я понял, что она переехала к матери и дочери в Новосибирск.
Лентяйка Юлдашева перепоручила мне обслуживание стрелков и надзирателей, и я вскоре нашёл среди них добродушных людей. За несколько бюллетеней были наведены справки в Новосибирске, но Носову не нашли. Позднее из Москвы я не раз писал ей в Новосибирск через адресный стол и всегда безрезультатно — она куда-то исчезла и с нею вместе мои записки и, главное, рисунки. Записки частью я восстановил по памяти, частью получил от Анечки, но лёгкие, живые и верные наброски с натуры по памяти возобновить нельзя, и потеря их невосполнима.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
План «Дропшот» сулил нашей стране 300 новых Хиросим
План «Дропшот» сулил нашей стране 300 новых Хиросим От победы над Германией до победы над Японией. Завершающий этап Второй мировой и пролог войны холодной. Эти события возвращают нашу память к словам «Потсдам», «Хиросима», «Дропшот».С 17 июля по 2 августа 1945 года состоялась
XVI. Второй приезд Гоголя в Москву. - Еще большая перемена в нем. - Чтение "Мертвых душ". - Статья "Рим". - Грустное письмо к М.А. Максимовичу. - Мрачно-шутливое письмо к ученице. - Беспокойства и переписка по случаю издания "Мертвых душ". - Гоголь определяет сам себя, как писателя. - Письмо к учени
XVI. Второй приезд Гоголя в Москву. - Еще большая перемена в нем. - Чтение "Мертвых душ". - Статья "Рим". - Грустное письмо к М.А. Максимовичу. - Мрачно-шутливое письмо к ученице. - Беспокойства и переписка по случаю издания "Мертвых душ". - Гоголь определяет сам себя, как писателя. -
XVII. Письмо к С.Т. Аксакову из Петербурга. - Заботы о матери (Письмо к Н.Д. Белозерскому). - Письма к С.Т. Аксакову о пособиях для продолжения "Мертвых душ"; - о первом томе "Мертвых душ"; - о побуждениях к задуманному путешествию в Иерусалим. - Письмо к матери о том, какая молитва действительна.
XVII. Письмо к С.Т. Аксакову из Петербурга. - Заботы о матери (Письмо к Н.Д. Белозерскому). - Письма к С.Т. Аксакову о пособиях для продолжения "Мертвых душ"; - о первом томе "Мертвых душ"; - о побуждениях к задуманному путешествию в Иерусалим. - Письмо к матери о том, какая молитва
XVIII. Письмо к А.С. Данилевскому о "Мертвых душах". - Продолжение переписки с М. С. Щепкиным о постановке на сцену пьес: "Утро делового человека", "Тяжба", "Игроки", "Лакейская" и "Ревизор с Развязкой". - Письма к П.А. Плетневу о денежных делах, о критике "Мертвых душ" и о запрещении брать из них д
XVIII. Письмо к А.С. Данилевскому о "Мертвых душах". - Продолжение переписки с М. С. Щепкиным о постановке на сцену пьес: "Утро делового человека", "Тяжба", "Игроки", "Лакейская" и "Ревизор с Развязкой". - Письма к П.А. Плетневу о денежных делах, о критике "Мертвых душ" и о запрещении
XIX. 1843-й год. - Воспоминания Ф.В. Чижова. - Письма к Н.Н. Ш<ереметевой>, к С.Т. Аксакову - о "Мертвых душах", к Н.Д. Белозерскому - о сообщении сведений для продолжения "Мертвых душ" и к П.А. Плетневу - о внутреннем акте творчества.
XIX. 1843-й год. - Воспоминания Ф.В. Чижова. - Письма к Н.Н. Ш<ереметевой>, к С.Т. Аксакову - о "Мертвых душах", к Н.Д. Белозерскому - о сообщении сведений для продолжения "Мертвых душ" и к П.А. Плетневу - о внутреннем акте творчества. О заграничной жизни Гоголя в 1843 году, кроме его
ГЛАВА 13 ЧТО Я УЗНАЛ О РОССИИ
ГЛАВА 13 ЧТО Я УЗНАЛ О РОССИИ УСПЕХ БЕЗ ВЗЯТОК? Меня чрезвычайно интересовало, насколько глубоко коррупция проникла в жизнь и быт россиян, поэтому я при каждом удобном случае обращался с этим вопросом к знакомым.Примерно половина опрошенных считала нормальной ситуацию,
Глава III ПОЧЕМУ АМЕРИКАНЦЫ НЕ СТОЛЬ ЧУВСТВИТЕЛЬНЫ У СЕБЯ НА РОДИНЕ И ОБНАРУЖИВАЮТ ТАКУЮ ОБИДЧИВОСТЬ, КОГДА НАХОДЯТСЯ В НАШЕЙ СТРАНЕ
Глава III ПОЧЕМУ АМЕРИКАНЦЫ НЕ СТОЛЬ ЧУВСТВИТЕЛЬНЫ У СЕБЯ НА РОДИНЕ И ОБНАРУЖИВАЮТ ТАКУЮ ОБИДЧИВОСТЬ, КОГДА НАХОДЯТСЯ В НАШЕЙ СТРАНЕ По своему характеру американцы мстительны, как все серьезные, вдумчивые народы. Они почти никогда не прощают оскорблений, однако обидеть их
Глава 18. Обработка пьесы «Укрощение строптивой». — Происхождение «Венецианского купца». — Шекспир думает о богатстве. — Его состояние растет. — Покупка домов и земельных участков. — Денежные дела и процессы
Глава 18. Обработка пьесы «Укрощение строптивой». — Происхождение «Венецианского купца». — Шекспир думает о богатстве. — Его состояние растет. — Покупка домов и земельных участков. — Денежные дела и процессы Первые две пьесы, в которых, как полагают, отразилось
«В нашей стране министром культуры должна быть женщина»
«В нашей стране министром культуры должна быть женщина» Отвечая на вопрос американского писателя Александра Минчина о Фурцевой, Олег Ефремов сказал: «Я глубоко убежден, что в то время, то есть в 60—70-х годах, в нашей стране должна была быть министром именно женщина.
И. Н. Головин А. Д. Сахаров — основоположник исследований управляемого термоядерного синтеза в нашей стране
И. Н. Головин А. Д. Сахаров — основоположник исследований управляемого термоядерного синтеза в нашей стране То были последние годы правления Сталина и Берии. Атомная проблема развивалась в обстановке высшей секретности.В конце октября 1950 г. мне, тогда заместителю
XIII. НАУКА, РОЖДЕННАЯ В НАШЕЙ СТРАНЕ
XIII. НАУКА, РОЖДЕННАЯ В НАШЕЙ СТРАНЕ «И если в своих исканиях он ценит каждый успех лишь постольку, поскольку успех этот лично его, его слово и его мысль, если он не понимает, что законченная мысль есть последняя капля, собиравшаяся долгие годы в десятках умов, то он не может
ГЛАВА 19 В которой я покупаю парочку домов
ГЛАВА 19 В которой я покупаю парочку домов Моей первой покупкой был крошечный домик из двух комнат примерно за пять кварталов от пляжа. Он стоил мне 26 000 долларов, когда средняя цена за дом в этом районе составляла порядка 100 000 долл. 6 000 долл. я потратил на чисто косметический
Глава XV Воспоминания Чарлза Олливанта. Описание «Ранчо». Строит несколько домов в деревне.
Глава XV Воспоминания Чарлза Олливанта. Описание «Ранчо». Строит несколько домов в деревне. Среди молодых читателей у Майн Рида было много пылких поклонников – и в Англии, и в Америке, и стол писателя часто бывал засыпан письмами его молодых друзей, в самых сильных
XXIX. Чувства Гоголя по возвращении в места его детства. - Продолжение "Мертвых душ". - Описание деревни Васильевки и усадьбы Гоголя. - VI статья "Завещания". - Заметки Гоголя для переделок и дополнения "Мертвых душ". - Два письма к С.Т. Аксакову.
XXIX. Чувства Гоголя по возвращении в места его детства. - Продолжение "Мертвых душ". - Описание деревни Васильевки и усадьбы Гоголя. - VI статья "Завещания". - Заметки Гоголя для переделок и дополнения "Мертвых душ". - Два письма к С.Т. Аксакову. В последнем письме Гоголя к Н.Н.