ИЗ ГАРНИЗОНА В ГАРНИЗОН

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ИЗ ГАРНИЗОНА В ГАРНИЗОН

Мне рок сказал: простым солдатом

                                               будь!

Ян Неруда

Армейские власти снова вспомнили о «рядовом, в долгосрочном, вплоть до переосвидетельствования, отпуске» Фучике, и вот он 28 сентября 1932 года с чемоданчиком в руках переступил порог уже известной ему казармы 17-го пехотного полка в городе Тренчине. Был день святого Вацлава, покровителя чешской земли, считавшийся тогда официальным праздником, начальству было не до Фучика, и он в первый же день службы получил увольнительную. Все вначале складывалось как нельзя лучше, и он рассчитывал на то, что его пребывание в армии будет не 18 месяцев, как полагалось, а таким же скоротечным, как два года назад.

Фучик направился в Братиславу к своему другу Владимиру Клементису, который пригласил его совершить «небольшое альпинистское восхождение по погребкам». Человек большого душевного обаяния, Клементис много ему показал и рассказал. Братислава показалась Юлиусу чудным и волшебным, милым городом среди прелестей «вечной природы» под венцом «Лунных гор» («Монтес лунае», как называли Малые Карпаты римляне), с виноградниками на склонах холмов, над быстро бегущими водами Дуная. Город лежал как на ладони, когда друзья поднялись на высокую гору у древней крепости Девин, где стрижи и голуби пухом устилают гнезда. Камни, из которых построены дома, не темно-серые, как в Праге, а светлые. Под синим небом и лучами яркого солнца они переливаются всеми оттенками светлых тонов. И башни в Братиславе иные. Это не готические, величественные темные башни старой Праги, а барочные, причудливые, На одной фигурной маковке еще маковка, еще и еще, и все они точно нанизаны на длинный острый шпиль. Архитекторы многих национальностей и эпох строили Братиславу, и поэтому она разностильна, лишена строгости, в ней чувствуется улыбка, затейливость, живая фантазия. Большой, грузный, похожий на перевернутый ножками вверх письменный стол, старинный замок возвышается над городом как гнездо гигантской птицы. Стены его помнят нашествия турок и татар.

Запомнились Фучику знаменитые братиславские погребки. Здесь кипит сама жизнь. Печальную, тягучую песню словацких пастухов сменяют волшебные струны скрипок. Они то плакали древней как земля цыганской скорбью, то трепетали и захлебывались в неудержимой, залихватской удали и радости. Словаки общительны, любят повеселиться, друг с другом наговориться, а подвыпив — сплясать. Трудно удержаться, когда от песни сотрясаются стены, а от задорного танца ходуном ходят половицы. К Юлиусу подлетела раскрасневшаяся танцорша:

— А ну выходи, цыган!

Так Фучика называли в юности друзья, находя в его внешности что-то цыганское. Он встал. Любил он песню и горячий танец. Сорвался, закружился. Утомленный, разгоряченный, вернулся Юлиус за свой столик. Хорошо ему сегодня, легко на душе, он и предполагать не мог, что случайная увольнительная обернется для него встречей со старым другом, с которым они вместе работали в студенческом журнале «Авангард».

Вернувшись из Братиславы в Тренчин, Фучик и на этот раз не задержался более суток. Хорошо зная политическое лицо «рядового» и решив избавиться от «опасного коммунистического агитатора», начальство направило его в военный госпиталь в город Ружемберок на медицинскую комиссию, даже не выдав ему солдатскую форму. К удивлению Фучика, врач-майор, осматривавший его, отказался от фальшивой диагносцировки и признал его годным к строевой службе.

Воспользовавшись наличием журналистского проездного билета, незадачливый воин отправился из госпиталя в Тренчин через… Прагу. Это был большой крюк для кого угодно другого, но не для него. Разве можно упустить возможность хоть несколько часов побыть в Праге, среди друзей? Даже если это и закончится гауптвахтой?..

Еще целые две недели в Тренчине он был на особом положении: ходил в штатском. Юлиуса это не смущало. Напротив, он вспомнил старое греческое изречение: «Желая посрамить одного из знаменитых мудрецов, хозяева на званом обеде посадили его на самое отдаленное и неудобное место. Но мудрец сказал с кроткой улыбкой: „Вот средство сделать последнее место первым“». Фучик сразу оценил преимущества своего положения. По солдатскому «телеграфу» разнеслась весть: «Среди нас редактор-коммунист».

Солдаты сразу полюбили этого человека, который может поделиться последней сигаретой, написать, когда надо, всевозможные прошения, посоветовать, как поступать, когда у кого-нибудь возникал конфликт с начальством. Нередко издерганных, измученных муштрой солдат охватывала бессильная ярость, удесятерявшаяся тоской по дому. И тогда вновь на помощь приходил Фучик; у него всегда была про запас какая-нибудь шутка и рецепт для разрешения неурядиц. Он убеждал солдат, что гнев — плохой советчик, что нужно сплотиться, так как солидарность — лучшая защита от произвола офицеров.

О своих первых армейских впечатлениях Фучик писал:

«Передо мной тут целая галерея самых разнообразных образцов. Юноша, который с радостью ухватился за армию, избавившую его от занятий, и теперь в страхе ожидающий возвращения домой; штабной писарь, который восемнадцать лет дул в фагот в военном оркестре (одно время, кстати, под началом дядюшки), а теперь заносит в ведомости центнеры картофеля и буханки хлеба, потому что выдул свои легкие; австрийский национал-социалист, который родился и прожил всю жизнь, как и его отец, в Штырском Градце, но, являясь чехословацким подданным (его дед был уроженцем Хеба), должен служить в нашей армии, иначе у него не будет документа, необходимого для женитьбы (Австрия отказывает ему в подданстве; он безработный и потому „обременительный иностранец“); шахтер из Гандлове (ему дважды пришлось выбираться из обвалившейся штольни), тихий, неуклюжий человек, над которым насмехаются, которого обижают без зазрения совести все младшие чины (перед сном он шепчет, что, кргда выйдет срок, он позовет их к себе в Приевидзы и всадит им нож в спину), и т. д. Обширная галерея самых разных образов. Придешь к этим людям вечерком, и они раскрывают перед тобой свою душу, доведенные до слез и отчаяния бесчеловечным отношением начальства. И никому из них служба не нравится. Солдатам — потому, что им хочется свободы, низшим чинам — потому, что у них много высчитывают из жалованья и что их ремесло обеспечивает им всего лишь блестящую нищету, которую они сами никак не назвали бы блестящей».

На пятнадцатый день пребывания Юлиуса в части на него все-таки надели военную форму, и теперь он с окончательной ясностью понял, что его радужным надеждам пришел печальный конец, что теперь он не скоро вернется в Прагу, в редакцию, где он так нужен. С трудом, медленно и тяжеловато он втягивался в суровую воинскую дисциплину, в строевую муштру, осваивался с укладом новой армейской жизни. Первое, чему учили с особым усердием, что буквально вдалбливали в голову солдатам, была заповедь:

— Забудьте о том, чем вы были до сих пор. Теперь вы не мальчики, а солдаты, и каждого указания и приказания старших слушаться и подчиняться ему беспрекословно!

Как в каждой буржуазной армии, офицеры были начисто оторваны от народа, варились в собственном соку. Их сознательно превратили в касту с ее спесью, с ее ни на чем не основанном представлением о своей исключительной роли в жизни страны, о «чести мундира». Офицеры держали солдат в постоянном состоянии раздражения ежеминутными нервными замечаниями, мелкими придирками, тупыми повторениями одних и тех же скучных, до смерти надоевших слов и указаний, удручающих нотаций. «Первое столкновение с военщиной я все же не проиграл: борьба, можно сказать, длилась пять недель, — пишет Фучик, — и все это время новобранцев атаковали и торжественными речами, и строгими придирками, и проповедями о благородном величии военной службы, и всякого рода дерганием: перегонкой с работы на работу, с учебы на учебу… Господа… превращают казарму в фабрику автоматов — бегающих и припадающих к земле, а также и послушно стреляющих, как только нажмется соответствующая кнопка приказа».

У Фучика созревает замысел написать цикл рассказов о солдатской жизни. Материал сам шел в руки, надо только внимательно зафиксировать увиденное и услышанное. Экономический кризис в стране ощущался и в армии, он основательно вытряс государственную казну, и власти экономили на всем, в том числе на солдатах, которые не имели права, да и не могли протестовать. Фучик пишет Густе: «К нам в казармы приходят ребятишки — перелезут через ограду или протиснутся между прутьями, иногда сердобольный часовой пропустит, — приходят и просят хлеба. Раньше мы им давали, но теперь у нас у самих нет. Знаешь, как это тяжело, когда ребенок просит: „Кушать хочу“, а у тебя у самого брюхо подводит! Нам уже даже никто не внушает, что все это мы должны защищать…» Понемногу он втянулся в повседневную казарменную жизнь. Однако через несколько недель служба перестала его «занимать», у него начались приступы тоски. Для человека активного, огромного динамического потенциала, требовавшего разрядки, нет ничего более тяжелого, как отрыв от деятельности. Он, кто привык всегда быть там, где бурно кипит жизнь, где борьба, где собрания и манифестации, где забастовки, стычки с полицией, теперь сидит, как птица в клетке, и чувствует прямо-таки физически свою заброшенность, зависимость. Его удручала необходимость повиновения а бездействия, в то время как за стенами казарм бастовали рабочие и крестьяне, а он бессилен был им помочь. 16 ноября 1932 года жандармы разогнали демонстрацию в селе Поломка, застрелив двух человек. «Говорят об этом очень много, — пишет он в письме Густе, — все здесь страшно возмущены. Это был слишком серьезный удар но нашим отупевшим чувствам и мыслям. Ребята понимают, что они тоже могли попасть в положение жандармов на Горегроне». За каждым движением Фучика пристально следили. Командир роты тайком рылся в его чемодане, проверяя, нет ли там запрещенной литературы, под разными предлогами лишал его увольнений, выпытывал, с кем он встречался, о чем говорит, кому пишет.

Доносчиком был один ефрейтор. Грубо и неуклюже вертелся он около Фучика, умышленно задавая ему каверзные вопросы. Тот все же раскусил «своего» парня. Взвод как-то раз возвратился с обеда. Солдаты воспользовались минуткой свободного времени для того, чтобы навести порядок в чемоданчике, пришить пуговицу, черкнуть несколько слов домой. Ефрейтор подошел к Фучику и завел с ним один из своих обычных разговоров, надеясь уличить его в какой-нибудь крамоле. Все это выглядело, как в знаменитой беседе шпика Бреттшнайдера в трактире «У чаши» с героем романа Гашека. Вкрадчивым голосом ефрейтор спросил Фучика, нравится ли ему немецкий гимн. Фучик ответил уклончиво, и тогда ефрейтор как бы между прочим обронил:

— Вы, наверное, охотнее поете русский гимн, чем наш?

— Да, вы правы, — ответил Фучик с видимой охотой.

— А какой у русских гимн? Может, споете его, а то я ни разу не слышал, — полюбопытствовал ефрейтор, предвкушая момент, когда он доложит начальству, что коммунистический агитатор пел в расположении взвода «Интернационал».

Фучик запел по-русски, не особо громко. У солдат, услышавших знакомую мелодию, загорелись глаза. Фучик оказался в центре тесного круга. Внезапно один из немцев, северочешский шахтер, подхватил слова гимна, за ним — два словака, один чех, затем еще несколько человек. Мелодия крепла, и вскоре каменное здание казармы огласилось звуками «Интернационала». Пел весь взвод, пел так, что дребезжали стекла. Лишь побледневший от страха ефрейтор стоял, не зная, что делать. Ему уже виделось грозное следствие по делу «красных», виновником которого — о ужас! — был он сам! Такая случайность, а вылилась она в настоящую демонстрацию. Начальство сочло нужным замять эту историю. Как-то Фучика вместе с другими солдатами назначили в наряд, который должен был нести почетный караул во время воскресного богослужения в местном костеле. Фучику не хотелось идти в наряд, тем более что именно на это воскресенье несколько товарищей, с которыми он познакомился в Тренчине, пригласили его на загородную прогулку. К тому же ему хотелось вывести из равновесия командира роты, слывшего «человеком из железа», который, не зная ни честолюбия, ни жалости, ни любви, ни привязанности, спокойно и холодно, как машина, наказывал солдат.

На следующее утро Фучик постучал в дверь канцелярии командира роты и с невинным видом, разыгрывая из себя Швейка, отрапортовал:

— Господин штабс-капитан! Разрешите обратить ваше внимание на одно обстоятельство, имеющее прямое отношение к моему назначению в почетный караул. Я неверующий, и, мне кажется, будет оскорблением, если я пойду в костел воздавать хвалу господу богу. Это — приказ, и я его, разумеется, выполню, но может получиться скандал, если вдруг в газетах напишут, что редактору «Руде право» была оказана честь нести караул в храме господнем.

— Догадываюсь, кто об этом напишет, — перебил его штабс-капитан и, подумав минуту, добавил: — Я поступлю так, как сочту нужным. Идите!

В результате штабс-капитан «счел нужным» освободить Фучика от «почетного» воскресного наряда. То ли он действительно согласился с аргументами Фучика, то ли просто испугался его скрытой угрозы.

Командир полка решил во что бы то ни стало избавиться от Фучика. В ход уже было пущено все: взыскания, лишения увольнений, бесконечные придирки по пустякам. Это было испытанное средство превратить службу солдата в сущий ад. Однако, как оказалось, на Фучика это не возымело действия. Он избрал весьма эффективную тактику: досконально изучил уставы, превзойдя в этом многих офицеров, безукоризненно выполнял все задания на учениях, содержал в порядке свои вещи и оружие («Умей чистить и протирать винтовку, чтобы она и снаружи и изнутри блестела как зеркало») — одним словом, старался не давать повода для жалоб на него. Особенно преуспел Юлиус на стрельбищах, куда каждый день с утра до вечера водили солдат поочередно, по четыре, следили за тем, чтобы солдат при выстреле боевыми патронами не зажмурился, не вздрагивал при отдаче, глядел бы точно на мушку сквозь прорезь прицела и нажимал бы спуск не рывком, а плавным движением.

— Стрельба — это в высшей степени пролетарское искусство, — говорил Фучик и не упускал возможности усовершенствоваться в ней.

Уже на первом занятии на его мастерство обратил внимание капитан и благосклонно осведомился:

— Вы, кажется, с удовольствием занимаетесь стрельбой, Фучик?

Пристально посмотрев на офицера, солдат ответил четко, как и полагается по уставу:

— Так точно, господин капитан. Я с удовольствием занимаюсь всем, что может нам пригодиться!

Капитан, моментально уловивший в словах Фучика иронию, нахмурился, ибо отрывистый ответ прозвучал как вызов.

Еще больший «сюрприз» офицерам приготовил Фучик к годовщине Великого Октября. Каждый год, отмечая это событие на собраниях и митингах рабочих, он обращал свой взор к Красной площади, мысленно переносился туда, где проходили парады и демонстрации. Теперь он ломал голову над тем, как отметить это событие в казарме, где господствуют статьи и параграфы строгого устава. В темном уголке за складом, в глубине большого двора казарм, группа солдат под прикрытием темноты склонилась над маленьким ящичком, из которого после непродолжительного шелеста и треска зазвучал негромкий голос:

— Внимание, внимание, говорит Москва…

Так солдаты отметили великий пролетарский праздник, послушав тайком Москву. Теперь в казармах поселился «призрак коммунизма», и не было в глазах офицеров преступления страшнее этого. Началось расследование. Подозрение, конечно, в первую очередь пало на Фучика, его долго и с пристрастием допрашивали, однако уличить ни в чем не могли, так как солдаты, знавшие подробности, молчали и не выдавали своего товарища.

10 декабря был зачитан приказ командира полка, где говорилось о том, что «рядовой Юлиус Фучик срочно переводится из первой пехотной роты 17-го полка в одиннадцатую пехотную роту того же полка, расквартированную в Глоговце».

На новое место уезжал Фучик с невеселыми мыслями: он понимал, что это — плохо завуалированная ссылка: в захолустном городишке, где крохотный гарнизон, легко следить за каждым его шагом — в казарме, на полигоне, на улице. Он из Тренчина поехал в Глоговец через… Братиславу. За опоздание в часть на несколько часов он получил 14 суток ареста. Но самое страшное было не это, а то, что служить здесь было значительно тяжелей. Среди солдат ходило немало разговоров о командире подразделения, который, желая возместить ущерб, нанесенный казармам грозой, незаконно высчитывал из нищенского жалованья солдат по 50 геллеров; о капитане Адаме, который приказал раненному на полигоне солдату идти в санчасть одному, несмотря на то, что солдат еле держался на ногах, а до казарм было целых три километра; о новобранце, который застрелился на глазах у своих товарищей, доведенный до отчаяния придирками офицеров и тоской по дому, и о многом другом. За Фучиком стали следить еще более внимательно, чем ранее, просматривали его личные вещи и письма. Он стал писать иносказательно: «Погода стоит странная. Подморозило, и снова отпустило, сейчас туман, но на дорогах так скользко, что мне приходится быть очень осторожным, как бы чего не поломать…»

Начальник гарнизона, узнав, что Фучик каким-то образом установил и поддерживает связи с местными коммунистами, вызвал его к себе и приказал:

— Запрещаю вам разговаривать сразу с несколькими солдатами, запрещаю разговаривать и вообще как-либо общаться с местными коммунистами, запрещаю ходить в городской Рабочий дом, сообщать солдатам и гражданским лицам, что до армии вы работали редактором «Руде право», запрещаю говорить обо всем, что касается вашей профессии, запрещаю…

«…Мне разрешено только дышать, — писал Фучик в отправленном тайком письме, — дышать (да и то не вполне свободно), ходить в ногу и держать язык за зубами. Кандидаты в офицеры боятся ко мне подойти, каждое мое слово изучается, каждый шаг известен, а если я свалюсь в нужник, то из канализационной трубы вытащат двоих (гипербола — здесь нет канализации). Таким был первый натиск. Меня это несколько утомляло, но я знал, что долго такой режим не продержится и важно сохранять спокойствие. Так вот, вчера тиски ослабили. Быть „образцовым солдатом“ — все-таки наилучший метод, и, хотя заслужить это звание было довольно трудно, теперь трудно отнять его у меня. Вчера наконец пришли мои солдатские бумаги. Там имеется следующая характеристика: „Серьезен, дисциплинирован. Проявляет большой интерес к учениям, обязанности солдата исполняет старательно“. Очень смешно, когда за этим следует секретная политическая характеристика, по которой меня бы следовало, пожалуй, держать на гауптвахте пожизненно. И все же я испытывал некоторое удовлетворение, а то уж порой и сам начинал считать себя лентяем, несолидным человеком, недисциплинированным, но, ведь если б это было так, не смог бы я сделаться „образцовым солдатом“, да еще в таких тяжелых условиях. А я добился этого в Тренчине, добьюсь, надеюсь, и здесь…»

В письме он чуть-чуть сгустил краски. Ведь он по-прежнему, несмотря на запреты и угрозы, настойчиво и целеустремленно продолжал работу: беседовал с солдатами, разъяснял, советовал, помогал, убеждал; тайно встречался на частных квартирах с местными коммунистами, которым рассказывал о Советском Союзе, потихоньку посещал Рабочий дом. Однажды туда нагрянул патруль. Но рабочие вовремя предупредили Фучика. Выйдя через потайную дверь, он перелез через забор и благополучно добрался до казарм.

Перед рождественскими праздниками его потянуло домой, и он снова затосковал. Ему почти тридцать лет, он на целых десять лет старше своих сослуживцев и многих офицеров. Даже в условиях солдатской жизни он продолжал писать. Ему попала в руки газета «Лидове новины», опубликовавшая в канун рождества своим читателям к праздничной елке собрание «Лучших за столетие чешских святочных рассказов». Один рассказ похож на другой: порок наказан, добродетель торжествует, девочка, замерзавшая на улице, отогрета попечительными руками, блудная жена вернулась домой в объятия мужа. Рассказ 1932 года об облагодетельствованной секретарше и благородстве директора побудил Фучика написать свой святочный рассказ солдата. Юлиус точно описал случай, свидетелем которого он стал незадолго до рождества. Рота проходила, возвращаясь с учений, через небольшую словацкую деревушку. Солдаты сделали привал прямо на площади, перед маленькой лавчонкой с вывеской «Разные товары».

— Мамаша, мы пришли за салом.

— За салом?.. У нас его нет.

— Да, выбор у вас невелик. Придется довольствоваться хлебом.

— Хлеба? Хлеба у нас тоже нет.

Вначале солдаты думали, что это шутка, но, войдя в лавчонку, увидели, что на полках только дюжина свечей, пакетик цикория, брусик и кнут. Больше ничего — хоть шаром покати.

Явился судебный исполнитель, обвел лавку грустным взглядом.

— Значит, ничего нет?

— Ничего.

Разочарованный, он собрался было уйти ни с чем, но на пороге встретил дочь разорившегося владельца лавки. Ей всего восемь лет. В кулачке она сжимала несколько крон. Уже с весны у нее мечта: она приготовит к рождеству маме и папе подарок. Геллеры на пряник или конфеты она откладывала в курятнике, в баночке из-под крема. Выслушав девочку, как она копила эти деньги, исполнитель конфисковал их, оставив расписку и плачущую девочку.

Рассказ «О маленькой Терезке и бравом судебном исполнителе» Фучик опубликовал в новогоднем номере «Творбы» без подписи, ибо, находясь на воинской службе, он не имел права писать. Это небольшое произведение звучало обвинением буржуазному строю. Девочка с беззащитной ранимостью, с хрупкой душой попала в жестокий мир. Откуда пришла беда, как без войны расшатались устои привычного бытия, почему всюду голод, спад, оцепенение, затаенная злоба и циничное глумление над человеческим чувством? Любые попытки выйти из затянувшегося экономического кризиса, выправить положение кончаются ничем. Не помогают ни бесконечные парламентские дебаты, ни циркуляция остающихся на бумаге половинчатых и запоздалых решений, постановлений, распоряжений. В этих условиях как издевка воспринимаются бодряческие тона буржуазных газет и сентиментально-слащавые рассказы.

В Глоговце Фучик прослужил полтора месяца, и его снова «передислоцировали». На этот раз в Левице. И снова маленький запыленный районный городок на юго-востоке, к тому же в городе население в основном венгерское.

Располагая избытком свободного времени, он много читает, по-прежнему внимательно следит за событиями политической жизни и даже занялся изучением венгерского языка, «Венгерский язык мне нравится, а возможностей у меня столько, что я, пожалуй, кое-что и усвою…»

Выучить, однако, венгерский язык не удалось. Не успел он еще освоиться на новом месте, как благосклонная судьба улыбнулась ему. Согласно новому приказу он переводился (на этот раз уже окончательно) в 5-й пехотный полк имени Т.Г. Масарика, расквартированный в Праге, в Штефаниковых казармах на Смихове (ныне эти казармы носят имя Юлиуса Фучика). Помог сенатор-коммунист Йозеф Гакен, член парламентского комитета по делам обороны. Он был на пятнадцать лет старше Фучика, но их связывала крепкая дружба.

Переводу в столицу Юлиус обрадовался безмерно, теперь он знал, чего хочет. В глубине души он и в военном мундире оставался все тем же неисправимым оптимистом. В голове рождались заманчивые планы, головокружительные фантазии. Теперь будет легче тянуть служебную лямку, теперь он сможет участвовать в культурной жизни: посещать театры, кино, выставки, писать рецензии. Невдомек было, что новое место обернется новыми трудностями. Его в полку «ждали». Командир роты имел обстоятельный разговор со старослужащим, сержантом Франтишеком Восикой:

— Вы дорожите репутацией полка, носящего имя президента?

— Так точно, господин штабс-капитан.

— Так вот, эта репутация теперь под угрозой. Сам черт послал нам Фучика — коммуниста, литературного якобинца, бунтовщика. Нужно внимательно ко всему прислушиваться и сопоставлять, чтобы уберечь репутацию полка, предупредить во что бы то ни стало опасное развитие событий. Понимаете?

Сержант Восика до армии работал на фабрике, некоторое время был безработным, давно знал Фучика по его статьям в прогрессивной печати, лекциям и выступлениям.

— Вы должны бдительно следить за Фучиком и отмечать, с кем он встречается, кто ему пишет, кто им интересуется, куда он ходит, кто звонит ему по телефону, как он влияет на солдат.

При первой же возможности сержант сообщил Фучику, что ему поручено следить за ним.

Испытанным и единственным оружием против начальства была репутация «образцового солдата», и он в этом преуспел. Сержант Восика вспоминал:

«Если он тщательно соблюдал личную гигиену, то забота его об оружии была просто поразительной… Он разбирал и собирал пулемет за несколько секунд, пистолет знал лучше многих офицеров, всегда проявлял большой интерес к теории стрельбы… В то время как другие солдаты клевали носом или болтались по коридорам, он всегда, даже зимой, читал или писал…»

Командиру сержант всегда докладывал, что «все в порядке», что рядовой Фучик образцово исполняет свои обязанности. И это не было преувеличением. Фучик действительно проявлял максимум прилежания, аккуратности и дисциплинированности. В стрельбе он добился блестящих результатов. За это его наградили серебряным значком стрелка первого класса, и это давало ему право на получение увольнительной от вечерней поверки до полуночи.

Среди солдат Фучик продолжал вести агитационную работу, разъяснял, убеждал наглядными примерами, конкретными фактами. Вскоре он снискал у сослуживцев такое уважение, что вопреки воле офицеров его единогласно избрали в одну из солдатских комиссий. Поручик, не выносивший Фучика, однажды зачитывал во дворе казармы распорядок дня и в конце добавил, что солдаты должны выбрать представителя в эту комиссию. Кто-то крикнул: «Рядовой Фучик!» — и поручик вынужден был провести голосование. Все руки тотчас взметнулись вверх. Сержант Восика вспоминал: «Сразу же после построения я был вызван в канцелярию, где командир роты спросил меня, неужели же Фучик в самом деле успел подчинить всех своему влиянию, как то установил сейчас пан поручик. Я сказал, что Фучик никогда никакой агитации не ведет, а просто его полюбили за добрый характер и за то, что он всем помогает. „Это и есть его агитация, чего вы, конечно, не в состоянии понять“, — сказал командир роты и повторил приказ бдительно следить за ним».

Офицерам Фучик умудрялся доставлять не меньше неприятностей, чем раньше. Так уж он был устроен, что не мог, не хотел сдерживать себя, чтобы не пойти на какой-нибудь розыгрыш господ офицеров, граничащий с дерзкой выходкой. Однажды, будучи дневальным, Юлиус увидел на пороге казармы командира части полковника Клоуда. Полковник был в штатском.

— Стой, гражданским лицам вход воспрещен! — отчеканил не моргнув глазом дневальный.

— Да что вы себе позволяете? — закричал задержанный. — Вы знаете, кто я такой? Я командир части полковник Клоуд.

— Не похоже. — Глаза дневального выражали полное недоумение.

— Что-о-о-о? — взревел Клоуд.

— Если бы вы действительно были полковником, то знали бы воинские уставы и особенно устав внутренней службы, где ясно сказано: «Офицер обязан появляться в расположении части только в военной форме».

Израсходовав весь свой запас острых и крепких словечек, полковник сменил наконец гнев на милость.

— В высшей степени одобряю ваше служебное рвение и знание воинских уставов, — сказал он. — Наслышан о вас и теперь рад познакомиться лично…

Однажды на Белой горе проходили большие полковые учения, и инспектировать приехал генерал с многочисленной свитой. Случайно он остановился перед взводом, в котором служил Фучик. Генерал хотел проверить, как солдаты на практике усвоили тактические и уставные положения. По иронии судьбы, выбор пал на Фучика, и он удивил генерала глубиной и основательностью своих познаний, четкостью и лаконичностью доклада. Восхищенный генерал-инспектор громовым голосом заявил перед строем роты, что солдаты «должны брать пример с рядового Фучика». Солдатам было приятно слушать, что в пример им ставили редактора «Руде право», зато полковник Клоуд поспешил шепнуть генералу, что, к сожалению, вышла досадная ошибка.

Ротный командир считал, что образцовое поведение Фучика — уловка, чтобы усыпить бдительность начальства, и к надзору за ним привлек нескольких унтер-офицеров. Они должны были подавать рапорт о каждом выходе его в город: где он был, сколько времени там провел, с кем разговаривал.

При каждой встрече с Йозефом Гакеном Фучик все более настойчиво просит «вытащить» его из армии, мотивируя просьбу тем, что служить стало совсем тяжело. Шел 1933 год, поступающие из Германии вести одна хуже другой: фашистский переворот, приход к власти Гитлера, поджог рейхстага, кровавый террор против коммунистов и противников нацизма. Что стало с его друзьями Вайскопфом, Луисом Фюрнбергом, каково им сейчас там? Из трехсот тысяч членов Коммунистической (партии Германии сто пятьдесят тысяч были либо убиты, либо арестованы, либо вынуждены покинуть Германию, скрываясь от фашистских палачей. Очевидцы, бежавшие из Германии в Чехословакию, рассказывали, как в мае 1933 года в Берлине на площади перед университетом был устроен огромный костер из книг Маркса и Ленина, Гейне и Цвейга, Эйнштейна и Спинозы, Томаса Манна, Хемингуэя и Ремарка, других видных представителей мировой культуры и науки. Когда это все уничтожалось в огне пылавшего костра, началась всеобщая пляска безумия. Геббельс у костра произнес восторженную речь, благословив это варварство как «великое символическое деяние», и призвал дать «клятву верности рейху, науке и фюреру».

В первые же месяцы после прихода к власти гитлеровцы приостановили платежи по чешским векселям и запретили вывоз немецкой валюты в Чехословакию, что привело к резкому сокращению взаимных торговых связей, к первой девальвации кроны. События в соседней Германии стали отражаться и на внутреннем положении Чехословакии. В стране зашевелились доморощенные фашисты. В этих условиях звучит призыв Клемента Готвальда в его статье «Объединиться, бороться, победить!»: «Рабочий класс Чехословакии может воспрепятствовать (тому, чтобы по улицам городов Чехословакии носились (вооруженные фашистские банды и стреляли в рабочих… Бьет решительный час. Промедление чревато опасностью!»

В марте 1933 года КПЧ обратилась к руководству других политических партий с предложением создать единый фронт борьбы с фашизмом. Как они отнесутся к этому в такой критический момент?

Все буржуазные партии ответили отказом, демагогически заявляя при этом, что они готовы сотрудничать с коммунистами при одном условии: пусть коммунисты перестанут быть врагами демократии. Фучик был вне себя от гнева и отчаяния. Коммунисты слывут врагами демократии, и с ними нельзя вступать в союз для борьбы с фашизмом. Да это же цинизм, граничащий с идиотизмом! Будучи под строгим надзором властей, он публикует в «Творбе» под псевдонимом Карел Бонн статью «Во имя демократии — нет!». В ней он разоблачил лицемерие вождей буржуазных партий.

Надо что-то делать, думает Юлиус, надо выбираться из стел казармы, где драгоценное время перетекает в пустоту, надо бить в колокол тревоги. По совету сенатора Гакена, он подает рапорт о переводе в запас, мотивируя свою просьбу тяжелой болезнью отца. 19 сентября 4933 года Фучик в последний раз прошел через ворота смиховских казарм. Стоял чудесный солнечный день. В кармане у него лежал документ о переводе в запас, не освобождавший, правда, от призыва в будущем на военные сборы. Свобода! Это слово точно горячей водою обожгло Юлиуса и на минуту сладко закружило ему голову. Вдруг на его плечо опустилась чья-то рука. Фучик обернулся и увидел незнакомого человека. Ему показалось, что он где-то встречал его.

— Вы, Юлиус Фучик, редактор «Руде право», проживаете в Подоли?

— Да.

— Отлично. Именем закона вы арестованы, — заявил неизвестный, в котором Фучик уже узнал одного из агентов пражского полицейского управления.

— Что это значит?

— Вы обязаны отбыть заключение за подстрекательские лекции о России. Пойдемте со мной. Остальное узнаете в управлении…

На допросе чиновник заявил:

— Перед уходом в армию вы совершили ряд наказуемых проступков. В своих лекциях о Советской России вы неоднократно оскорбляли представителей властей, неуважительно и неодобрительно отзывались о нашей республике, вели антигосударственную пропаганду. За это вы получите минимум восемь с половиной месяцев. Впрочем, это уже дело суда.

Затем у Фучика взяли оттиски пальцев, сфотографировали, как уголовного преступника, в фас и профиль, и составили длинный протокол. В нем было зафиксировано, что еще до армии Фучику неоднократно направлялись повестки в суд, однако, как только полиция давала суду адрес «последнего местожительства» Фучика, он успевал «прописаться» по новому адресу. Полицейско-судебная машинерия работала хотя и безостановочно, но нерасторопно. Папка с «Делом Фучика» распухала от новых и новых повесток в суд. И на этот раз опытный адвокат умело использовал лазейки в соответствующих статьях пухлого уголовного кодекса, чтобы добиться досрочного освобождения. Его разговор со следователем начался необычно:

— Господин следователь, прошу вас, прикажите привести из камеры рядового Фучика.

— Но, господин доктор, какого рядового? Вы хотите сказать: журналиста?

— Нет, солдата, — стоял на своем адвокат. Следователь пожал плечами и дал знак привести Фучика и растерялся при виде человека в солдатской форме.

— Почитая первейшим долгом соблюсти интересы отечества, я тем не менее не могу позволить себе и тени нелояльности в отношении военнослужащих нашей славной армии. — Адвокат показал отменное знание предмета и напомнил, что Фучик по-прежнему лицо военное, что гражданский суд не имеет права держать его под арестом, на то существует гарнизонная тюрьма.

В протоколе об освобождении значилось: «Поступивший из следственной тюрьмы Юлиус Фучик заявил, что он подал ходатайство об отсрочке отбытия наказания, каковое ходатайство еще не рассмотрено. Сообразуясь с этим, он просит освободить его из предварительного заключения, указывая, что будет проживать в доме архитектора Яромира Крейцара по Французской улице, дом 4, обязуясь не выезжать из Праги, а в случае перемены места жительства обязуется сообщать об этом суду». Так после трех дней пребывания в тюрьме Юлиус снова оказался на свободе.