Глава XXV ПОСЛЕДНИЙ ПУТЬ (1 декабря 1894 — 10 января 1896)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XXV

ПОСЛЕДНИЙ ПУТЬ

(1 декабря 1894 — 10 января 1896)

Воскреснуть чтоб, умру, как этот год беспечный;

Но где воскресну я? Где обрету свой дом?

И над какой землей легко взмахну крылом?

Да, черт возьми! Как Новый год, тайком

Воскресну я, и стану свет предвечный,

А может, белый ангел в небе голубом

Поль Верлен «На Новый 1895 год», сб. «Стихи разных лет»[723].

Верлен был возмущен: ходили слухи, что его якобы положили в Труссо, детскую больницу:

— Они что, думают, что я впал в детство?

Была и другая причина для недовольства: статья какого-то «слабоумного журналистишки», который написал, что Верлен, по своему обыкновению, решил «перезимовать» в больнице.

— Как будто я притворяюсь больным, — ворчал тот, — или просто хочу воспользоваться благотворительностью!

В Биша (палата «Жаржаве», койка номер 16), на бульваре маршала Нея, в «неприступном бастионе с двумя флигелями» его не просто лечат: директор больницы, бывший завсегдатай лавки Лемерра, холит его и лелеет. Поль уже смирился с мыслью о необходимости заново переписывать все материалы, рукописи которых у него отобрала и уничтожила «эта Кранц». Поэтому он попросил добряка Тео, хозяина кафе «Прокоп», собрать и прислать ему фрагменты, разбросанные в его заведении. С их помощью Поль смог бы восстановить утраченное. Заодно Верлен просит Тео позаботиться о тех «тряпках», которые еще находились у него. «Это все, — пишет Поль, — что у меня осталось![724]»

Теперь он больше не вступает в открытое противоборство, а отдает предпочтение обходным маневрам. Здоровье не позволяет ему активно действовать, объясняет он Габриэлю де Итурри 21 декабря 1894 года, добавляя: «У этой Эжени характер самый скверный, какой только можно себе представить». Он стремится покончить с ней раз и навсегда, чтобы больше не давать ей поводов к подозрениям. Любое неосторожное вмешательство со стороны может обернуться катастрофой. Но в сознании его уже прочно укоренилась такая мысль: «покончить раз и навсегда» — значит самому броситься в пасть ко льву, только тогда он тебя не сожрет.

Поль продолжает строить планы, как бы снова войти в милость у госпожи с улицы Сен-Виктор, а в это время в «Пере» выходят его «Эпиграммы», небольшая книга в семьдесят восемь страниц, написанная в том же стиле, что и «Посвящения». Верлен особенно гордился письмом президента Республики Казимира-Перье[725], в котором тот благодарил его за присланный экземпляр[726].

Неожиданно появилась Филомена. Ее улыбка, как луч солнца в темном царстве, мигом развеяла его мрачные мысли. Он вновь отправился к Ванье за деньгами, от которых после выплаты комиссионных уже практически ничего не осталось. Любовь и деньги — какая жалость! — вещи несовместимые. Он все же мог позволить себе оттянуть ненадолго наступление черных дней. И какое это было облегчение — не думать больше о поджидавшем его заточении! Поль тотчас же исцелился. Он вообще чувствовал бы себя в прекрасной форме, если бы не мучительная бессонница. Мучительная, но также и благотворная, ибо, размышляя бессонными ночами, он пришел к выводу, что все, без исключения, нещадно эксплуатировали его доброту. Например Ванье, этот магнат с набережной Сен-Мишель, вынуждал его бедствовать, чтобы заставить работать![727] Верлен отстранит Ванье, его место займет Леон Дешан. Это был действительно изумительный юноша: он один взял на себя инициативу подать в министерство новое ходатайство о денежном пособии, тогда как другие просто бросили Поля на произвол судьбы. А молодой Казальс, продававший в журналы портреты Верлена без его ведома, — это уж слишком! Больше он не позволит себя дурачить!

Такая ситуация в высшей степени раздражала Поля. Пора было разобраться в своих связях, ибо именно из-за непорядочности одних и равнодушия других он погряз в нищете.

21 января 1895 года, вопреки предостережениям врачей, которые советовали Верлену остаться еще ненадолго, он решил покинуть больницу. Помимо прочего, так он надеялся увидеться с Филоменой наедине, а не в общей палате. О, он не питал ни малейших иллюзий: она ограбит его или обманет, или то и другое вместе, но, в конце концов, он имеет еще право жить! Поль решил дать своему чувству последний шанс, пока одна красавица утверждает, что любит его, а другая не подняла тревогу. Верлен снял комнату на улице Месье-ле-Пренс, дом 21. Увы! Он был небогат, и Эстер не особенно торопилась нанести ему визит: в январе 1895 года в каком-то кафе он написал сонет «Полночь», в котором выразил свою досаду.

Чтобы забыться, он принялся писать и работал, по его словам, «необычайно плодотворно» вплоть до 10 февраля. В тот день после ухода Филомены Поль обнаружил, что все его сбережения пропали. Когда она вернулась, он ее прогнал. «Не будет больше ни одной женщины, ни одной», — пишет он с облегчением Ванье 13 февраля. Немного позже он объяснит Жюлю Ре, что поссорился с «той, из дома 21 по улице Месье-ле-Пренс, потому что она клептоманка». «Ну и черт с ней!» — скажет он в завершение.

«Черт с ней!» — вот какие слова скажет он, окончательно распрощавшись с прекрасной Эстер, которая столько раз заставляла биться и страдать его старое сердце.

Пришло время расплаты. Если он не хотел умереть на улице или на больничной койке, ему не оставалось ничего другого, как направиться к незаменимой и невыносимой Эжени, которая все еще дулась на него в своей мансарде на улице Сен-Виктор.

Верлен был измотан и слаб. «Я чувствую, что всему виной мое плохое здоровье», — сказал он за два месяца до этого, 21 декабря 1894 года, графу Монтескью. Силы оставляли его, он превратился в жалкую развалину. Новые приступы приковали его к постели; он влачил жалкое существование, как каторжник. В то время он все на свете готов был отдать, чтобы быть «дома», иметь хотя бы подобие домашнего очага, даже самого скромного — к комфорту Верлен никогда не был особенно требователен. Ах! Теперь он ничем не напоминал прежнего влюбленного! Он очень ясно представлял себя, бедного, никчемного старика, без надежд и без злости, вынужденного смириться с заботами тупой сиделки-тирана. Только бы она оставляла его в покое на те два часа в неделю, когда пойдет по магазинам или к Ванье, большего он не просил. Его единственным желанием было стать «незаметным буржуа», как он говорил Казальсу[728].

Как и год назад, он не хотел возвращаться на улицу Сен-Виктор без гроша в кармане. В министерстве только что вышло постановление о предоставлении ему субсидии, хотя и сниженной с шестисот до пятисот франков. Когда же он ее получит? Эти деньги нужны были ему немедленно. Это была «пытка надеждой», по выражению дорогого Вилье де Лиль-Адана. Он был на грани нервного срыва, как в худшие дни 1887 года, подумывая время от времени о самоубийстве. Как было бы просто — избавиться от всего разом! Однажды вечером Адольф Ретте, критик-анархист, с которым Верлен завязал дружбу, в сопровождении Стюарта Меррилла и двух других англичан, проходя по мосту Пон-о-Шанж, заметил там Верлена, наблюдавшего за течением реки, в задумчивости облокотясь на перила.

— Я вот тут подумал, — сказал он им, — а не стоит ли мне броситься в воду…[729]

По тону было понятно, что он не шутит. Ретте и его друзья пригласили Поля поужинать в какой-то кабак, где они довольно приятно провели вечер, но на следующий день его снова стала душить тоска. Если Эжени его отвергнет, если он никому не нужен, ему остается только одно: броситься в мутные воды Сены. Стихотворение «Единственной» выражает чувство крайнего смятения, в котором он находился. «Вернись, о вдова!» — таковы последние слова этого сонета, в первых строках которого Верлен позволил себе еще некоторую вольность.

«Негодяйка» Эжени была его единственной надеждой на спасение. Пусть она только ни на что не рассчитывает. Поль сообщил ей в письме, что он беден, как никогда, болен, измучен до смерти и печален. Он придет к ней только тогда, когда получит деньги из министерства, что, по его подсчетам, должно произойти через три дня. Увы! Пройдет немало времени от решения министерства до приказа о выдаче денег, а от приказа до их перевода и того больше. По истечении трех дней, так и не дождавшись денег, Поль предстал перед своей «вдовой»:

— Это я.

— Ну что ж, заходи!

Он был спасен!

Даже с ангелом-тюремщиком комната, в которой он оказался, была раем.

Наконец-то Поль вновь обрел долгожданный «дом», с цветочками, птичками, безделушками, безупречной чистотой и даже с портретом старика Гюго на мраморе секретера!

Увы, вскоре он себя чувствовал уже не «в больнице, как дома», а «дома, как в больнице» — опять эта нога! Ему пришлось лечь в постель и вызвать врача, который и вскрыл вновь образовавшийся абсцесс.

«Если учесть, что на той же самой „ходуле“ мне уже сделали двадцать пять надрезов, — пишет он Катуллу Мендесу 18 марта 1895 года, — то это просто полная катастрофа»[730].

Выбившейся из сил Эжени пришлось нанять домработницу Зели, которая останется с Верленом до конца. Эта маленькая старушка не требовала большого вознаграждения, но врач, аптекарь, булочник, бакалейщик и другие не могли долго довольствоваться одними обещаниями.

«У меня нет денег даже на хлеб», — пишет Верлен Ванье, который усмотрел здесь лишь очередное литературное клише, хотя поэт говорил сущую правду. На доход от «маленького общества» рассчитывать больше не приходилось, шло время, а денежные переводы так и не поступали. Из министерства также не было никаких известий. Положение было отчаянным.

Наконец, 10 марта почтальон принес пять банкнот по 100 франков, дарованных «в виде поощрения» (sic!). Все долги были разом погашены, но несчастному ничего больше не оставалось, как писать — долго ли? — стихотворения по 10 франков за штуку. На них была его последняя надежда.

30 марта он получил несколько поздравлений с днем рождения из Англии. Его, несомненно, тронуло послание от Филомены, которое незаметно для Эжени показал ему Жюль Ре: «Гаспадину Полю Вирлену испалняица пядесят адин год я хатела бы штобывы книму пашли и пиридали это письмо фтайне от Ижыни (sic)»[731]. Этот тактичный жест показывает, что Франсуа Порше перегнул палку, назвав ее «уличной девкой самой презренной натуры, гнусной развратницей»[732].

Ведя отныне затворническую жизнь на улице Сен-Виктор, Верлен стал похож на скромного рантье, как он того и желал:

А я курю табак, пишу стихи и рад…[733]

Полю приходилось работать без отдыха — Эжени не желала кормить бездельника. Плоды этих принудительных трудов составят, как он говорил, его «посмертную книгу».

Это в будущем. В настоящий же момент вышла «Исповедь». Книга получилась довольно живой. Она прекрасно иллюстрирует следующую мысль Андре Мальро, высказанную им в «Антимемуарах»: «Истинное в человеке — прежде всего то, что он скрывает»[734], а каждому есть, что скрывать. Нам нравится создавать свой собственный образ; чаще всего мы приукрашиваем его, но подчас без видимой причины приписываем себе какие-нибудь недостатки. Таким образом мы надеемся скорее заслужить прощение ближнего, как надеемся получить отпущение грехов, идя на исповедь. Стиль «Исповеди» ближе скорее к разговорному, нежели к ученому. Но и наивность бывает зачастую наигранной.

Повествование обрывается еще до появления на сцене Рембо. Можно лишь пожалеть, что Верлен не дописал ее до конца, а ведь у него было такое намерение. «Вторая часть будет более любопытной», — сообщает он Ванье в августе 1895 года. Да, действительно жаль!

Наступило лето, он «еле-еле передвигается», не осмеливаясь даже спускаться по лестнице.

Тем не менее он был бы совсем не прочь оказаться на празднике, посвященном Мюрже[735], который проходил 28 июня. Реймон Пуанкаре, министр народного образования[736], должен был в тот день в Люксембургском саду торжественно открыть бюст автора «Сцен из богемной жизни». Но в знак протеста против непомерной стоимости входа на официальный банкет (шесть франков), на который была приглашена молодежь, студенты во главе с Казальсом организовали контрбанкет за два франка и позволили себе открыть памятник раньше министра[737].

Но Верлен — увы! — был теперь от богемной жизни далек.

В другой раз знаменитая певица варьете Эжени Бюффе устроила во дворе его дома небольшой благотворительный концерт. Узнав, что здесь живет Верлен, она тут же поднялась на шестой этаж, чтобы его поприветствовать. Поль был очень польщен, стал благодарить ее, но в эту минуту неожиданно появилась его собственная Эжени, которая, приняв гостью за шпионку Эстер или за бывшую любовницу Поля, вышвырнула ее за дверь, обозвав воровкой. Соседи подхватили ее крик, а внизу зеваки уже начали высказывать недовольство. Консьержка попыталась остановить «воровку», а та обозвала ее потаскухой. Комнату консьержки стали брать приступом. Она же, обезумев, вытащила свой револьвер и разбила вдребезги стекло, поранив певице руку. Поклонники посадили раненую в фиакр и увезли. Верлен, осторожно спускаясь по лестнице, смог добраться до поля битвы, лишь когда все было уже кончено. Вечером журналисты пришли брать у него интервью.

— Бедной Эжени Бюффе не повезло, — заявил тот, — она пришла меня навестить, и на нее накинулась наша бешеная консьержка!

Ну что еще он мог сказать в присутствии своей «сиделки»?

Слух об этом облетел весь Латинский квартал. В письме Верлену от 23 июля 1895 года из Вальвена Малларме делает тонкий намек на произошедшее: «Дорогой друг, как ваша нога? Вы выходите во двор, когда там музицируют, или прячетесь за цветочными горшками?»

Каждый новый день приносил ему новую весть, то хорошую, то плохую. Хорошей новостью был, например, полученный им от Жюля Ре план города Нанси, на котором появилась улица Поля Верлена.

А также неожиданное заявление г-жи Изабель Рембо о том, что она наконец дает разрешение на публикацию поэтического наследия своего брата. В скором времени для издательства Ванье Верлен составил предисловие к сборнику, который вышел в свет в октябре того же года. В этом сочинении, исправив множество ошибок, допущенных в текстах из-за непонимания или по злому умыслу, он, не скрывая своего полного восхищения, все с той же свежестью чувств отдает дань поэтическому и прозаическому творчеству своего друга. Поль не смог удержаться от того, чтобы не оспорить попутно версию о христианской смерти Рембо, навязанную всем Изабель. Он все-таки знал Артюра лучше, чем сестра! «Он умер, — пишет Поль, — четко осознавая, что хочет только независимости, и испытывал высочайшее презрение к поклонению чему бы то ни было, что ему не нравилось или его не прельщало». Но, даже несмотря на это, предисловие очень понравилось Изабель.

Плохие новости? Например, издание труда некоего Макса Нордау, который назвал Верлена самим воплощением слабоумия. Один английский журналист, Д. Ф. Ли, в гостях у Верлена слышал, как тот говорил о Нордау в таких выражениях, что краснели стены[738]. Еще одна плохая новость пришла из Англии: собрание его «Избранных стихов» не может быть напечатано, ибо лондонская публика, возмущенная скандальным процессом Оскара Уайльда, по слухам, била витрины магазинов, торгующих декадентскими книгами. Издателю Лейну пришлось бежать в Америку![739]

К концу августа 1895 года Верлен смог наконец выйти на улицу. Но если здоровье его улучшалось, то с финансами дело обстояло гораздо хуже. Задаешься вопросом — а как же слава, неужели она не помогала ему? О да, его слава… Она была настолько огромна, что вообще не приносила дохода! «Литература? Какая глупость… по крайней мере для меня!» — заявляет он Габриэлю де Итурри в письме от 30 августа 1895 года.

Хотя попрошайничество было крайним средством, он направил министру образования Р. Пуанкаре[740] новое прошение о субсидии. На этот раз, по счастью, оно дало немедленный результат, поскольку имело поддержку в лице Роже Маркса, инспектора музеев при министерстве. Он был обязан Верлену: тот написал рецензию на его «Альбом по индустриальному искусству, представленному на Всемирной выставке».

Но Эжени не питала никаких иллюзий, она знала, что ей придется до конца тянуть на себе безнадежно больного Поля, оставшегося без средств к существованию. Хотя семейный бюджет находился в плачевном состоянии, она приняла жизненно важное решение: поменять квартиру. Ее мансарда, душная летом и холодная зимой, совершенно не подходила для инвалида. Сам инвалид на это никак не отреагировал: сообщая Уильяму Ротенштейну о предстоящем переезде, он пишет: «Ну вот опять! Не знаю, куда едем»[741].

На этот раз они оказались в старинном доме 39 по улице Декарта, за Пантеоном. На пятом этаже этого особняка они сняли очень скромную двухкомнатную квартиру с кухней.

Осенью 1895 года Верлен совершал свои последние, очень короткие прогулки. У свидетелей его появлений в Латинском квартале остались незабываемые впечатления. Как когда-то в Куломе, он вызывал восхищение и трепет. Прохожие останавливались, чтобы посмотреть на это необыкновенное зрелище. Андре Жид писал: «Пьяный Верлен был великолепен». Он видел его однажды на улице: Верлен прислонился к стене, шляпа его упала в ручей, а сам он пытался отогнать ватагу донимавших его уличных мальчишек. Поль Валери, которому в тот год исполнилось двадцать четыре, оставил нам чрезвычайно яркую картину прогулок Верлена:

«Почти ежедневно я наблюдал, как он шествовал мимо, выходя из причудливого логова и направляясь, жестикулируя, к какой-нибудь харчевне близ Политехнической школы. Этот отверженец, этот святой, прихрамывая, стучал о землю тяжелой палкой, какие бывают у бродяг и калек. Жалкий, с пламенем в густо обросших ресницами глазах, он потрясал улицу своей грубой величественностью и раскатами своих умопомрачительных речей. В сопровождении друзей, под руку с какой-нибудь женщиной, он, одолевая дорогу, держал речи к своей благоговеющей свите. То и дело он останавливался, чтобы все свои силы вложить в яростное поношение кого-нибудь из окружающих. Затем он затихал и, сопровождаемый своими „близкими“, удалялся под назойливое шлепанье калош и стук дубинки, изливая великолепный гнев, который изредка, как бы чудом, сменялся смехом, почти столь же свежим, как смех ребенка».

Но такой колоритный Верлен будет все реже и реже появляться на холме Св. Женевьевы. Он больше не выходит из своей квартиры на улице Декарта. Он абсолютно немощен, обессилен своим прошлогодним заточением, часами сидит в кресле, размышляя о страшном будущем, предаваясь мечтам или слушая Эжени, зачитывающую ему хронику происшествий. Вновь, как и на улице Сен-Виктор, его подавляет мучительная бездеятельность.

Чтобы убить время, Поль забавляет себя тем, что красит все в доме золотой краской: стулья, шнурок от звонка, цветочные горшки, птичью клетку, разрезной нож и даже свое перо!

— Я, как царь Мидас, превращаю все в золото! — говорит он[742].

Однажды Морис де Плесси, усевшись на свежевыкрашенный стул, испачкал брюки. И вот какова была его реакция: «Еще никто не уходил от поэта, усыпанный золотом!» Но Поль занимается не только покраской мебели: он ведет что-то вроде хроники парижской жизни для газеты «Сенат». Вот его рассказ о преждевременной смерти Эдуара Дюбю, вот рецензия на новую книгу графа де Монтескью «Шаг от сна к воспоминанию» и прочее.

Эрнест Делаэ в своей книге «Верлен» показывает нам его обыденную жизнь. В ней есть один характерный отрывок: рассказ о том, как, пользуясь отсутствием Эжени, Бибиля-Пюре пришел поболтать с Верленом. Когда она вернулась, Биби сидел, развалясь в ее кресле; это совсем не понравилось Эжени:

«О, напрасно он рассыпался в приветствиях, напрасно с усердием осведомлялся, не прошел ли скверный насморк… кривляясь, как обезьяна… Сперва с ней случился приступ сильного кашля, она носилась по комнатам, яростно вытирая пыль, толкала Биби, мела у него под ногами… и вдруг, под воздействием сердечных средств, которые она только что приняла, разражалась порывом выспреннего гнева.

Как ее здоровье? Ведь он именно об этом спрашивал? О-ля-ля! Да она просто подыхает… да, подыхает, или, вернее, ее заездили, как вьючное животное, она ухаживает за бездельником, сводником, человеком, которому не стыдно быть на содержании у женщины… О, она не боится никакой работы… она работала всю жизнь и продолжала бы работать дальше (указывая на стоящую в углу швейную машинку), если бы ей не пришлось ходить за этим типом, который взял себе в привычку устраивать оргии с потаскухами… и по которым к тому же он потом скучает, с которыми поддерживает связь… она это прекрасно знает… она больна, но не слепа… Она не дура, а честная труженица!..

И она принималась бить себя в грудь, чтобы показать свое возмущение, которое перерастало в яростный гнев; Поль „потащился за своей палкой“, а она побежала на кухню и вернулась оттуда с ножом, вопя: „Давай, убей меня одним ударом, душегуб!“»

Как только Биби ушел, покой был восстановлен. Они заговорили о Матильде, и в тоне Верлена звучал не гнев, но нежность и спокойствие. Конечно, Эжени вспомнила о своих успехах, когда на сцену ей кидали букеты цветов, и тогда, поддавшись воспоминаниям, она стала петь те песни, которые принесли ей успех в кафешантане. Верлен тоже принял в этом участие, и вскоре глаза его заблестели, он вошел в азарт и стал аккомпанировать ей, размахивая кастаньетами за два су!

То почти сочувственное равнодушие, с которым Верлен вспоминал Матильду, объяснялось, по-видимому, каким-нибудь новым происшествием. Что-то должно было случиться, ибо еще в июле 1895 года, когда она объявилась у него в квартире (неизвестно, по какому поводу), ее бывший супруг, трепеща от злости, написал очередное стихотворение, исключительно злое.

Возможно, этим происшествием стало письмо сына Поля, Жоржа, из Суаньи[743], которое, к своему удивлению, Верлен получил 15 октября 1895 года. Жорж писал, что устроился подмастерьем у г-на Колле, часовщика, и изъявил желание повидаться с отцом при пересадке с одного поезда на другой, чтобы «немного поболтать». Лучше всего было бы, если бы последний приехал в Бельгию, или, если он не может этого сделать, выслал бы ему немного денег, чтобы Жорж мог приехать в Париж[744]. Верлен ответил ему полным нежности письмом, в котором говорил, что состояние здоровья не позволяет ему путешествовать и что если бы у него были деньги, то он отдал бы их ему от чистого сердца. Было и второе письмо от сына, и второй ответ Верлена, но на этом переписка прервалась. Через три недели, удивившись, он навел справки у бургомистра города Суаньи, проживал ли все еще его сын в этой коммуне. Но его письмо вернулось со следующей надписью на обратной стороне конверта: «Указанный г-н выехал из Суаньи около трех или четырех месяцев тому назад, будучи немного нездоровым. Проведя сутки в больнице Брен-ле-Конт, он вернулся к своей матери, которая проживает в Брюсселе, авеню Луизы, дом 451».

Что могла означать эта история? Неужели Жорж написал по собственной инициативе, а мать по его возвращении запретила ему продолжать переписку?

Верлен дал своему другу, мэтру Анри Картону де Виару, деликатное поручение: связаться с молодым человеком по указанному адресу. Главное — убедить того ничего не говорить матери, «ибо я думаю, что он чересчур наивен», добавляет Поль. Позднее Анри Картон де Виар сообщил ему, что в доме 451 по авеню Луизы в Брюсселе не знали никого по фамилии Дельпорт (на самом деле Матильда проживала в доме 454).

Это известие привело Верлена в полное замешательство. Что это был за часовщик Колле? Что это была за болезнь? Поль снова обратился за помощью к своему бельгийскому другу: пусть тот разыщет семью Дельпорт и известил его, не планируется ли с их стороны «судебное преследование». Все больше и больше он убеждался, что речь шла о попытке шантажа. Его хотели заманить в ловушку; за просьбой Жоржа о денежной помощи, вероятно, последуют новые требования, которые он будет повторять по наущению мамаши, чья жадность воистину не знает границ. И потом, Жорж был из рода Моте, а их следовало остерегаться. Этим дело и ограничилось.

Появление «Полного собрания поэзии» Рембо очень обрадовало Верлена. Он приложил все усилия, чтобы обеспечить книге успех. 1 октября 1895 года в газете «Сенат» Поль представил английской публике своего гениального друга, оклеветанного Дарзансом в его «ужасном „Реликварии“». 15 ноября в «Пере» он рассказал о прибытии арденнского поэта в Париж в сентябре 1871 года, а в «Изящных искусствах» уверял, что Рембо был человек, далекий от богемы, что он не был ни развязен, ни ленив. Верлен своеобразно отблагодарил Изабель за понимание, упомянув ее версию о последних минутах Рембо и не вступая с ней в противоречие: «Тихая христианская смерть, „смерть святого“, как говорит один из биографов, который был тому очевидцем».

Со своей стороны Изабель также осталась довольна предисловием Верлена, хотя, как она пишет Ванье, ей кажется, что оно недоработано.

Все хорошо, что хорошо кончается. История с Рембо завершилась всеобщим примирением.

Этот успех утвердил Верлена в решении противостоять превратностям судьбы: он будет бороться до конца. Ему посчастливилось в то время познакомиться в букинистической лавке с одним коллекционером, Пьером Дозом, главным редактором журнала «Книжное обозрение», который предложил ему «сделку»: двадцать четыре сонета по 10 франков каждый на тему книгомании. Это был не очень-то захватывающий сюжет, но на 240 франков можно было бы прожить целый месяц. Верлен сразу же согласился при условии, что Доз будет высылать деньги сразу по получении очередного сонета.

Так появились «Библиотека», «Поступление каталога», «Первое издание», «Набережные» и другие произведения. «Этот цикл меня забавляет», — заявляет он Дозу 6 ноября 1895 года. Но последний был удовлетворен лишь наполовину: все это было неплохо, но слишком прозаично и недостаточно доступно для читателя — два противоречивых требования, невыполнимых одновременно[745]. Верлен немедленно заартачился: «Я отделываю все мои стихи с особой тщательностью, и каждый из этих сонетов стоит мне большего литературного труда, чем иное крупное произведение»[746]. Возможно, Доз просто был раздосадован едва скрываемой в этих стихах иронией в адрес маньяков-книголюбов. В конце 1895 года тринадцать сонетов были уже готовы, прочие ждали своего часа, среди них «Эксперт», «Оценщик», «Аукцион», «Уличный торговец» и другие.

Но Верлену пришлось приостановить работу, так как в конце ноября опасный грипп, который он не долечил еще в прошлом году, отнял у него все силы. «Ужасная простуда, вкупе с болями в желудке, выматывает меня в буквальном смысле слова», — пишет он, извиняясь, Дозу 22 ноября. Несмотря ни на что, боль быстро проходит и к Новому году совсем исчезнет (по крайней мере, он на это надеется).

7 декабря Верлен в последний раз вышел из дома. В тот день граф де Монтескью пригласил Поля с несколькими друзьями и одним южноамериканским генералом на ужин в ресторан «Фуайо». Сам граф задержался в силу обстоятельств и передал извинения через своего секретаря. Позднее было обнаружено меню, на котором приглашенные написали послание графу: «Мы сожалели о вашем отсутствии, но первый бокал шампанского выпили за вас». Подписи: генерал Мансилья, А. Нероза, Е. Гарсия-Мансилья, Шарль Кювилье, Поль Верлен, Г. де Итурри[747]. Это было роскошное пиршество, шикарный стол: раки и фуа гра[748].

— Сегодня вечером я чувствую себя молодым, — заявил Верлен, воздав должное пище, но не переходя границ разумного.

Через несколько дней ему стало очень плохо: новая вспышка гриппа, осложненного болями в печени и желудке. 13 декабря он сообщает Ротенштейну, что от болезней — «у меня грипп, инфлюэнца, коклюш, и еще черт знает что» — он буквально валится с ног[749]. Он лечится. «Не поздно ли?» — спрашивает он у Анри Картона де Виара. В самом деле, он очень обеспокоен: его левая нога распухла, это дурной знак, живот пучит, а это еще хуже. Но главное — он поражен духовно, его долги постоянно растут, страх перед будущим не дает ему уснуть по ночам: если он не сможет заплатить за жилье, его вышвырнут на улицу, а если ему не дадут кредит, то ему ничего не останется, как помереть с голоду. Бессонница сменилась горячкой. Поскольку в те дни много говорили о Трансваале и английской армии, то однажды, после того как Эжени прочитала Полю статью на эту тему, ему приснилось, что он английский офицер, ответственный за обмундирование. Не хватает касок, ему грозит наказание. Он все считает, пересчитывает, ошибается, начинает снова, но так ничего и не находит. Наступивший день не принес ему облегчения: теперь ему придется тщетно искать не недостающие каски, а деньги.

Его письмо от 30 декабря графу Монтескью, на французском и на дурном английском, есть, по его словам, крик отчаяния: «Я болен, как никогда; я не могу ничего сберечь, в доме ни сантима, мне нужны лекарства, пять видов». И в конце письма: «Срочно нужны immediate money[750]! Перешлите по почте, а лучше принесите сами».

1 января 1896 года Ванье, придя поздравить его с Новым годом, нашел его в подавленном состоянии, полным пессимизма.

— Мои отец и мать, — сказал ему Верлен, — оба умерли в январе…

Теперь, по некоторым таинственным признакам, он знает, что смерть, его старая подруга, ждет не дождется его в передней. В семнадцать лет он уже признавался ей в своей страсти:

Ведь я вас так люблю, о, мадам Смерть![751]

Наконец-то: вот она прямо перед его лицом! Забросив убийственно скучные «библиосонеты», он пишет свое последнее стихотворение:

СМЕРТЬ!

Смерть, я любил тебя, я долго тебя звал,

И все искал тебя по тягостным дорогам.

В награду тяготам, на краткий мой привал,

Победоносная, приди и стань залогом![752]

В этом призыве нет ничего ненормального. Никогда смерть не означала для него тление или небытие. Напротив, она всегда была синонимом рассвета и пробуждения. Это счастливый переход в «жизнь, которая всегда остается неизменной».

Жить — значит умирать, а умирать — рождаться[753].

Что же, если Верлен не испытывает метафизической тоски, означает ли это, что он сохранил веру в Христа? Мы не можем быть в этом уверены. Он был не из тех, кто искал пристанища в Боге из страха; он был уверен, что познает нечто иное, не потому, что так его учили, а потому, что в его глазах это было естественно. Счастливый человек!

В ответ на его просьбу Робер де Монтескью поспешил преподнести ему в качестве новогоднего подарка сто франков, которые пошли на покрытие задолженности за квартиру. А пока Верлен принимал его, лежа в постели, в дверь позвонили. Это была Филомена, которая, узнав о его болезни, рискнула зайти и поздравить его с Новым годом. Это была, по словам Мориса Барреса, «жуткая сцена». Эжени, как кошка, набросилась на соперницу и вышвырнула ее за дверь, разразившись потоком брани. Верлен, чуть не плача, стонал: «Довольно! Довольно! Дайте мне спокойно умереть!» Монтескью сделал все возможное, чтобы успокоить Эжени:

— Мадам, на вас возложена высокая миссия, ваше имя останется в веках, вы ухаживаете за великим поэтом Полем Верленом; так будьте же благоразумны, иначе придется увезти его от вас[754].

Сто франков — немалая сумма, но как же оплатить счета аптекаря, булочника, бакалейщика, молочника? Как только за графом закрылась дверь, Верлен отблагодарил его тревожным письмом: «Могу ли я рассчитывать на „Фигаро“? В противном случае я окажусь в безвыходном положении. Я не знаю, что еще можно предпринять».

2 января он написал еще два письма — два последних письма в своей жизни. Одно было адресовано Жюлю Ре, Верлен сообщает ему, что с удовольствием будет сотрудничать с издаваемой им газетой «Образ»; другое — Пьеру Дозу, Верлен благодарит его за деньги, которые получил за два сонета, всего двадцать франков. В обоих письмах значится: «Я лежу в постели, а если на чем и сижу, так это на молочной диете».

Для выхода из этого тупика оставалось только одно средство: срочная субсидия из министерства народного образования, по меньшей мере в пятьсот франков. Делаэ, который как раз служил в этом министерстве, был срочно вызван на улицу Декарта. Он появился там 4 или 5 января, в воскресенье.

— Эти деньги нужны мне немедленно, — сказал ему Верлен, — ты слышишь, немедленно, иначе будет слишком поздно!

Делаэ и сам это понял: у него защемило сердце, когда он увидел синее лицо и потухшие глаза Поля. Он немедленно поднял по тревоге своего друга Анри Морнана, который обратился с просьбой к Жюлю Готье, начальнику администрации министерства.

В тот день все разговоры велись о долетавших из-за границы вестях, которые становились все более тревожными: кайзер Вильгельм II[755] был возмущен тем, что Джеймсон, по указке Сесила Родса[756], напал на Трансвааль. Его письмо, адресованное президенту Республики Трансвааль, было полно угроз[757]. Все были обеспокоены: неужели между Англией и Германией разразится война, в которую неизбежно будет вовлечена и Франция?

— Как ты думаешь, — спросил Верлен, — не повлечет ли это серьезные последствия?

Делаэ, как всегда, отреагировал с неизменным оптимизмом. Верлен продолжал:

— А впрочем, мне все равно, мне-то крышка![758]

5 января, в воскресенье, ситуация, казалось, изменилась в лучшую сторону. Во второй половине дня к нему пришли два редактора «Красного журнала» — Жюль Эйн и Франсуа Норжеле, которые принесли ему корректуру его стихотворения «Смерть!». Он сгорбился в своем кресле, долго молчал и, казалось, ничего не слышал; возможно, на него произвело сильное впечатление повторное чтение текста, а возможно, он просто устал. Эжени пришлось попросить посетителей удалиться.

Возле дома они встретили молодого поэта из Безье, Анри-Альбера Корнюти, фанатичного почитателя Верлена, который часто его навещал[759]. Узнав, что мэтр серьезно болен, тот бросился наверх.

— Г-н Верлен нездоров и никого не принимает, — заявила ему Эжени.

Но Корнюти, услышав слабый голос, доносившийся из комнаты: «Пусть войдет!.. Пусть войдет!» — оттолкнул ее, ринулся к больному и остался у его изголовья до поздней ночи. Он обещал вернуться на следующий день.

Тот день, 6 января, был не так уж плох: заботы Эжени и присутствие Корнюти не прошли даром.

Во вторник к десяти часам утра Верлен захотел встать с постели и, одевшись с помощью Эжени и домработницы Зели, послал Корнюти пригласить на обед Гюстава Ле Ружа с женой. Это была, как обычно, веселая пирушка. Верлен шутил или, скорее, силился шутить. Он ел мало и выпил всего один бокал разбавленного водой белого вина. Чтобы развеселить гостей, он рассказал, как один американец из Сан-Франциско послал ему нож для бумаги из лазурита, длинный, как сабля. Увы! нож по дороге разбился, однако бутылка рома, сопровождавшая подарок, осталась цела, чем не преминула воспользоваться Эжени. «Лучше бы он послал мне велосипед, я бы его продал!»

Обед подавали на старинных тарелках с изображением различных фигур, и присутствующие стали для забавы отыскивать сходство с известными личностями. «А это кто?» — спросили у Верлена. Фигура изображала часовщика в своей мастерской.

— А это мой сын Жорж, которого я больше никогда не увижу.

— Значит, ваш сын часовщик?

— Ну да… знаете… как Наундорф? Во всех великих семьях есть свой Наундорф. Жорж — это мой собственный Наундорф![760]

Потом внезапно на него накатила слабость, ему пришлось оставить друзей и отправиться в постель. Они же остались, чтобы написать несколько писем с просьбами навестить Верлена, в частности Лепеллетье, Пьеру Дозу, Жюлю Ре. Тогда же было принято решение известить Казальса, присутствия которого вот уже несколько раз настойчиво требовал поэт.

Вечер прошел довольно мирно. Судя по статье в вечерней газете, которую Эжени читала Полю, ситуация в Трансваале улаживалась. Теперь он мог заснуть спокойно.

Ночью Поль проснулся от сильных болей в желудке. Камин уже погас, он кашлял, стонал, ворочался без конца. Эжени дала ему микстуру, и, он, казалось, снова заснул. Немного позже он снова проснулся и захотел встать, чтобы справить нужду, но соскользнул с кровати, рухнул на пол и не смог подняться. Эжени попыталась ему помочь, но у нее ничего не вышло. Она не решилась разбудить среди ночи соседку и ограничилась тем, что разложила одеяла, подушку и накрыла периной трясущегося от жара больного, грудь которого разрывал жестокий кашель. Холод, продолжительный контакт с ледяными плитами пола — этого было более чем достаточно, чтобы у Верлена началось воспаление легких.

На следующий день, 8 января, к восьми часам, как только пришла Зели, Эжени с помощью соседки втащила несчастного на кровать. Он был действительно в очень плохом состоянии, его лихорадило, он побледнел, дышал с трудом. Срочно вызвали доктора Паризо, который не стал скрывать, что больной находится в очень тяжелом состоянии.

— Нужно быть готовым ко всему, — сказал он Эжени.

Провожая его до двери, она рассказала доктору о ночном происшествии.

— Но вы не должны были…

Но она, не дослушав, захлопнула дверь. Потом она побежала к Казальсу, который все еще жил в отеле «Лиссабон», улица Вожирар, дом 4. Он пришел в середине дня в сопровождении своего друга, Эдуара Жакмена, рисовальщика из Музея естественной истории, завсегдатая кафе «Прокоп». Взглянув на Поля, Казальс понял, что новый приступ окажется для него смертельным.

— Ну что, — сказал он жизнерадостным тоном, — плохи твои дела? Ты, кажется, подхватил чертов насморк! Не бери в голову, тебя вылечат. С тобой и похуже бывало!

Верлен его остановил:

— Мне конец!

— Брось!

— Конец, я тебе говорю.

Эжени, отведя в сторону обоих посетителей, сказала им по секрету, что доктор считает больного неизлечимым. Он же, услышав шепот в соседней комнате, крикнул:

— Эй, послушайте! Мне еще рано надевать белые тапки!

До поздней ночи Казальс и Жакмен писали срочные письма Барресу, Коппе, Ванье, Викеру, Мореасу, Тайаду и другим.

Послали за доктором Шоффаром — последняя надежда! — который смог только прописать горчичники, чтобы облегчить страдания больного, которому становилось все тяжелее дышать. Он покрывался потом от жара и все время просил, чтобы его перевернули на другой бок. Под действием горчичников ему стало немного легче, дыхание стало менее свистящим, более ровным.

Казальс и Жакмен воспользовались этим, чтобы пойти поужинать, пообещав вскоре вернуться. Они направились к Лорану Тайаду и Габриэлю Викеру, но ни того, ни другого дома не оказалось, потом пошли попросить Мари Кране и г-жу Ле Руж отправить в тот же вечер послания, которые они принесли с собой, ибо знали, что дорог был каждый час.

Пока они бродили в холодной ночи, один журналист из «Эха Парижа», Жорж Стиглер, искал дом поэта. Он описал бедно обставленную квартиру, которая тем не менее содержалась в чистоте. «Как только я вхожу, я слышу чье-то хриплое дыхание, пойдя на звук которого, я попадаю во вторую комнату, в которой мерцает свет тлеющего угля. В тусклом свете лампы я сначала могу различить лишь белую груду, из которой и поднимается сиплый возглас. Я приближаюсь: руки свесились с кровати, лысый лоб покрыт носовым платком, ворот рубашки расстегнут: это Верлен». Журналисту показалось, что от лица больного уже почти ничего не осталось. Он возбужден и с большим трудом может произнести лишь несколько слов по поводу горчичников: «Эта штука жжется![761]»

Здесь Корнюти, а также Эжени и соседка, которые занимают себя никому теперь не нужными хлопотами. Конец близок. Корнюти привел из церкви Сент-Этьен-дю-Мон отца Шёнхенца, высокого голубоглазого эльзасца[762]. У Поля не было сил исповедаться, поэтому священник только причастил умирающего. Таким образом, Бог внял мольбе грешника, который написал в «Счастье»: «Лишь бы был со мной священник, когда буду умирать». Верлен, не открывая глаз, постепенно угасал. Было слышно, как он слабо шепчет: «Снимите с меня… все эти одеяла»[763], а потом — непонятные, оборванные на половине слова, и вдруг, после минуты тишины: «Франсуа…»

Франсуа? Эжени подумала, что он зовет Франсуа Коппе. Другие предполагали, что это мог быть Франсуа Вийон. Нет, вероятней всего, последняя мысль умирающего была о матери, скончавшейся десятью годами ранее, январским вечером, в тупике Сен-Франсуа.

И больше ничего, кроме слабеющего и затихающего хриплого дыхания. Последний вздох был так тих, что никто его не расслышал.

Голова его слегка наклонилась к левому плечу, будто он отворачивается от мира, лицо было спокойно и серьезно. Это лицо аскетическое, прояснившееся, просветлевшее:

О сжалься, Господи, над тьмой моих страданий,

И сердце, взросшее меж тяжких испытаний,

К Тебе влекомое, как рану, исцели![764]

Впервые в жизни Верлен обрел покой.

Ему шел пятьдесят третий год.

Чудесное предвидение! В одном его автобиографическом фрагменте, датировка которого остается неизвестной, мы можем прочитать пророческие слова: «Он и вправду умер, к тому же молодым — в пятьдесят два года!»

Когда около восьми часов вернулись Казальс и Жакмен, все было уже кончено.

Известие о смерти поэта распространилось молниеносно. Вечером первым пришел Морис Баррес и в большом волнении попрощался с покойным. Эжени позволила ему взять на память книгу стихов Сент-Бёва, которая валялась на столе.

— Я с пользой потратила ваши деньги, — сказала она ему со слезами на глазах, — я купила ему прекрасный костюм в «Самаритен». Он здесь, лежит сложенный в шкафу[765].

Потом пришел черед Катулла Мендеса, Леона Ванье, графа Монтескью, которого известил доктор Паризо.

Собравшись в столовой, назначили день похорон, которые должны были бы состояться на третий день, 10 января, в два часа пополудни.

Эжени и Зели в это время пошли за помощью к соседкам: как известно, только женщинам дозволяется омывать покойного. Итак, было воздвигнуто погребальное ложе: туго натянули простыню, на Верлена надели просторную рубаху, на шею ему повязали черный галстук, на грудь положили распятие. Зажгли три розовые свечки, украшавшие камин — других в доме не оказалось. О чудесная судьба, пославшая три розовые свечки в изголовье усопшего поэта!

Всю ночь к покойному шли люди: Габриэль Викер, Рашильда и Альфред Валетт, Альбер Мера, Леон Дьеркс и другие. Двадцать раз повторяется одна и та же сцена: звонок в дверь, молчаливое рукопожатие, минута прощания у тела, кажущегося ирреальным в отблеске свечей. Эжени в который раз описывает последние минуты его жизни, в то время как в соседней комнате, набитой до отказа, все разговаривают в полный голос, как на приеме. Между группами людей снуют журналисты. Одному из них, тому, что предлагал Корнюти написать статью о кончине поэта и взять интервью у женщины, с которой он жил под одной крышей, Эжени заявила:

— Когда говорите обо мне, меня нужно называть не «женщиной», а по имени. Так велел сам Верлен![766]

Было почти три часа утра, когда волнение спало и установилась тишина. Казальс, Корнюти и Ле Руж остались возле тела своего друга до рассвета, в то время как Эжени прилегла немного отдохнуть у соседки.

Ранним утром 9 января помощник мэра пятого округа и двое служащих подписали официальное свидетельство о смерти. Тогда же пришли Лепеллетье, весь в слезах, и Франсуа Коппе: он обнаружил записку, вернувшись ночью из «Одеона», где давали его пьесу «За корону».

— Мэтр, он звал вас при смерти, — шепнула Коппе Эжени.

Тот был очень тронут, достал из кармана двадцать франков «на цветы», а потом присоединился к собранию, проходившему в столовой. Узнав о принятом решении, он стал горячо протестовать:

— Хоронить его завтра в два часа дня без мессы, да вы что! Верлен был христианином, его должны отпевать в церкви!

Нужно было все изменить, связаться с духовенством церкви Сент-Этьен-дю-Мон, с похоронным бюро, дирекцией Академии изящных искусств. На уголке стола Леон Ванье составлял окончательный текст уведомительного письма, которое тотчас же отнесли в типографию. В нем говорилось: «От имени г-на Жоржа Верлена, сына покойного, г-на де Сюври (sic), его шурина, от имени его издателя, друзей и почитателей».

О печальной новости сообщили газеты не только во Франции, но и за границей. Именно таким образом Матильда в Брюсселе узнала о смерти своего бывшего мужа. «Сердце мое разрывалось от жалости, — пишет она в своих „Воспоминаниях“, — я залилась слезами».

Весь день на улице Декарта царила невообразимая толкотня. Журнал консьержки был испещрен записями. Судебно-медицинскому эксперту пришлось пробиваться сквозь толпу.

— От чего он умер? — спросили у него.

— Организм был чрезвычайно ослаблен, — ответил тот, — у него было десять неизлечимых болезней!

Лестница была слишком узкой и не могла выдержать нескончаемый поток посетителей: Анри де Ренье, Жан Ришпен, Франсис Вьеле-Гриффен, Анатоль Франс, Альбер Самен, Рауль Поншон, Гюстав Кан, Эмиль Блемон, Шарль Морра, Рауль Жинест, Эрнест Рейно и т. д. Казальс без остановки делал зарисовки с покойного, так же как и Станислас Лоуи из газеты «Журналь», Морис Фейе и Ной Легран. Здесь упомянем любопытную деталь, в которую верится с трудом: когда пришел Морис Фейе, Эжени, открыв дверь, потребовала у него сто су за то, чтобы проститься с телом Верлена, а на удивленный взгляд отреагировала следующим образом:

— Черт побери, за вход в театр платят деньги![767]

Также присутствовал г-н Гайар, фотограф.

Чтобы получить разрешение префекта полиции на снятие посмертной маски, пришлось действовать очень быстро. Когда со своим материалом прибыл специалист, г-н Меони, помощник скульптора Фалгьера, было уже темно, и ему пришлось работать при свечах. В это время пришел потрясенный Малларме с огромным букетом фиалок. Когда сняли еще не застывшую массу, он увидел лицо покойного, вздувшееся, распухшее, без бровей и местами без бороды. Понятно, что Малларме впоследствии отказался взять экземпляр слепка, ко всему прочему, довольно невыразительного, изготовленного в количестве пятидесяти штук[768].