ЗА СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЕ ИСКУССТВО
ЗА СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЕ ИСКУССТВО
Мы родились под бури грохотанье,
К великой цели пламенно стремясь,
Проходим шаг за шагом испытанья,
Лишь пред своим народом преклонясь.
Ян Неруда
4 ноября 1928 года должен выйти первый номер «Творбы», теперь уже «еженедельника по вопросам литературы, политики и искусства». Первый номер собирался с быстротой невероятной… Теперь Фучик весь в журнальных делах: шутка ли — подготовить за пару дней номер, от которого во многом будет зависеть, возможно, судьба всего начинания и его личная! В обращении от редакции Фучик подчеркнул, что «Творба» должна быть мостом между интеллигенцией левой ориентации и рабочим классом. «Мы не создаем новый журнал. Мы преобразовываем газету, основанную Ф. Кс. Шальдой, в такой рабочий еженедельник по вопросам культуры, чтобы продемонстрировать тесную взаимозависимость обоих лагерей и связь обоих фронтов».
И по содержанию и по оформлению журнал не был похож на своих предшественников. Почти весь первый номер был посвящен годовщине Великого Октября. Авторами статей были его друзья, сотрудничавшие в «Кмене», и редакторы запрещенных газет «Руде право» и «Руды вечерник». На титульном листе второго — протест пяти крупнейших деятелей чешской науки и литературы: 3. Неедлы, Ф. Крейчи, Ф. Шальды, А. Сташека, Й. Махара — против ограничения свободы печати. Символично, что протест появился спустя всего несколько дней после того, как пышно отмечалось десятилетие Чехословацкой республики.
«Второе десятилетие своего господства, — говорилось в нем, — наше правящее общество начало печальной акцией: закрытием неугодных ему журналов. К сожалению, это не случайность, а проявление системы, духа реакции, позорнее и опаснее которой еще не знала чешская культура… Мы пережили страшные годы старой австрийской монархии. Но даже она никогда не решалась так угнетать нашу духовную жизнь, как это делается сейчас в Чехословацкой республике. Австрийская цензура была способна на многое, но только чехословацкая смогла запретить произведения Неруды, Врхлицкого и даже Микулаша Алеша!
Делается это под предлогом борьбы с социализмом и коммунизмом. В действительности же это прежде всего трусливое отступление мещанства с позиций элементарного либерализма прошлого столетия…»
Статья наделала много шуму и горячо обсуждалась в разных уголках страны. Шутка ли сказать: порядки в «свободной» и «гуманной» республике сравнивают с порядками в ненавистной в недалеком прошлом Австро-Венгрии. И кто это делает? Ладно бы коммунисты — от них всего можно ожидать. И буржуазия и «непартийная» печать в растерянности: надо как-то реагировать, как-то заглушить протест, критику, обвинения, но как это сделать? Не причислить же всех пятерых к коммунистам? Наконец буржуазная пресса нашла выход и обвинила их в том, что они «защищают коммунистов», и в том, что они подписали документ в «нетрезвом виде», не зная, что им подсунули. Разразился скандал. Пять деятелей науки и культуры возмутились цинизмом и политическим ханжеством буржуазной печати. Они заявили на страницах «Творбы», что защищают не коммунистов, а свободу печати, то есть одно из основных положений Конституции Чехословацкой республики. «Двум коммунистическим газетам („Творбе“ и „Рефлектор“. — В. Ф.), — писала они, — противостоят пятьдесят газет их противников — официозов и полуофициозов, газет аграрной партии, национально-демократической, социалистической, газет клерикальных… Неужели же такая когорта не в силах защитить нынешнее государство от двух коммунистических газет? Неужели же и в самом деле два этих издания сильнее всех остальных, вместе взятых?»
Фучик недолго был в качестве главного редактора двух журналов. Теперь работа в «Творбе» захватила его целиком, и для «Кмена» у него не оставалось времени. К тому же после полемики с Рутте издатели все больше связывали ему руки, опасаясь, что в такое время, когда по всему фронту идет наступление реакции на коммунистическую печать, снова появятся обвинения журнала в «коммунистической тенденции». Много терпения и настойчивости пришлось проявить ему, чтобы перед уходом из журнала уговорить его издателей опубликовать статью «Прощание с „Кменом“.
„Этим номером я заканчиваю свою редакторскую работу в „Кмене“. Приступая к руководству „Кменом“, я представлял себе журнал информационного типа, имеющий прочную основу, издательский характер которого проявлялся бы в самой общей форме: в пропаганде хорошей современной книги… Я не столь скромен, чтобы не видеть, что „Кмен“ частично выполнил эту программу. Выполнил в такой мере, что можно было видеть, какие цели он перед собой ставит. Но было несколько причин, в силу которых „Кмен“ не вышел за рамки обычной ординарности. Эти причины заключались не только в издательской технике, но и обусловливались внешними факторами. Но как бы это ни толковали, ординарность остается ординарностью. С этим нельзя долго мириться без ущерба делу. Поэтому я отказался от редактирования журнала, которое осуществлял с большим желанием и любовью, хотя и не вполне свободно“.
Уходя, он не мог не хлопнуть дверью. „Уходя с этой работы, хотел бы поблагодарить всех сотрудников, авторов, наборщиков, читателей журнала. Выражаю свою благодарность также господину Рутте и господам Веселому и Новаку, газетам „Вечер“, „Лидове листи“, „Народ“ и т. д. Своими нравоучениями о том, что „тот, кто платит, тот и заказывает музыку“, вы дали мне богатый материал для изучения вопроса о „независимости“ буржуазной литературы и „свободе“ слова при капитализме“. Статья Фучика была расценена как политическое выступление, острое, хотя и вежливое. На этот период падают и личные неурядицы, разлад е Марией. Одаренная, умная, не без пристрастия к изысканности, Ваничкова привыкла быть средоточием внимания окружающих, и ей хотелось сделать Юлиуса блестящим, преуспевающим, заметным.
— Все твои таланты, Юлек, тянут тебя в разные стороны. Ты распыляешься и ничего не достигнешь, — все чаще и чаще говорила она Фучику.
Ему больно было осознавать, что Мария могла одно время примыкать к революционному студенчеству и даже выступать с точки зрения „ортодоксального марксизма“, но все это оказывалось лишь увлечением, хотя и делалось вполне искренне и, с желанием. Устал он слушать от нее разговоры о „самоусовершенствовании“, красивые, но пустые слова о демократии, свободе, равенстве.
— Да пойми же ты наконец, — перебивал ее Юлиус. — Мы умеем красиво мечтать о том, как хороша будет жизнь через сто лет, и никому не приходит в голову простой вопрос: да кто же сделает ее хорошей, если мы будем только мечтать? Я хочу еще немного посражаться, прежде чем старым подагриком засяду у теплого семейного очага!
Споры эти были вроде бы и безобидными, но каждый раз после них наступало охлаждение: куда-то улетучивалась былая теплота, чуткость, взаимопонимание, доверие. Вскоре они окончательно разошлись, и пути их больше не скрещивались.
Вышло уже десять номеров „Творбы“, и нужно было закрепить ее за партией. Фучик подготовил заявление пражскому управлению о том, что Шальда передает „Творбу“ в собственность Фучика, и направился к профессору. Шальда выслушал его и сказал: „Давайте сюда“, пробежал глазами текст и поставил свою подпись. Так, начиная с 5 января 1929 года в журнале стало значиться: „Издатель, владелец и ответственный редактор Юлиус Фучик“. Фучика связывала старая дружба с казначеем Пражского краевого комитета партии Властимилом Гакеном, получавшим добровольные взносы от состоятельных помощников партии, и у „Творбы“ финансовых затруднений не было. Когда „Творбу“ выпускал Шальда, она представляла собой обозрение событий культурной жизни и предназначалась для узкого круга читателей. Теперь читателями самого популярного среди прогрессивной общественности журнала становились тысячи рабочих. Фучик стремился к тому, чтобы передовицы, политические и критические статьи, репортажи, комментарии, рефераты и фотографии создавали в каждом номере целостную, реалистическую картину определенного момента политической борьбы в Чехословакии и в мире. „Творба“ реагировала на события быстро, причем не ограничивалась только информацией, а всегда глубоко ее анализировала, с тем чтобы ориентировать читателей и убедительными аргументами подводить их к правильной оценке событий.
Особые хлопоты доставляла цензура. Уже второй номер пестрел белыми пятнами. Под названием еженедельника как ироническое свидетельство буржуазной свободы печати читатели увидели надпись: „После конфискации — второе, исправленное издание“. Эта надпись будет появляться часто. Цензура вымарала во втором номере четыре места: два — из статей Фучика. При Шаль-де „Творба“ два года выходила без конфискации и без „побелки“, когда из-за вычеркивания цензурой отдельных фраз, разделов и целых статей в газете появляются белые полосы. При Фучике в „Творбе“ уже к 1930 году было подвергнуто конфискации 87 процентов вышедших номеров, более ста мест, около трех тысяч строк текста. Чтение „Творбы“ в государственных учреждениях и казармах было строго запрещено.
В феврале 1929 года состоялся исторический V съезд КПЧ, избравший новое руководство во главе с Клементом Готвальдом. Работа съезда продолжалась шесть дней, в целях конспирации она проходила в разных местах Праги: открытие съезда в Либени, заседания второго дня проходили в Национальном доме на Виноградах, третьего — в Карлине, четвертого — в Голешовицах, пятого и шестого — на Смихове. Первые сообщения о съезде появились в газетах только спустя три дня после окончания его работы. У штурвала партии, взявшей твердый курс на поворот от оппортунистической пассивности к большевистской активности, встали молодые: Готвальду 32 года, другим членам руководства ЦК еще меньше. Две трети членов нового ЦК партии составляли рабочие. Реакционные политики смеялись над воззванием „карлинских мальчишек“, как они издевательски их называли, не предполагая, что КПЧ вступила в новый период своей истории — период политической зрелости.
Курс нового руководства КПЧ встретил яростное сопротивление. Двадцать шесть коммунистов-депутатов и сенаторов под руководством Болена и Илека сделали антипартийное заявление, в котором обвинили руководство КПЧ в „ультралевой“ политике. С манифестом против компартии выступили семь известных писателей-коммунистов, за что они были исключены из ее рядов: С.К. Нейман, Г. Малиржова, М. Майерова, И. Ольбрахт, В. Ванчура, И. Гора, Я. Сейферт. Впрочем, многие из писателей, подписавших манифест, вскоре поняли, что совершили необдуманный, поспешный шаг, поддавшись эмоциям, и вскоре они вернулись в КПЧ.
Не проходило и дня, чтобы социал-демократическая „Право лиду“ не предсказывала близкий конец КПЧ, не печатала статьи под огромными заголовками, типа „Коммунистическая партия разваливается“, „Братоубийственная война в коммунистической партии“ и т. д. Сколько противоречивых оценок, лозунгов и мнений, в которых тонко переплеталась правда с ложью, предстало перед теми деятелями культуры, кто не искушен в тонкостях политической борьбы, плывет иногда по течению, слепо отдаваясь настроению. Пока не размякла и не раскисла интеллигенция, надо было выразить принципиальную позицию в отношении „манифеста семи“.
За короткое время, оставшееся до выхода очередного номера, Фучик обсудил с товарищами и написал ответный манифест. Его подписали двенадцать молодых поэтов, писателей, критиков, художников, публицистов из рядов „Деветсила“: Витезслав Незвал, Франтишек Галас, Бедржих Вацлавек, Ладислав Новомеский, Владимир Клементис, Карел Конрад и др. „Манифест двенадцати“ провозглашал:
„Мы убеждены, что подлинное развитие современной культуры зависит от развития революционного рабочего движения и победа ее обусловлена победой рабочего класса. Мы убеждены, что только коммунистическая партия должна и может быть вождем революции, а вместе с тем и носительницей всех наших стремлений в области культуры, И вот сегодня, именно сегодня, когда мы совершенно ясно видим, как возрастает революционная энергия партии, сегодня, когда она наконец находит силы, чтобы освободиться от всякой беспринципности, именно сегодня выступают семь писателей, семь наших товарищей и занимают позицию, которую никогда не должны были бы занимать… Семь писателей использовали свой литературный авторитет для попытки атаки на партию, партию, которая для нас означает жизнь и которая до сих пор означала жизнь и для них. А если так, то они изменили не только себе, они изменили тому делу, которому все мы должны ревностно служить“.
…Первые шаги в борьбе за выполнение генеральной линии V съезда были весьма трудными. Многие партийные организации сильно ослаблены, и их необходимо создавать заново. Обыски в секретариатах партийных организаций и квартирах членов партий стали повседневным явлением. Десятки верных последователей революционной линии партии были арестованы.
В „Руде право“ на место дезертиров приходят новые молодые журналисты. Среди них Фучик. Ему были поручены литературно-художественный отдел, культурное обозрение, воскресное приложение и фельетоны.
Редакция находилась на четвертом этаже невзрачного серого дома в пражском районе Карлин, где располагался ЦК КПЧ, а рядом и типография, где печаталась партийная периодика. Готвальд заходил в редакцию почти каждый день. Молодой, полный кипучей энергии, кряжистый, с крепкой фигурой и сильными руками рабочего. Он говорил, что партия стремится избавиться от пустозвонства, от громких фраз и абстрактных лозунгов.
Двадцать первого декабря 1929 года Готвальд впервые вышел на трибуну парламента и, не обращая внимания на злобные выкрики правых депутатов, произнес речь:
„Вы нас не сломите, вы нас не купите!
…Трудящийся народ поймет, что нужно и можно полностью покончить с вашим режимом путем установления диктатуры пролетариата.
Придет время, когда пролетарии экспроприируют банки и прогонят фабрикантов и спекулянтов, когда сельскохозяйственные рабочие и крестьянская беднота экспроприируют землю у крупных помещиков, когда угнетенные народы нашего государства свергнут своих угнетателей!
Тогда вам будет не до смеха!“
Речь, произнесенная Готвальдом, была одной из самых впечатляющих за всю историю парламента, где до этого хорошим тоном считалось отсутствие у ораторов резких политических выражений. Он говорил чеканными фразами, и каждое слово било прямо в цель:
„Мы поведем борьбу, каких бы жертв она нам ни стала, поведем ее упорно, целенаправленно и не прекратим до тех пор, пока не уничтожим ваше господство… Да, мы ездим в Москву учиться, а знаете чему? Мы ездим в Москву для того, чтобы научиться у русских большевиков, как свернуть вам шею. А вы знаете, что русские большевики мастера это делать“.
В партии повеяло свежим ветром. Фучик безоговорочно принял большевистскую линию съезда. С этого времени и до конца своей жизни он боролся вместе с Готвальдом. Его образ он запечатлел в рассказе о выступлении Клемы (так рабочие называли Клемента Готвальда. — В. Ф.) на VI съезде партии в 1931 году. Фучику было поручено написать репортаж о съезде, который вышел под названием „Съезд фронта“. Он писал:
„Из леса поднятых рук под гром аплодисментов поднимается внушительная фигура рабочего вожака. В его широкой улыбке — радость от встречи с друзьями и презрение к врагу. Весь съезд приветствует его, не торжественно, а по-товарищески — дружно и радостно.
Он говорит. Не читает сухой доклад, а в течение пяти часов ясно и просто рассказывает о кризисе капиталистического мира, о строительстве социализма в Советском Союзе, о нищете пролетарских масс и о единственном пути, который может вывести из нее…
Кончает. Смущенно улыбается. Его широкая улыбка — это улыбка рабочей солидарности и превосходства над врагом“.
„Творба“ превращается в боевой штаб прогрессивной интеллигенции и играет важную роль в разработке и пропаганде принципов нового, революционного искусства. На ее страницах развернулась большая дискуссия о дальнейших путях развития искусства, „дискуссия поколения“, как ее потом назвали. Поводом послужила статья художника И. Штырского, где утверждалось, что искусство чешских авангардистов находится в упадке и что причина этому — их стремления „сидеть на двух стульях“, то есть сочетать служение искусству с симпатиями к революции, тогда как искусство требует изоляции художника от общественной борьбы.
Против подобных взглядов выступили Фучик, Нейман, Урке, Штолл и другие. В этот период вокруг фучиковской „Творбы“ собирается сильная группа критиков-марксистов. Они доказывали, что художественное творчество вне политики не существует. В „Творбе“ закалялось иежвоенное творческое поколение. Здесь не только известные авторы: Эдуард Урке, Курт Конрад, Ладислав Штолл, Бедржих Вацлавек, Ян Шверма, Витезслав Незвал. Фучик постепенно сосредоточивает вокруг журнала и младшее поколение — Йозефа Рыбака, Иржи Тауфера, Франтишека Колара.
Имя главного редактора становится известным за пределами Чехословакии. Центральный орган Международного бюро революционной литературы — „Вестник иностранной литературы“ — в 1930 году называет его ведущим пролетарским критиком в Чехословакии. „Именно Фучику, — отмечал журнал, — принадлежит заслуга собирания революционных сил чешской литературы уже на новых, классовых основах. В прошлом году редактируемый им журнал „Творба“ провел большую дискуссию о роли писателя в современную эпоху, дискуссию, на которой были осуждены аполитичность писателя и теории „чистой“ функциональной поэзии“.
В конце 20-х годов в Чехословакии вспыхнула своеобразная война со Швейком. Критика и литературоведение не питали с самого начала особой благосклонности к роману Гашека. Мещанским вкусам, воспитанным на слащаво-сентиментальной литературе, был чужд откровенный показ изнанки жизни, его острый юмор, переходящий в сатиру. С таким совершенством были высмеяны Швейком все понятия буржуазного мира, его патриотизм, его справедливость и мораль, что буржуазное общество скорее должно было воевать против Швейка, чем его приветствовать. И теперь в нем увидели опасного типа, который не только разлагал австро-венгерскую армию, но не остановился в своей разрушительной деятельности, и поэтому со страниц журнально-газетной критики полилась хула, чтобы нейтрализовать его влияние, осуждать как дурной пример. Официальная критика раздувала версию об авторе романа как о низкопробном литераторе, который потрафлял площадным вкусам. Роман был изъят из школьных и армейских библиотек. Писатели-коммунисты Ольбрахт и Фучик первыми по достоинству оценили Гашека. Ольбрахт назвал его гениальным, Фучик еще в 1926 году подвел итоги читательской анкеты в газете „Трибуна“ на тему „Годится ли чтение Швейка на необитаемом острове?“ следующими словами: „Швейк — это самое совершенное лекарство против мизантропии, чем он существенно отличается от всех других книг“. Теперь, спустя два года, в статье „Война со Швейком“ он писал: „Швейк — тип маленького нереволюционного человека, полупролетаризованного провинциала, который встречается на войне лицом к лицу с капиталистической государственной машиной. Он поражен и дезориентирован тем, что ему преподносится как государственная необходимость… И такой вот Швейк начинает играть роль гениального балбеса, он пассивно лоялен и доводит до абсурда все приказы, законы и интересы государства, которому он служит“. Фучик пророчески писал, что „Бравый солдат Швейк“ станет когда-нибудь хрестоматийным произведением и преподаватели истории будут на нем демонстрировать разложение класса буржуазии и буржуазной армии, которая была ее последним козырем».
Фучик принимает самое непосредственное участие в создании пражского «Освобожденного театра». Ранней весной 1927 года два молодых студента Иржи Восковец и Ян Верих поставили в небольшом театрике веселое обозрение «Ревю из жилетного кармана», где высмеяли обывателей, ура-патриотов и снобов. Два молодых клоуна сразу стали популярными. Их импровизации, гротесковая режиссура Иржи Гонзла, очаровательные песенки Ярослава Ежека громко заявили о рождении театра нового направления. Вызывающим было и его название: «Освобожденный». Фучик чувствовал себя в этом театре как дома. Двери за кулисой всегда были для него открыты. Он приходил сюда, когда хотел рассеяться и повеселиться, послушать шутки и песенки или же когда его преследовала полиция и ему нужно было «исчезнуть».
«Фучик не ходил в „Освобожденный театр“ из-за Гонзла, Ежека или меня, — вспоминал Верих. — Ходил из-за нас всех в театр, который он любил, и помогал в его становлении. С первых дней театра он был и его зрителем, и его критиком. Слова Фучика в рецензиях и в беседах с нами всегда были конкретны, точны, убедительны. Он говорил с ними всегда по существу дела и при этом не переставал быть сердечным, открытым и дружеским. У него органичным было то, чего недостает многим критикам: он критиковал за ошибки, чтобы помочь, а не унизить, хвалил, чтобы подбодрить, а не лебезить».
В первой же статье о театре Фучик горячо приветствовал Восковца, Вериха и Ежека. Он искренне радовался каждому удачному их выступлению, но, когда в угоду развлекательности театр утрачивал социальную остроту и свежесть первых спектаклей сменялась блеском помпезных буффонад, Фучик бескомпромиссно критикует, бьет тревогу («Эта крупная банкнота в чешском театральном искусстве разменена на мелочь»), тактично помогает актерам.
На примере «Освобожденного театра» Фучик показывал, как выросла общественная потребность в создании неофициальных театров, которые отбросят балласт официальных буржуазных сцен, создадут драматическое, насыщенное жизнью зрелище.
В 1930 году был национализирован Национальный театр в Праге. Многие приветствуют этот шаг. Фучик придерживается другого мнения. Этот театр, первая сцена страны, был особенно дорог Фучику. Интересна история создания театра. В фундамент здания при закладке театра в 1868 году были положены камни, привезенные из разных мест страны, связанных с борьбой чехов за национальную самостоятельность. Особенно славным был путь камней с горы Жижков. Их погрузили на большую крестьянскую повозку, разукрашенную цветами, хвоей, лентами и знаменами. Десятитысячная процессия отправилась в путь. Не было ни одного селения, где бы она не останавливалась, не было человека, который не проводил бы ее хоть немного. Всюду ее торжественно встречали и засыпали цветами и венками. Это было действительно прекрасное шествие в сиянии чудесного весеннего дня, шествие, которое, по словам очевидцев, олицетворяло весну нации.
Церемония закладки происходила при огромном стечении народа, съехавшегося не только со всех концов Чехии, но и из России и других славянских стран. «После 1860 года идея создания Национального театра означала, собственно говоря, величайшую политическую идею того времени, идею политической независимости нашего народа», — писал Зденек Неедлы. Национальный театр, на фронтоне которого написано «Народ себе», был торжественно открыт в 1881 году постановкой оперы Б. Сметаны «Либуше». Однако через два месяца он сгорел. «Если бы слезы, пролитые чешским народом при известии о пожаре попали в огонь, — писал Ю. Фучик, — они загасили бы его». Но народ не только оплакивал большую утрату. Были собраны средства на восстановление этого национального достояния, и через непродолжительное время — 18 ноября 1883 года — в зрительном зале возрожденного театра вновь зазвучали фанфары из «Либуше». Национальный театр начал новую жизнь.
И вот теперь Фучик писал в «Творбе», что исходить надо не из идеи национализации этого театра, а из того, что представляет собой государство, осуществляющее ее. «Разве у такого государства два лица: одно — в отношении к преступлениям и другое — в отношении к театру? Нет!» — отвечал Фучик и доказывал, что буржуазное государство получило возможность направлять его деятельность, что означает потерю контроля над театром со стороны широкой общественности или специалистов. «Национальный театр заполняют теперь только разные полковники швецы да святые Вацлавы („Полковник Швец“ и „Святой Вацлав“ — реакционные буржуазные пьесы. — В. Ф.), которым и не снилось, что такое сила (а тем паче сила творческая), — они просто ошметки искусства».
Фучик уделял также большое внимание прогрессивному театру «Д-34», руководимому Э.Ф. Буриавом. Уже первый спектакль по пьесе, Кестнера «Жизнь в наши дни» Фучик приветствовал как большое событие в культурной жизни страны. Он писал, что молодые создатели нового театра «сумели поставить произведение на ноги и дать пощечину тем, у кого сознание неудержимости жизни наших дней находится в противоречии с предрассудками, столь же характерными для них, как изречения на стенных ковриках для мелкобуржуазных кухонь. Они это сумели… Не было ни грима, ни осветителей, артисты сами меняли в рефлекторах цветные стекла, но, несмотря на это, фиолетовое освещение было тусклым, как кабаретная любовь, красный свет жег подлинным огнем бунта, а скамейки, нарисованные на шекспировских плакатах, казались настоящими парковыми скамейками, на которых сидят влюбленные и спят безработные. Актеры? Трудно говорить об актерах „Д-34“. Молодой паренек играл пана Шмидта, но, может быть, он и не играл, может быть, это был сам пан Шмидт; я иногда встречал этого пана Шмидта на Колониенштрассе… Наконец-то появился театр наших дней».
В октябре 1929 года вспыхнула забастовка северочешских шахтеров. Она началась на шахтах «Анна» и «Ондржей», где горняки выступили против невыносимых условий труда и преследований рабочих-активистов. Пока на этих двух шахтах штыками и прикладами загоняли шахтеров в подъемные клети, забастовка перекинулась на другие шахты и охватила соседние районы Лом и Духцов. Через две недели остановились двадцать четыре шахты, полторы тысячи шахтеров прекратили работу. В Ломе было введено чрезвычайное положение. Сюда приехал Фучик, посланный редакцией «Руде право». Вся пресса, включая газеты социал-демократов, устроила заговор молчания вокруг стачки горняков. Ни общественность, ни даже сами шахтеры не знали, что же происходит в Северной Чехии. И вдруг появляется репортаж Фучика из Лома:
«Быстро бежит время в краю труда, не знающего ни дня ни ночи. Мелькают дни, которые не могут вместить события, переливающиеся через край. И в водовороте этих дней живет репортер, отправившийся в северозападную Чехию (три часа, всего три часа езды поездом от Праги!), чтобы увидеть край, охваченный пожаром борьбы, неведомую страну, в которой живут совершенно особые люди.
Не требуйте от него, чтобы он только созерцал. Не требуйте, чтобы он изображал равнодушие, которого нет. Прошло десять лет, прежде чем люди отважились изобразить войну в литературных произведениях и придать этим произведениям хотя бы видимость объективности. События на севере Чехии оставляют глубокий след в каждом, кто является их свидетелем, овладевают всеми чувствами и мыслями.
Это не забастовка.
Это — война…»
Заговор молчания сорван. Правительство юлит, оправдывается, но уже ничего скрыть нельзя. Но и писать о забастовке Фучику уже не дают. Вместо обещанного продолжения «Творба» опубликовала заметку, в которой Фучик сообщал, что карандаш цензора безжалостно делает «белые следы» и нельзя сказать даже слово «штрейкбрехер». «А писать лирические пассажи о законченной красоте северочешского края шахт не имеет смысла. Мы найдем иной способ рассказать читателям „Творбы“ правду об одном из самых крупных и самых поучительных боев рабочих, который когда-либо у нас был».
Фучик решается на необычный и смелый шаг. В разгар забастовочной борьбы он прямо на месте стал издавать нелегальную газету «Стачка», выходившую также на немецком языке, — в расчете на рабочих немецкой национальности. Стеклограф приходилось чуть ли не ежедневно перетаскивать из подвалов шахтерских домиков одного поселка в другой: из Лома в Литвинов, оттуда в Теплице, Хомутов. В газете краткие сообщения с отдельных шахт, решения забастовочного комитета, сведения об арестах, призывы расширить забастовку, бороться со штрейкбрехерами и социал-демократами в профсоюзах, пытавшимися принудить шахтеров отступить от своих требований. Издание газеты и листовок перепугало пражские власти. Жандармы рыщут повсюду, обыскивают квартиры шахтеров, трактиры, осматривают вещи коммунистов — работников профсоюза, их руки — нет ли на них следов типографской краски, но обнаружить место, где печатается «Стачка», так и не смогли. У Фучика много помощников. Среди них и Густа, приехавшая вместе с ним в Лом. Она печатала тексты на машинке, бралась за самые опасные поручения, под носом у жандармских патрулей выносила пачки свежих газет и листовок, спрятанных под пальто. Еще в феврале, когда Густа работала стенографисткой на V съезде КПЧ, Юлиус как бы заново познакомился с ней, и теперь их пути больше не расходились.
«Годами мы работали вместе, — вспоминал Фучик, — по-товарищески помогая друг другу. Она была моим первым читателем и критиком, мне было трудно писать, если я не чувствовал на себе ее ласкового взгляда. Все годы мы вели борьбу плечом к плечу — а борьба не прекращалась ни на час, — и все годы рука об руку мы бродили по любимым местам. Много мы испытали лишений, познали и много больших радостей, мы были богаты богатством бедняков, тем, что внутри нас…»
Все шесть недель, пока длилась забастовка, Фучик находился в Ломе и вместе с рабочими принимал участие в забастовочных пикетах около заводов. Однажды жандармы задержали его вместе с Я. Шзермой, прибывшим к шахтерам на митинг. Обоих подозревали в том, что «Стачка» — дело их рук, но в портфелях у них ничего но нашли, а на руках ни пятнышка типографской краски — работали они в резиновых перчатках. Хотя забастовка окончилась поражением, она свидетельствовала о росте боевой решимости горняков.
Первый арест, первое заключение в тюрьму. Это случилось в конце января 1930 года. Ночью кто-то забарабанил в дверь комнаты Юлиуса, раздался резкий мужской голос: «Полиция».
«Реакция Юлы меня поразила, — вспоминала об этом Густа, — без малейшего волнения он заявил, что и не подумает открывать, так как не совершил ничего такого, что давало бы право полиции врываться к нему ночью, как к преступнику. Пусть приходят днем. Мы услышали ругань и удаляющиеся шаги и подумали, что, получив отпор, они уходят. Но тут раздался шорох за окном: к стене приставили лестницу, и кто-то полез по ней. Но лестница оказалась коротка. Полицейским оставалось убраться ни с чем, что они и сделали, — кроме одного, которому пришлось всю ночь торчать за дверью. Только в семь часов утра Юла впустил его. Полицейский „вежливо“ поздоровался и тотчас именем закона арестовал Юлу. Юла посочувствовал полицейскому, что тот всю ночь сторожил его, как золотой запас республики, спросил, почему же он не явился днем. Полицейский злобно проворчал, что они уже несколько раз приходили днем, но не заставали его».
Полицейский увел Юлиуса не в полицейское управление, а в пражскую тюрьму Панкрац, где его приговорили к десятидневному заключению. Полиции очень хотелось проучить Фучика за его участие в забастовке горняков, но у нее не было для этого юридических оснований. Поэтому подняли старое «дело», в котором значилось, что 6 мая 1929 года во время одной из демонстраций Фучик выкрикивал на Вацлавской площади лозунг: «Да здравствует Красная Армия!»
Из тюрьмы он пишет: «Милая Густа. Ну вот я и влип, но дело вовсе не худо… Вызвался быть уборщиком, но они, видно, смекнули, что эдак я, пожалуй, многое тут разнюхаю, — отказали… Я здесь всего три дня, а уже приобрел вид тюремного жителя, как говорят мои коллеги. Компания наша состоит пока из четырех коммунистов (один из Польши, бежал от тюрьмы), одного хулигана (избил отца) и двух воров». Соседу Фучика по камере, медвежатнику, трудно было понять, из-за чего коммунисты попадают в тюрьму. Взять хотя бы его: «сработает кассу», спрячет деньги, отсидит свой срок, а потом на воле пользуется денежками. К тому же ему заранее известно, сколько ему «припаяют». Смеясь, Юлек говорил ему:
— Ты вот «сработал» только одну кассу и говоришь, что получишь четыре года. А как ты думаешь, сколько получу я за то, что хочу открыть кассы всех капиталистов в Чехословакии?
Седьмого апреля 1930 года в Праге должны были демонстрироваться два фильма Сергея Эйзенштейна — «Генеральная линия» и «Десять дней, которые потрясли мир». В кинозале «Фаворитфильма» собрались крупнейшие представители чехословацкой культуры. Собрание организовано Левым фронтом, Обществом экономического и культурного сближения с Новой Россией. Люди сидят на полу в проходах. Вокруг кинозала усиленные наряды полиции.
Перед началом сеанса полицейский сообщает, что демонстрация фильмов запрещена. По залу прокатывается волна возмущения, присутствующие в знак протеста стали хлопать в ладоши.
— Вы же интеллигентные люди, разойдитесь! — кричит полицейский. Фучик вышел вперед.
— Просмотр разрешен, — заявил он. — Были выполнены все необходимые формальности. Ваше требование незаконно.
Между тем в зал вошли еще несколько полицейских. Присутствующие стали расходиться. Раздавались возгласы: «Мы протестуем! Позор!»
Фучика арестовали за «нарушение общественного порядка» и отправили в полицию, где он просидел трое суток. В протоколе полицейского архива есть показания вахмистра Яна Шохмана: «…задержанный не выполнял моего приказа разойтись и подбивал к этому людей вокруг себя. В результате этого я был вынужден его арестовать». В «Творбе» Фучик опубликовал протест деятелей культуры против цензуры и провокации полиции, которая беспощадно подавляет свободу творчества в искусстве и науке и запрещает самые выдающиеся произведения мирового искусства. Протест поддержали одиннадцать культурных организаций, редакции четырнадцати журналов, семьдесят три деятеля искусства и науки.
Общественно-политическая деятельность занимала все время Фучика, и любимой работе литературного и театрального критика он мог отдавать только ночи. Его политические репортажи и статьи двадцатых и тридцатых годов составили после войны два тома, причем многие из них вообще не вошли в сборники его избранных произведений.
А ведь он мечтал заниматься только литературой. Шальда предрекал ему большое будущее, прочил ему университетскую профессорскую карьеру и не раз вздыхал: «Жаль, что этот юноша сбежал от меня в политику». Фучик, шутя, говорил позднее, в годы войны, что вынужден был в жизни выбирать между двумя возлюбленными, одна из которых была более красивой, а вторая — более необходимой. «Я отдал предпочтение той, которая была нужнее, — сказал он, — но после войны я ее, наверное, покину. Стану литературоведом».
Не распылял ли силы Фучика изнурительный труд журналиста, не мешал ли развитию его литературных способностей? Думается, что на эти вопросы ответил сам Фучик. В своем завещании он написал о Неруде то, что мог бы сказать о себе: «Некоторые критики, даже критики с таким ясным умом, как Шальда, считают помехой для поэтического творчества Неруды его журналистскую деятельность. Нелепость! Именно потому, что Неруда был журналистом, он смог написать такие великолепные вещи, как „Баллады и романсы“ и „Песни страстной пятницы“ и большую часть „Простых мотивов“. Журналистика изнуряет, может быть, заставляет разбрасываться, но она же сближает автора с читателем и помогает автору в его поэтическом творчестве. В особенности это можно сказать о таком добросовестном журналисте, как Неруда. Неруда без газеты, которая живет день, мог бы написать не одну книгу стихов, но не написал бы ни одной, которая пережила бы столетия так, как переживут их все его творения».