Глава 1 Сахарный завод

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 1

Сахарный завод

Александр Антуан Дави де ля Пайетри[52] – отец будущего Алекса Дюма – родился 26 февраля 1714 года в нормандской провинции Ко, регионе, где похожие одна на другую молочные фермы нависают над высокими меловыми скалами северо-западного побережья Франции. В исписанном каракулями обрывке бумаги того времени сказано, что мальчика крестили «по-простому[53], дома, из-за угрозы смерти». Родители сочли его слишком хилым и не рискнули принести в местный храм. Антуан был первенцем[54] в родовитом семействе[55], которое владело замком, испытывало вечную нужду в деньгах и страдало от переизбытка коварных родственников. Впрочем, мальчику предстояло со временем превзойти их всех.

Антуан выжил, однако в следующем году после 72 лет правления скончался его государь – король Людовик XIV, Король-Солнце. Находясь при смерти, король советовал наследнику – пятилетнему правнуку: «Я слишком любил войну[56], не подражай мне ни в этом, ни в привычке транжирить деньги». Пятилетний малыш, по всей вероятности, без колебаний кивнул в ответ. Правление этого короля, Людовика XV, превратится в серию столь непомерно дорогих, бессмысленных и бесполезных трат и войн, что покроет позором не только его имя, но и сам институт французской монархии.

Но любовь королей к мотовству и войнам не могла сдержать развитие Франции. «Великая нация» стояла на пороге эпохи философов – Просвещения – и всего, что из этого вытекало. Французы были готовы схватить мир за шкирку, хорошенько встряхнуть и втащить в новейшую историю. Впрочем, для этого им требовалось раздобыть деньги. Много денег.

В Нормандии таких денег не было, и, уж конечно, их не было в замке Пайетри. Герб этого рода[57] – три золотых орла с золотым кольцом на лазурном фоне – выглядел впечатляюще, но мало что значил. Дави де ля Пайетри были провинциальными аристократами[58] из региона, изобиловавшего скорее историями о славном прошлом, нежели текущими сбережениями. Их состояния было недостаточно, чтобы наслаждаться знатностью и ничего не делать, – по крайней мере, так сумело бы прожить только одно поколение семьи.

Тем не менее знатность есть знатность, и Антуан, как первенец, со временем мог претендовать на титул маркиза[59] и родовое поместье Бьельвиль, которое к нему прилагалось. Следующими наследниками после Антуана были два его младших брата – Шарль-Анн-Эдуард (Шарль)[60], родившийся в 1716 году, и Луи-Франсуа-Терез (Луи)[61], 1718 года рождения.

Понимая ограниченность своих перспектив[62] в Нормандии, все три брата Пайетри решили искать счастья на военной службе[63]. Тогда дворяне зачислялись в ряды офицеров уже с 12 лет. В шестнадцать Антуан получил звание второго лейтенанта в Королевском корпусе артиллерии – весьма многообещающей армейской части. Братья-подростки вскоре последовали по его стопам и тоже стали младшими офицерами. Братьям Пайетри нашлось занятие в 1734 году, когда Его Величество без колебаний ввязался в Войну за польское наследство – очередной спор в серии династических конфликтов, которые регулярно становились поводами к сражениям по причудливым, но от этого не менее кровавым правилам европейских битв восемнадцатого столетия. Врагами в этой маленькой войне выступили монархии, традиционно соперничавшие за превосходство на европейской суше – Бурбоны и Габсбурги, Франция и Австрия. (Вскоре Англия начнет играть гораздо более важную роль, особенно на море и в Новом Свете, однако это произойдет спустя еще одну-две войны.)

Помимо офицерского звания в артиллерии, Антуан служил на фронте и как придворный[64] – в свите принца Конти, лихого и баснословно богатого кузена короля[65]. В 1734 году Антуан принял активное участие в осаде Филипсбурга, вошедшей в анналы военной истории благодаря Карлу фон Клаузевицу, автору трактата «О войне». Описывая эту цитадель, фон Клаузевиц назвал ее «великолепным примером того, как не надо строить крепость[66]. Ее расположение можно сравнить с позой какого-нибудь идиота, который уперся носом в стену и не знает, что делать дальше»[67]. Вольтер[68] тоже был там. Он находился в бегах[69] (король подписал ордер на его арест) и в дни осады выступал в роли войсковой Службы организации досуга в одном лице, предлагая бренди и свое остроумие в перерывах между схватками[70] и сочиняя оды в честь воинов.

Впрочем, самое знаменательное событием в дни службы Антуана в Филипсбурге не связано с военными действиями. Он стал очевидцем ночной дуэли между князем Ликсеном и герцогом Ришелье[71] после фронтовой вечеринки в честь дня рождения принца Конти. Герцог счел оскорбительными насмешки князя над генеалогией Ришелье. Двоюродным прадедушкой герцога был кардинал Ришелье (позже увековеченный как усатый франт и заклятый враг трех мушкетеров). Этот советник Людовика XIII вел финансовые и строительные проекты короля с большой выгодой как для себя, так и для Франции. Но подобные достижения не отвечали высоким стандартам снобизма, характерным для Ликсена. Он считал клан Ришелье выскочками. Ситуацию усугубляло еще и то обстоятельство, что герцог недавно оскорбил князя, женившись на одной из его кузин.

В полночь сводные родственники сошлись на поле чести – между палатками, в которых обычно ужинали офицеры, и траншеями. Соперники обменивались выпадами в темноте, пока их лакеи пытались осветить поединок на шпагах[72] при помощи тускло мерцавших фонарей. Князь первым сумел приноровиться к полумраку и ранил Ришелье в бедро. Тогда лакеи сменили фонари на обычные факелы, и дуэлянты стали загонять друг друга в траншеи. Клинки полыхали в свете огня. Князь проткнул герцогу плечо. В этот момент поле чести осветил залп вражеских пушек. Один из лакеев был убит прямым попаданием.

Ришелье контратаковал и на глазах Антуана[73] вонзил клинок[74] в грудь неудачливого сводного родственника. Современники сочли такой исход поэтичным и не лишенным справедливости[75], поскольку сам Ликсен чуть ранее отправил на тот свет одного из своей родни – дядю жены, маркиза де Линевиля, – за столь же пустяковое оскорбление. Смерть на поле боя от руки соратника в восемнадцатом столетии была обычным делом[76].

Когда в 1738 году война закончилась, Антуан воспользовался шансом покинуть армию[77], а заодно – и Европу. Пока он квартировал в Филипсбурге, его младший брат Шарль вступил в колониальный полк и отправился во французскую колонию Сан-Доминго[78], на вест-индский остров Эспаньола. Это был удачный шаг.

* * *

Колония занималась поставками сахара. Выращивание сахарного тростника было нефтяным бизнесом восемнадцатого века, а Сан-Доминго – Диким Западом Старого порядка, где отпрыски обнищавших дворянских родов могли быстро разбогатеть. Прибыв в колонию простым солдатом, которому едва исполнилось шестнадцать, Шарль Дави де ля Пайетри к двадцати двум годам познакомился с молодой женщиной Мари-Анн Тюффэ[79] и снискал ее благосклонность. Ее семья владела большой плантацией сахарного тростника на преуспевающем северо-восточном побережье. Антуан решил присоединиться к брату.

Сегодня мир настолько погряз в сахаре (это едва ли не главный жупел диетологов, неизменный атрибут дешевой и вредной пищи), что трудно поверить: когда-то все обстояло с точностью до наоборот. Вест-Индия стала колониальной частью мира, в котором сахар считался редким, дорогим и исключительно полезным для здоровья веществом. Врачи восемнадцатого века прописывали сахарные пилюли[80] практически при любом заболевании: при проблемах с сердцем, головной боли, чахотке, родовых схватках, сумасшествии, старости и слепоте[81]. Отсюда французское выражение «как аптекарь без сахара»[82] – о человеке, попавшем в совершенно безнадежное положение. Сан-Доминго был крупнейшей фармацевтической фабрикой мира, которая производила чудодейственное лекарство эпохи Просвещения.

Колумб[83] привез сахарный тростник на Эспаньолу, первое поселение европейцев в Новом Свете, во время второй экспедиции, в 1493 году. Испанцы и португальцы первыми в Европе стали выращивать сахар, и когда они вступили в эпоху Великих географических открытий, среди первых «открытых» ими мест оказались острова у побережья Северной Африки, практически идеально подходившие для выращивания сахара. Исследователи с Иберийского полуострова продвигались вдоль африканского берега (португальцы обогнули мыс Горн и вышли в Восточную Азию; испанцы повернули на запад к Америке), неизменно преследуя две главные цели: поиск драгоценных металлов и создание плантаций сахарного тростника (ах да, еще и распространение слова Божья).

Испанцы основали колонию в восточной части Эспаньолы и назвали ее Санто-Доминго. Со временем колония заняла примерно две трети острова, примерно в границах современной Доминиканской Республики. (Туземцы называли весь остров по-другому: Гаити.[84]) Испанцы привезли с Канарских островов (возле западноафриканского побережья) ремесленников[85], чтобы те на месте создали приспособления для производства сахара: прессы, бойлеры, мельницы. Затем испанцы доставили самый важный ингредиент – африканских рабов.

Конечно, рабство существовало с античных времен. Греческие города-государства создали демократию для немногочисленной элиты, поработив почти всех остальных людей[86], в некоторых случаях до трети населения. Аристотель полагал, что демократия может существовать только благодаря рабству, которое дает гражданам свободное время для устремлений более высокого порядка. (Современные приверженцы подобной аргументации утверждали, что американская демократия порождена рабовладельческим обществом аграрной Вирджинии, поскольку рабство дало людям вроде Вашингтона и Джефферсона время на самосовершенствование и участие в выборном правительстве.) В античных Греции и Риме рабство[87] становилось участью военнопленных и варваров – любого, кому не повезло родиться греком или римлянином. Если античным рабам удавалось выкупить себя или своих детей на свободу, они смешивались со свободным населением, причем статус раба не отражался на их потомках. Рабство, хотя и повсеместное в античном мире, не основывалось на понятии «расы».

А вот этимология слова «slave» («раб»), которое появляется в восьмом веке, уже имеет этнический подтекст: термин произошел от искаженного «Slav»[88] («славянин»), поскольку в то время почти все рабы, ввозимые в Европу, были по происхождению славяне. Славяне позже всех приняли христианство, и статус язычников делал их уязвимыми. «Славянские рынки» возникли по всей Европе – от Дублина до Марселя, причем здесь продавались и покупались люди со столь же белой кожей, как у тех, кто их покупал или продавал.

Появление ислама привело к широкому распространению рабства. Победоносные арабские армии обращали любую группу «неверных» в неволю. Арабские работорговцы захватывали белых с севера во время пиратских нападений на европейские воды и черных с юга во время военных походов или торговли с королевствами, расположенными рядом с Сахарой. Мусульманская работорговля[89], подкрепленная религиозными верованиями, превратилась в гигантский транснациональный бизнес. Со временем она все больше фокусировалась на черных африканцах. Впрочем, четкого биологического маркера для невольничьего статуса по-прежнему не существовало.

Европейская торговля сахаром изменила это навсегда. Чернокожих из Африки покупали и продавали тысячами – для сбора сахарного тростника. Впервые в истории группа людей с определенными этническими признаками стала считаться изначально обреченной на невольничий статус, созданной Богом белых землевладельцев специально для жизни в рабском труде.

Португальцы первыми привезли негров на Мадейру[90] рубить сахарный тростник, потому что этот остров находился у побережья Северной Африки и тамошние мусульманские торговцы не раз продавали африканских рабов. Плавая вдоль побережья Гвинеи, португальцы обнаружили, что черные африканские королевства готовы напрямую поставлять рабов: африканцы не считали, что продают белым своих собратьев по расе. Они вообще не думали о расе, только о принадлежности к различным племенам и королевствам. Ранее они продавали пленников другим чернокожим африканцам или арабам. Теперь продавали белым. (Африканские королевства и империи сами держали миллионы рабов.) Со временем африканцы узнали о том, какие ужасы ожидали чернокожих рабов в американских колониях, не говоря уже о пути туда, и тем не менее они продолжали поставлять bois d’?b?ne[91] (эбеновое дерево), как называли этот «груз» французы, в еще больших количествах. Сострадание или мораль оставались в стороне. Просто бизнес.

Испания заложила основы этого огромного богатства и зла в обеих Америках, затем быстро отвлеклась на другие цели и забыла о своем начинании. Ввозя растения, технические приспособления и рабов на Санто-Доминго, испанцы отказались от сахарного бизнеса ради охоты за золотом и серебром. В поисках драгоценных металлов они переехали в Мексику и Южную Америку и оставили остров прозябать почти на два столетия – до тех пор, пока французы не начали использовать его истинный потенциал.

* * *

Во второй половине восемнадцатого века колония Сан-Доминго, расположенная на западной оконечности Эспаньолы, там, где сегодня находится Гаити, обеспечивала две трети всей заморской торговли Франции[92]. Она была крупнейшим в мире экспортером сахара и производила больше ценного белого порошка, чем все британские колонии в Вест-Индии[93], вместе взятые. Тысячи судов входили и выходили из Порт-о-Пренса и Кэп-Франсэ, направляясь в Нант, Бордо и Нью-Йорк. Когда после победы в Семилетней войне британцы решили отобрать у Франции колонии в Северной Америке, а взамен вернули два крошечных сахаропроизводящих острова – Гваделупу и Мартинику, они невольно оказали услугу своему давнему сопернику.

Сан-Доминго был самой ценной в мире колонией[94]. И ее потрясающее богатство основывалось на потрясающей жестокости. «Жемчужина Вест-Индии» была огромной адской фабрикой, где рабы каждый день работали с раннего утра до позднего вечера – в условиях, которые вполне могут поспорить с концентрационными лагерями и лагерями для политзаключенных двадцатого века. Треть всех французских рабов умирала[95] после всего нескольких лет работы на плантациях. Насилие и террор помогали поддерживать порядок. Наказание[96] за слишком медленную работу, кражу кусочка сахара или глотка рома, не говоря уже о попытке побега, ограничивалось лишь силой воображения надсмотрщика. Готический садизм с элементами тропической механизации был распространен повсеместно: надсмотрщики прерывали бичевание только ради того, чтобы вылить горящий воск, или кипящий сахар, или же раскаленные угли с солью на руки, плечи и головы строптивых работников. Жизнь раба стоила дешево, особенно в сравнении с заоблачными ценами на выращиваемый ими урожай. Даже когда целые армии рабов недоедали и умирали от голода, невольников заставляли носить странные жестяные маски на сорокаградусной жаре, чтобы негры не смогли получить ни грамма пищи, пожевав тростник.

Владелец сахарной плантации рассчитывал на то, что невольник в среднем может проработать от десяти до пятнадцати лет, прежде чем умрет от непосильного труда и будет заменен на нового, только что вытащенного из судового трюма. Помимо недоедания, паразиты и болезни со временем также могли прикончить любого человека, работавшего по восемнадцать часов в день[97]. Жестокость американского Ткацкого королевства, которое существовало столетием позже, и сравнивать нельзя с порядками на Сан-Доминго в 1700-х годах. Жестоких надсмотрщиков в Соединенных Штатах хватало с избытком, но североамериканское рабство не основывалось[98] на бизнес-модели, в соответствии с которой рабов систематически загоняли до смерти, чтобы заменить на только что купленных невольников. Французские сахарные плантации были бойней.

Версаль обожал законы и инструкции, а потому Франция стала первой страной, узаконившей колониальное рабство. Для этого король Людовик XIV в 1685 году издал закон, который изменил историю как рабства, так и межрасовых отношений.

Le Code Noir – Черный кодекс[99]. Уже само его название не оставляет сомнений относительно того, кому предназначено быть рабами. В этом документе, статья за статьей, перечисляются многочисленные способы эксплуатации чернокожих африканцев их белыми хозяевами. Кодекс узаконил самые жестокие наказания – карой за воровство или попытку побега была смерть – и ввел норму, в соответствии с которой рабы без согласия хозяина не могли жениться или передать собственность своим родственникам по наследству.

Впрочем, сам факт существования письменного свода законов – новшество в истории французской колониальной империи – открыл дорогу неожиданным изменениям. Если рабство управлялось законами, тогда рабовладельцы, по крайней мере в некоторых случаях, могли быть пойманы на нарушении этих норм. Устанавливая нормы господства белых, Кодекс – по крайней мере, в теории – устанавливал пределы такой власти и давал чернокожим различные возможности сбежать из-под нее. Он создавал лазейки. Одна из них касалась сексуальных сношений между хозяевами и рабами, а также потомства, появляющегося на свет в результате подобных связей.

* * *

Шарль Дави де ля Пайетри стал признанным владельцем сахарной плантации на Сан-Доминго самым аристократичным образом – женившись на деньгах[100]. Брак с Мари-Анн Тюффэ принес ему половину плантации под Кэп-Франсэ[101], самом оживленном порте колонии, на плодородных северо-восточных равнинах, где сахарный тростник рос лучше всего. Его теща сохранила за собой другую половину плантации, чтобы посмотреть, как Шарль[102] справится с новыми обязанностями.

В эпоху, когда производство в основном осуществлялось маленькими или надомными мануфактурами, сахарная плантация была гигантским предприятием[103] – дорогостоящим и сложным: сахарный тростник созревает от девяти до восемнадцати месяцев (срок зависит от различных факторов), и его необходимо собрать точно в нужное время, иначе он засохнет. Срезанный тростник нужно сразу же доставить на мельницу, чтобы измельчить, выжать или растолочь и извлечь сок, прежде чем последний сгниет или забродит. Затем – не позднее чем через двадцать четыре часа – этот сок следует прокипятить, удалить примеси и прокипятить еще раз. Охлаждаясь и кристаллизуясь, смесь превращается в черную патоку. В результате последующей обработки из нее получается более светлый и химически чистый сахар – золотистый сироп, похожий на мед. И только новая стадия обработки дает белые гранулы, столь ценимые европейцами. Плантатору требовалось около сотни рабов на тяжелые полевые работы[104] и еще десяток невольников с навыками ремесленника – для столь же изматывающего труда по кипячению и очистке. Производственный цикл был безостановочным: рубка тростника, измельчение, кипячение, консервирование.

Выращивание сахарного тростника было прерогативой влиятельных французских родов – богатых аристократов и крупных буржуа, способных вложить в это дело громадные суммы и нанять профессиональных управляющих. На крупнейших сахарных плантациях Сан-Доминго в поле работало по несколько сотен невольников. Кроме того, плантатору нужны были мельницы, помещения для варки сока, его консервирования и дистилляции, а также склады для продукции, готовой к погрузке на суда.

Не будь столь выгодного брака, Шарлю пришлось бы довольствоваться выращиванием табака, кофе или индиго. Ни одна из этих культур не сулила богатства и власти, которую давал сахар. Они требовали меньших затрат труда, а потому лежали в основе хозяйственной деятельности большинства мелких плантаций и ферм. Некоторые из них принадлежали свободным «цветным»[105] (мулатам) или даже рабам, получившим вольную.

Шарль и его юная супруга были женаты всего несколько месяцев, когда на их пороге неожиданно возник брат Шарля Антуан. Последнему для этого пришлось проделать шестимесячное плавание из Гавра и целый день скакать из Порт-о-Пренса. Антуан сказал, что приехал ненадолго. А прожил у брата с женой целое десятилетие.

В среде французских аристократов восемнадцатого века были распространены два прямо противоположных отношения к работе. Старый подход к проблеме гласил, что любая коммерция недостойна благородного дворянина; новая линия поведения вдохновляла французских аристократов богатеть при помощи бизнеса и торговли, хотя, в отличие от представителей их сословия в английских колониях, любой физический труд они по-прежнему даже не обсуждали. Рабовладельческая экономика Сан-Доминго[106] идеально подходила для высокородного французского предпринимателя, позволяя ему пользоваться принципами политэкономии и накопления капитала, не замарав руки.

На первый взгляд Шарль отвечал любым современным ему представлениям о том, как аристократу надлежит улучшить собственное существование: он женился на деньгах и, как казалось, увеличивал их благодаря внимательному управлению. В отличие от Антуана, он был настолько же энергичен, насколько жаден. Шарль выжимал из рабов все соки, и плантация процветала – до такой степени, что через несколько лет он выкупил долю у вдовы Тюффэ[107]. Он разбогател настолько, что его поместья затмили владения его рода в Нормандии и он мог посылать деньги домой родителям – маркизу и маркизе, чтобы те могли провести остаток жизни на широкую ногу. Старый маркиз поклялся[108] перед нотариусом, что после их смерти Шарль получит все свои деньги назад за счет продажи поместья.

Антуан был скроен из иного сорта[109] благородной ткани и придерживался более традиционных взглядов, то есть предпочитал избегать любого производительного труда. Казалось, этот ленивый и беспечный дворянин явился на Сан-Доминго с желанием высосать все соки из предприятия младшего брата.

* * *

«Пребывание на Сан-Доминго[110] само по себе не опасно для жизни, там нас убивают наши пороки, наши неутоленные желания», – писал один молодой француз, который провел на острове одиннадцать лет, а затем вернулся во Францию. Повсюду в сахаропроизводящей колонии он сталкивался с рискованными «чрезмерными удовольствиями» и считал, что ему повезло остаться в живых. Климат и постоянная погоня за прибылью, замечал он, превращали как старожилов, так и новичков в людей, которым свойственно «жестокое и вспыльчивое» поведение. «Отягощенные проблемами и работой, колонисты предаются пороку, и смерть валит их с ног как коса – пшеничные колосья».

Мать одного богатого молодого креола[111] жаловалась, что ее сын «предавался развлечениям[112] и распутной жизни. Он собрал гарем из чернокожих женщин, которые контролировали его и управляли плантацией». Для белых на Сан-Доминго, без сомнения, было совершенно обычным делать из рабынь наложниц. В книге «Voyage ? Saint-Domingue» германский путешественник барон де Вимпффен пишет, что межрасовые связи были распространены повсеместно, их никто не скрывал и самые уважаемые члены общества смотрели на это сквозь пальцы. Барон даже обвиняет приходского священника, что он вносит «вклад в рост числа обитателей[113] своего дома», зачиная метисов вместе с чернокожей любовницей. Причина заключается не только в похоти, оправдывал священник, но и в желании увеличить паству.

Французская администрация попыталась воспрепятствовать этому процессу. Один из первых законов в колониальном уголовном кодексе, изданном в 1664 году, запрещал хозяевам «развращать негритянок[114] под угрозой двадцати ударов кнутом за первый проступок, сорока ударов – за второй, пятидесяти ударов и клейма на щеке в виде цветка лилии – за третий». Однако стремительный рост числа мулатов за следующие сто лет говорит сам за себя.

Критики межрасовых сексуальных связей на Сан-Доминго опасались главным образом того, что подобные сношения могут подорвать уважение к белым. Барон де Вимпффен сокрушался по поводу «чрезмерной близости[115] между хозяином и рабом», «великое зло» которой состоит в искажении «первого принципа подчинения – уважения со стороны подчиненного». Секс, не разбирающий цвета кожи, сделал строгое следование расизму проблематичным. «Колонист, который счел бы за позор работать вместе с негритянкой, – писал Вимпффен, – не постыдится жить с ней в такой близости, что между ними неизбежно устанавливаются отношения равенства. И никакой предрассудок уже не в силах помешать этому».

Вскоре братья Пайетри начали ссориться, порой очень сильно. Старательный, набожный Шарль жалел, что помог старшему брату. Тот воспользовался его гостеприимством, завел череду рабынь-любовниц и обращался с плантацией, как с сан-домингской ветвью родовых поместий Пайетри.

Антуан, со своей стороны, наверняка презирал младшего брата, по крайней мере, столь же сильно. К этому надо добавить неизбежно чувство унижения, поскольку Шарль оплачивал долговые расписки их отца[116], маркиза, тогда как Антуан, старший сын, едва мог получить тысячу ливров под собственное имя.

Как-то раз в 1748 году ссора между братьями[117] приобрела опасное направление. Как позднее доносил королевский прокурор? Шарль, «преисполненный благородства[118] и сочувствия… использовал методы, которые были, по правде говоря, слегка чрезмерными и… могли стоить жизни его старшему брату, если бы подействовали в полную силу». (Поскольку прокурор на тот момент подрабатывал частным детективом на жалованье у одного из членов семьи Шарля, мы вправе предположить, что он о многом не договорил.)

Хотя Антуан был солдатом и мог постоять за себя, на своей плантации Шарль обладал абсолютной властью над его жизнью и смертью. Выпорол ли он своего брата кнутом или подверг одной из пыток, которые применялись для усмирения строптивых рабов? Неужели постоянные связи Антуана с рабынями привели его брата к решению поступить с ним, как с одним из невольников?

Что бы Шарль ни сделал, этот поступок оказался достаточно жестоким и привел братьев к «разрыву» (как написал прокурор в следственном деле), который навсегда положил конец их взаимоотношениям. В ночь инцидента Антуан сбежал с плантации Шарля. Он забрал с собой трех рабов – Родриго, Купидона и Катэн[119], свою последнюю любовницу, и скрылся в джунглях. На протяжении почти тридцати лет известий о нем не было[120].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.