Письма к родным. Март 1910 – май 1926

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Письма к родным. Март 1910 – май 1926

А. Э. Булгак

[Берлин] 1 марта

1910 г.

Дорогие мои!

Так давно я не писал вам. Я странствовал по свету. Вот уж месяц, как я уехал с Капри; был в итальянской и французской Ривьере, в Монте-Карло и даже выиграл 10 франков; затем любовался в Швейцарии Альпами – .могучей Юнгфрау и другими снежными колоссами, горящими заревом при закате солнца. Так прекрасен мир! И тем более сжимается мое сердце, когда подумаю об ужасах человеческой жизни, и я должен опять возвращаться с вершин в долины, в норы. Через пару дней буду в Кракове, где поселюсь на постоянное жительство. Оттуда пришлю тебе свой адрес. Крепко, горячо целую всех вас.

Ваш брат Феликс

С. С. Дзержинской

Краков, 31 марта 1911 г.[85]

Дорогая моя Зося!

Предполагалось, что я поеду на постоянную работу в Берлин… Однако дела складываются так, что сегодня я еду в Берлин лишь на несколько дней, а потом вернусь сюда и, вероятно, поселюсь здесь опять на продолжительное время. За мое неожиданное посещение мамочки мне досталось здорово, и я должен буду отказаться от такого рода экскурсии.[86]

Ты, однако, Зося, не сердишься за эту поездку, не правда ли? Сидеть здесь[87] тяжело, хотя я признаю, что необходимо. Я страшно хочу движения жизни, я хотел бы вырваться из серой краковской жизни… Впрочем, все это пустяки, лишь бы ты была сильна и все перенесла. Неоднократно, когда я думаю о тебе, о ребенке, несмотря на все и вопреки всему,[88] меня охватывает какая-то удивительная радость…

И в душе что-то говорит мне, что наше солнце еще не зашло.

Обнимаю тебя крепко.

Твой Феликс

А. Э. Булгак [Краков]

15 ноября 1911 г.

Альдонусь, дорогая моя! Я не писал тебе так давно-давно. Как-то так сложилось, как часто у меня бывает. Это было тяжелое время для меня. Моя жена Зося пошла по моим следам – и попалась. Теперь уж год прошел, как она в тюрьме. В июне она родила там дитя – Ясика. Трудно описать, что она там должна была перенести. Теперь был суд, и ей дали ссылку на вечное поселение в Сибири. Ее вышлют через несколько месяцев, а может быть, и раньше. До сих пор ребенок был с ней, так как кормила сама, но взять его с собой она не сможет, ибо малышка не выдержал бы такого пути. Вот и не знаем, как быть с Ясиком. Я страшно хотел бы, чтобы он был со мной, но боюсь, что не сумею обеспечить ему должного ухода, так как не имею об этом понятия. Родители Зоей не смогут его взять к себе, так как есть только больной отец и мачеха. Наверное, было бы лучше всего отправить его на несколько месяцев в деревню в чьи-либо надежные и опытные руки. Альдонусь моя, не можешь ли ты мне что-либо хорошее посоветовать? Я мог бы платить в месяц по 15 рублей. Может быть, знаешь кого-либо, кому можно было бы целиком доверять? Я не хочу никому доставлять забот, но, может быть, ты все-таки знаешь кого-либо, кто проявил бы желание и имел время и был бы человеком, которому можно было бы доверить ребенка. Я еще не знаю Ясика, даже по фотографии, однако так его люблю и так он мне дорог. А Зося – такая сильная и устоит во всех трудностях. Так напиши мне об этом, если знаешь кого-либо. Быть может, все устроится и иначе, быть может, я возьму его к себе и кто-либо из жен моих краковских товарищей займется им. Но я хочу иметь для выбора несколько вариантов, чтобы Ясику было лучше всего и моим друзьям меньше забот…

Я все это время странствовал по Европе,[89] все такой же, как и всегда, – беспокойный дух. Только нервы издергались. Жизнь за рубежом, – когда мысль по ту сторону границы, когда душа тоскует о будущем и все ожидает его, – такая жизнь часто хуже изгнания, ссылки, где человек далек от жизни и движения и живет лишь своей мыслью и своими мечтами. И если я не писал тебе, то потому, что не могу и не хочу углубляться мыслью в свою жизнь, когда она так несносна. А в своем сердце я всегда ношу любовь к тебе, которую сохранил еще с дней моего детства. Пиши мне о себе и детях, как только тебе позволит время. Крепко целую тебя и детей твоих.

Твой Феликс

А. Э. Булгак

Берлин, 2 декабря

1911 г.

Дорогая моя!

Сердечно благодарю тебя за письмо. Мне не приходило в голову и не могло прийти, так как я знаю, в каких условиях ты живешь, – что ты сама могла бы взять к себе Ясика. Я писал тебе, предполагая, что, может быть, ты случайно знаешь кого-либо, кто мог бы взять Ясика и к кому можно было бы иметь полное доверие. Еще не знаю, куда отдам его и что сделаю, но, во всяком случае, положение не так уж плохо, у меня столько друзей, которые готовы мне помочь и которые не дадут погибнуть Ясику, – а может быть, уже через несколько месяцев и мать сможет вернуться. Когда я вижу жизнь других людей, то мне стыдно становится, что нередко мои личные заботы отнимают у меня столько мыслей, чувств и сил. Но теперь пришло такое время, что нужно иметь много сил, чтобы выдержать, пройти через этот тяжелый период и дождаться лучших времен. Чувствую по твоему письму, что ты страшно устала. Я хотел бы обнять тебя крепко и сердечно поцеловать. Зло бросает свою тень на всех, и то, что ты пишешь о молодежи, – это, кажется, сейчас присуще многим. Теперь такое время. Солнце так низко, что зло бросает свою тень очень далеко и она заглушает все более светлые тона. Но пройдет это время, а тогда и те, которые знают теперь лишь муки эгоизма, познают более широкий мир и поймут, что существует более широкая жизнь и более глубокое счастье. Поцелуй сердечно от меня всю свою тройку.

Твой Ф[еликс]

С. С. Дзержинской

Краков, 1 августа

1912 г.

Зося моя дорогая!

…Любовь зовет к действию, к борьбе…

…У меня сейчас ежедневно с раннего утра утомляющее и поглощающее весь день занятие вместе с другими.[90] Быть может, через несколько дней я напишу тебе побольше. Ваше коллективное открытое письмо я получил вместе с твоим письмом. По важному делу можно писать на мой адрес (в Кракове) заказные письма. Прочла ли ты «Силу» – стоит внимательнее прочесть, так как в этой книге много бодрящих мыслей, придающих настоящую силу.[91] Крепко тебя обнимаю.

Ф[еликс]

С. С. Дзержинской

[X павильон Варшавской цитадели][92] 7 января

1913 г.

Дорогая Зося!

Я сильно беспокоюсь, как ты живешь без Ясика.[93] Ты, вероятно, ужасно тоскуешь – и как ты вообще устроилась?…

О себе мне трудно писать. О своей жизни в X павильоне, с которым ты знакома слишком хорошо, я мало могу написать интересного. Текут день за днем, неделя за неделей, и уже прошли 4 месяца моего заключения. Все пройдет, хотя передо мною столько этих месяцев. Я уже тихий, и эти стены не говорят мне уже так много, как раньше, ибо другие теперь времена. Надо ждать воскресения – чуда, а пока погрузиться в сон.

Время я провожу преимущественно за чтением. Я совершенно здоров и даже, кажется, поправляюсь. Вероятно, в скором времени брат получит разрешение на свидание со мной. Я ни в чем не ощущаю недостатка, и если бы я мог быть спокоен и за тебя и за Ясика, что вам по возможности хорошо, тогда и мне было бы хорошо.

У меня нет письменных принадлежностей – письмо

я должен писать под надзором жандарма и спешить, -

поэтому я пишу так хаотично.

Твой Фел[икс]

С. С. Дзержинской

[X павильон Варшавской цитадели] 11 февраля

1913 г.

Зося, дорогая моя!

Ты должна заботиться о сохранении своих сил. Так много их пропадает даром из-за неразумной жизни, приносящей лишь утомление и неудовлетворенность. Теперь, сидя здесь, я вижу, сколько собственных сил я мог сэкономить, как они были малопродуктивны – только потому, что я не держал себя в руках. Поэтому, может быть, смешными покажутся тебе мои советы отсюда, которых я не умел применить к самому себе, однако я попытаюсь это сделать, ибо вижу и чувствую, как сильно ты устала и изнервничалась. Не поездка в горы и праздная там жизнь может вернуть равновесие, а работа – слияние своей жизни со всем миром, и регулярная жизнь – ежедневная обязательная часовая прогулка за город и общение с природой. Одному трудно урегулировать свою жизнь, но ведь можно обязать друг друга взаимно следить за этим, и тогда легче будет это сделать, и много сил и нервов будет сэкономлено, н сама работа будет плодотворнее, и переживания будут гораздо сильнее.

Я жду с нетерпением фотокарточку Ясика. Пришли мне также его прежние фотографии. Я так мечтаю получать о нем самые подробные сведения и так хотел бы его видеть, но боюсь, что он испугается; и я не мог бы смотреть на нашу крошку через решетку – не быть вправе взять его на руки и приласкать. Нет, я не могу, лучше совсем не видеть, разве лишь если бы разрешили без решеток. А теперь здесь этого добиться трудно. В эту субботу была у меня Стася с детьми. Ребят не хотели пустить, хотя прокурор в пропуске разрешил, и лишь после долгих хлопот Стаси разрешили. О моей «жизни» напишу тебе на будущей неделе. За коллективное открытое письмо очень благодарен и посылаю всем сердечные приветы.

Твой Фел[икс]

А. Э. Булгак

[X павильон Варшавской цитадели] 3 июня

1913 г.

Дорогая моя Альдона! Твое письмо я получил еще месяц тому назад – большое тебе спасибо за него. Хотя я и не писал так долго, но часто думал о тебе. Не по забывчивости я не писал тебе. Здесь ведь память о тех, кого любишь, особенно жива, она бежит к ним, и вновь оживают эти давние-давние годы, когда мы были вместе; сколько улыбок, любви окружало нашу юность и детство. Деревня, кругом леса, луга, поля, речка неподалеку, квакание лягушек и клекот аистов. Вся эта тишина и прекрасная музыка природы по вечерам, и утречком роса на траве, и вся наша крикливая орава малышей, и звучный, далеко слышный голос мамы, созывающий нас из леса и с реки домой, к столу, и этот наш круглый стол, самовар, и весь наш дом, и крыльцо, где мы собирались, и наши детские огорчения и заботы мамы… Все это навсегда бесповоротно унесла жизнь, текущая безустанно вперед, но осталась память об этом, любовь и привязанность, и они будут жить в душе каждого из нас до самого заката нашей жизни. И все эти улыбки и сияние, слезы и печаль, совместно пережитые когда-то нами, живут в душе и доставляют радость даже тогда, когда сам человек этого не осознает. Человеческая душа, как цветок, бессознательно поглощает лучи солнца и вечно тоскует по нем, по его свету; она увядает и коверкается, когда зло заслоняет этот свет. В этом стремлении каждой человеческой души к солнечному свету и зиждется наша бодрость, вера в лучшее будущее человечества, и поэтому никогда не должно быть безнадежности… Злым гением человечества стало лицемерие: на словах любовь, а в жизни – беспощадная борьба за существование, за достижение так называемого «счастья», карьеры… Быть светлым лучом для других, самому излучать свет – вот высшее счастье для человека, какого он только может достигнуть. Тогда человек не боится ни страданий, ни боли, ни горя, ни нужды. Тогда человек перестает бояться смерти, хотя только тогда он научится по-настоящему любить жизнь. Лишь тогда человек будет ходить по земле с открытыми глазами и все увидит, услышит и поймет, тогда только он выйдет на свет из своей узкой скорлупы и будет ощущать радости и страдания всего человечества и только тогда будет действительно человеком.

Прости меня, что я так много пишу об этом, но твое грустное письмо навело меня на эти размышления. Это не рецепт от печалей. Печаль, грусть – это жизненная необходимость для человека, но если он понимает людей и себя, то в душе у него будет сиять ясный солнечный день и не будет места какой-либо безнадежности. Тогда и в дорогих ему людях он сможет пробудить возвышенные стремления, дремавшие дотоле, и показать им путь к настоящему счастью.

О себе мне нечего много писать. Сижу в тюрьме, как уже столько раз сидел; вот уж 10-й месяц пошел. Время бежит быстро. Неделю тому назад ко мне в камеру посадили товарища, и теперь мне лучше. Заключение скверно отразилось на моей памяти и работоспособности… Время провожу за чтением. Прогулка ежедневно 20 минут. Камера довольно большая, и воздуха у меня достаточно. Питаюсь хорошо, и вообще мне всего хватает. Суд состоится не скоро, и на этот раз придется сидеть дольше. Перспектива не веселая, но я обладаю счастливой способностью ничего не воспринимать в трагическом свете и не хочу считать себя неспособным перенести те трудности и страдания, какие вынуждено переносить столько людей. Я умею соединить в своей душе ту внешнюю необходимость, которая меня сюда привела, с моей свободной волей. О свидании со мной и не думай даже. В таких условиях и после стольких лет разлуки наше свидание было бы лишь мукой и для тебя и для меня. Вообще я прошу тебя лишь присылать мне письма – всем остальным я обеспечен. Крепко целую и обнимаю тебя и ребят.

Твой брат Феликс

С. С. Дзержинской

[X павильон Варшавской цитадели] 15 июля

1913 г.

Дорогая моя Зося!

Я так тебе благодарен за каждое письмо, за каждую весточку о Ясике. В последнее время я получил твое письмо от 2–3/VII с фотографией Ясика и открытку об Ясике. Я так рад, что он уже с тобою. Его последняя карточка, его улыбка – счастье для меня, она озаряет мне всю камеру, и я улыбаюсь ему, и ласкаю его, и обнимаю дорогое дитя, и радуюсь, что все его улыбки и ласки – твои, что он дает тебе силу перенести все.

Я уже 1 1/2 месяца сижу с другом,[94] и мне сравнительно лучше. Мы не мешаем друг другу. Он молод – и для меня это большой плюс. Мы читаем и учимся, и время, кажется, идет ужасно быстро. Мое следствие, вероятно, не скоро будет закончено. За последнее время у меня было три свидания с сестрой Ядвигой, приехавшей из Вильно.

Твой Фел[икс]

С. С. Дзержинской

[X павильон Варшавской цитадели] 2 декабря

1913 г.

Дорогая Зося моя!

Чрезвычайно обрадовало меня твое последнее открытое письмо от 28/XI с приписками друзей, из которого видно, что болезнь Ясика уже прошла и что тебя окружают товарищи. Я думаю о Ясике и воображаю, что держу его на коленях, чувствую его и вижу его смех. Я думаю о том, что и он знает меня и что между нами завязалась неразрывная нить. Это сделала ты и друзья мои, которым я так благодарен за то, что они своей лаской уже сейчас формируют его душу и вливают в нее сокровища, из которых он, когда вырастет, сам должен будет щедро дарить другим. Любовь к Ясику переполняет мою душу, будто в нем сосредоточилась вся моя жизнь. Он моя тоска, моя мысль и надежда, и, когда я вижу его глазами души, мне кажется, что я вслушиваюсь в шум моря, полей и лесов, в музыку собственной души, всматриваюсь в искрящееся звездное небо, шепчущее что-то сладкое и таинственное, и я вижу будущее и чувствую в себе чаяния миллионов. Он имеет тебя и сердца наших друзей. Пусть видит только – и не закрывай ему глаз, когда он сможет уже понять, – и радость нашу, и надежду в страдании, и красоту жизни. Надо, чтобы ласка дала ему силы и умение страдать и чтобы (в будущем) ничто не сломило его. Он должен видеть, чтобы понять и вместе с тобой по-своему пережить твои страдания, чтобы таким образом научиться самому любить и понимать, а не только быть любимым и понимаемым. Но в то же время он должен видеть и радость твоей жизни, вытекающую не только из него, а из твоей жизни вне его… Любовь к ребенку, как и всякая великая любовь, становится творческой и может дать ребенку прочное, истинное счастье, когда она усиливает размах жизни любящего, делает из него полноценного человека, а не превращает любимое существо в идола. Любовь, которая обращена лишь к одному лицу и которая исчерпывает в нем всю радость жизни, превращая все остальное лишь в тяжесть и муку, – такая любовь несет в себе яд для обоих…

Ваше коллективное письмо. Идея объединяет людей, идея, вытекающая из глубины души. Она открывает их сердца и заставляет помогать друг другу… И работа во имя идеи не замыкается в узком кругу, а дает человеку способность охватить весь мир. II моя мысль улетает отсюда и соединяется с вами и говорит мне о бессмертии силы, связующей человеческие мысли и сердца, о победе жизни. И опять все то, что тюремными стенами и моими страданиями зарыто где-то глубоко в душе моей, выходит наружу и вместе с моим чувством к Ясику, тебе и друзьям моим приобретает плоть и наполняет мою душу, – и я чувствую вашу любовь и великое содержание жизни.

Передо мной карточки Ясика и его товарища. Как хорошо, что мальчики-ровесники воспитываются вместе, могут вместе играть, любить друг друга, ссориться и да «же драться, узнавать друг друга… Они переживают счастливейший возраст. Вскоре яд жизни в большей или меньшей степени станет просачиваться и в их души, и невозможно в теперешних условиях уберечь их от этого яда. Мне кажется, что жизнь рабочих – уже мыслящих рабочих – является средой, где меньше всего этого яду, где легче всего сохранить и обогатить душу, где недостает лишь внешней формы – „хороших манер“. Это мир объединения жизни и идеи, мир страдания и великих радостей. Я не идеализирую этой жизни, я понимаю весь ее ужас, но там живо стремление к свету и красоте, и там легче всего привить ребенку это стремление…; Эти мысли, упорно возвращающиеся ко мне, вытекают не из моего фанатизма или догматизма, а из заботы о богатстве души нашего Ясика, о том, чтобы он приобрел способность к великим, глубоким переживаниям. II если моя мысль ищет разрешения в этом направлении, то, быть может, и потому, что я сам воспитан в других условиях. II если мы сохранили хотя бы в некоторой степени свою душу, то обязаны этим лишь специфическим условиям жизни, в которых Ясику уже жить не придется. Теперешняя молодежь из среды так называемой интеллигенции уже совершенно иная, она душевно более убогая, именно в результате изменившихся условий. Я не говорю, конечно, об исключениях. Формировать душу Ясику будут не наши взгляды, не наша вера, а его жизнь и действительная жизнь окружающей его среды: те страдания и радости, которые будут переживать в его среде его близкие и товарищи…

Чтобы сохранить и обогатить его душу, надо научить его видеть и слышать все то, что он уже будет способен видеть и слышать, надо, чтобы его любовь к тебе превратилась в глубокую дружбу и безграничное доверие…

Твой Феликс

А. Э. Булгак

[X павильон Варшавской цитадели] 2 декабря

1913 г.

Альдона, дорогая моя!

Я провинился перед тобой – не писал тебе совсем в течение стольких месяцев. Но жизнь моя так монотонна, а настроение настолько нерадостное, что я не мог написать даже пару слов… Я так хотел бы облегчить твою грусть, которая пробивается из твоих писем. Я обладаю одним, что поддерживает меня и заставляет быть спокойным даже тогда, когда бывает так страшно грустно. Это не просто черта моего характера, это непреклонная вера в людей…

Условия жизни изменятся, и зло перестанет господствовать, и человек станет человеку самым близким другом и братом, а не как сегодня – волком…

Отсутствие любви ребенка к матери – это… огромное несчастье для него, если только любовь действительно отсутствует. Ибо почти никогда нельзя категорически утверждать этого, так как любовь может и быть, но Она не проявляется в силу различных причин. Нужно выявить эти причины и устранить их, ибо для каждого любовь к матери – огромное благо… Обычно в наше время разлад между родителями и детьми возникает вследствие различия убеждений, мнений и веры. Устранить зло, вытекающее отсюда, легче всего. Можно не соглашаться с убеждениями или верой, отличными от собственных, но уважать их и не навязывать детям своих убеждений в силу родительских прав. Ибо дети ощутят это навязывание не иначе как насилие над их мыслью; они будут всегда чувствовать, что это навязано им, что это для них – нечто чуждое. А если они эти убеждения или веру, навязанные им на основании родительской власти, не задумываясь, примут, то как же смогут справиться с трудностями в жизни, когда родителей уже не станет или когда они столкнутся с вопросами, на которые родители не смогут дать ответа? Эти люди никогда не станут самостоятельными, и другие будут их презирать, если только счастливая случайность не спасет их. Таких людей не только презирают. Они и сами не имеют в себе той моральной силы, которая обязательна теперь для каждого. Это она должна охранять их душу от грязи современного общества, прикрывающейся красивой маской, чтобы легче опутать свою жерву! Родители не понимают, как много вреда они причиняют своим детям, когда, пользуясь своей родительской властью, хотят навязать им свои убеждения и взгляды на жизнь. И если это – причина разлада в семье, то ее легко устранить. А если причина в другом – в плохом характере и даже в плохих поступках, то и тогда единственным средством, лекарством должна быть любовь матери, которая объясняет ребенку первопричину зла и его результаты – как товарищ товарищу – и, познав душу ребенка, стремится проникнуть в нее. И если ребенок не послушается материнской любви, то сама жизнь научит, накажет его, и тогда он вспомнит мать, ее любовь и ее слова, тогда он свернет с плохого пути и поймет, что если бы не ее любовь к нему и его к ней, то он погиб бы навсегда…

Сам я мучаюсь сегодня, как отец, и думаю о будущем моего Ясика, чтобы он вырос не только физически здоровым, но чтобы и душу имел богатую и здоровую. Он в Кракове у своей матери, а я здесь. Я просил Зосю, чтобы она прислала тебе его фотографию. Она пишет мне о нем так много, что я как бы вижу его и нахожусь вместе с ним. Он счастливо перенес ужасную скарлатину, по-видимому, организм у него очень здоровый. Мать пишет, что он такой милый, что стал любимцем моих друзей. Он растет в компании своего ровесника, сына наших друзей, с которыми вместе проживает Зося. Недавно Ясик узнал, что он – Дзержинский, это таинственное для него слово так ему понравилось, что он говорит теперь: «Я не сынок, не котик, а Асек Дзержинский». Забавный, дорогой малыш! Со мной здесь в камере три его фотографии, снятые летом в деревне в Галиции, и правда он хороший, об этом говорят не только мои влюбленные глаза.

У Зоей есть уроки, а растить сынка ей помогают наши сердечные друзья.

А я все сижу здесь, и не хватает мне лишь свободы. У меня теперь камера лучше, ибо с южной стороны, и солнце не забывает и обо мне.

Твой Феликс

С. С. Дзержинской

[X павильон Варшавской цитадели] 6 января

1914 г.

Зося, моя дорогая!

Я очень беспокоился, не получая от тебя ответа на свое письмо от 1/ХII, и вот только на днях получил твое письмо от 4/1 с «письмом» Ясенька и открытку от 9/1. Значит, мое письмо от 1/ХII пропало, дошло же до тебя только последнее письмо. А мне так хотелось, чтобы дошло то письмо…[95]

Ты никак не можешь испортить Ясика своим нервным состоянием, ибо он знает и чувствует, что ты его любишь. Когда он увидит тебя печальной и расстроенной, он почувствует это сам и спросит себя: «Что случилось с мамой?» – и ответит себе, что ее что-то беспокоит. Он научится понимать тебя. А это самое главное. Там, где любовь, там должно быть и доверие. II особенно в более старшем возрасте, когда отношение к ребенку не определяется правом власти, собственности. Только таким образом можно лучше всего бороться с вредными влияниями окружающей жизни.

Я вижу из письма, что ты переутомлена, и если только можно как-нибудь устроить, чтобы ты смогла отдохнуть, то тебе необходимо добиваться этого, и тогда снова и память и мозг будут лучше работать. Я не могу распространяться на эту тему. Ведь я знаю, как тебе должно быть тяжело и трудно найти эту возможность отдохнуть. Я же, находясь здесь, также совершенно бессилен, у меня остались только слова. И мое бессилие и все это так действует на меня, что писать о себе и даже думать просто невозможно. Я должен бежать от дум о своем бессилии и заполнить мысли образом Ясика или заняться общими вопросами, вспоминая жизнь людей, лишенных всего, и представляя их надежды на лучшее будущее. Моя способность к труду за последнее время сильно исчерпалась. II не раз возникает у меня мысль о неспособности в будущем жить, быть полезным. По я говорю тогда себе: тот, у кого есть идея и кто жив, не может быть бесполезным, разве только если сам отречется от своей идеи. И только смерть, когда придет, скажет свое слово о бесполезности. А пока теплится жизнь и жива сама идея, я буду землю копать, делать самую черную работу, дам все, что смогу. И эта мысль успокаивает, дает возможность переносить муку. Нужно свой долг выполнить, свой путь пройти до конца. И даже тогда, когда глаза уже слепые и не видят красоты мира, душа знает об этой красоте и остается ее слугой. Муки слепоты остаются, но есть нечто высшее, чем эта мука, – есть вера в жизнь, в людей, есть свобода и сознание неизменного долга.

О своей тюремной жизни не пишу, ты ведь ее так хорошо, до боли, знаешь. Иногда по вечерам такая тишина кругом, прерываемая и усиливаемая лишь внезапным коротким лязгом замка или засова, что все кажется каким-то кладбищенским сном, а вся моя недавняя жизнь и весь этот далекий мир кажутся только иллюзией.

А днем так часто ожидание чего-то неизвестного и нервное напряжение…

Когда закончится следствие – не знаю; обещали в январе. Во всяком случае, до суда еще очень далеко. Несмотря на долгие годы тюрьмы, которые меня ждут, я хотел бы выдержать, чтобы вернуться к жизни!..

Твой Фел[икс]

С. С. Дзержинской

[X павильон Варшавской цитадели] 8 января

1914 г.

Дорогая Зося!

…Здесь нужно много сил, ибо мне, вероятно, дадут 8 лет каторги. Увы, столько же получит и Эдек,[96] так как его 3 года – это лишь начало, вскоре ему дадут, пожалуй, больше.

Пользуюсь случаем просить тебя посылать регулярно по нескольку рублей Мартину Паколгу,[97] который находится здесь с 16 марта 1913 года. У него не было и нет сейчас ни гроша. Он все время голодает (отнятые у него 50 руб. конфискованы). Родных у него совершенно нет. Он писал в Галицию некоторым знакомым, но ответа не получил.

Я не могу ему помочь, даже не могу с ним связаться.

Твой Феликс

С. С. Дзержинской

[X павильон Варшавской цитадели] 2 февраля

1914 г.

Зося, моя дорогая!

Сегодня я получил коллективную открытку и твое письмо от 31/1. И мне сегодня хорошо в моей камере. Впервые после долгого времени я снова смог улыбнуться улыбкой, идущей из глубины души и озаряющей жизнь и весь мир…

И сегодня снова мысли мои стремятся к радости жизни – нашей жизни. Беспокоит меня только состояние здоровья Ясика, но я слышу голос, который мне подсказывает, что он будет здоров, ибо имеет тебя и друзей. И снова верю, что придет время, когда и я смогу его прижать к сердцу, дать ему почувствовать и любовь мою к нему, и веру мою в жизнь – уверенность мою. Сегодня смотрю на его последние фотографии – вижу, как он подрос, и мечтаю о том времени, когда смогу его видеть и ласкать.

Хочу вернуться и вернусь, несмотря ни на что. Когда наступают для меня такие радостные минуты, как сегодня, я полон уверенности, что все можно перенести без отчаяния и сохранить свою душу до самого конца. И не понимаю я отчаяния, трагедии, раз душа еще способна чувствовать, когда есть еще силы и живая мысль и когда сердце еще так сильно бьется в груди. И снова жизнь становится чем-то таким, к чему следует подходить просто, что постоянно движется и развивается в противоречиях, но всегда дает выход душе человеческой, только бы она пожелала быть свободной… Тюрьма мучает и очень изнуряет, но это сейчас цена жизни, цена права на высшую радость, возможную теперь для людей свободных, и мука эта преходящая, она ничто, в то время как радость эта всегда жива, она высшая ценность…

С трудом верится, что уже 17 месяцев прошло с тех пор, как я тут, и только мои настроения указывают, что эти месяцы не прошли безнаказанно. Долго еще мне придется здесь быть; думаю, что и весь 1914 год проведу здесь…

Напиши мне, что слышно на свете, лучше ли сейчас цензурные условия печати, и, может быть, выходят новые печатные издания у нас и в России.

Твой Фел[икс]

А. Э. Булгак

[X павильон Варшавской цитадели] 3 февраля

1914 г.

Дорогая моя Альдона!

Я получил все: и видовую открытку и письмо с твоими сердечными пожеланиями… Человек здесь становится немного сентиментальным, и думает и говорит о том, о чем обычно там, где есть работа, молчат. Там, на свободе, в жизни и в поступках руководствуешься верой в свое дело. Действие заменяет слова. Здесь же, где нет места никакому действию, его должны заменить чувство, слово и мысль. О себе я опять не могу написать ничего нового. Во внешней жизни никаких перемен, я все еще не знаю, когда закончится следствие и когда, наконец, будет суд. Дни бегут, и, как обычно в таких условиях, когда взглянешь назад, кажется, что дни промчались с огромной быстротой, но стоит лишь обратиться к своему настоящему и будущему, как время тянется поистине черепашьим шагом. Бессмысленное прозябание, которое могло бы довести до сумасшествия, если бы не спасала более широкая мысль, понимание неизбежности и необходимости этого прозябания, понимание того, что оно является ценой радостного и творческого будущего, приближающегося к нам в аду современной жизни.

Мое настроение улучшилось, и, хотя жизнь у меня сложилась так, что я вынужден быть источником страданий для самых дорогих мне людей, я живу в согласии с самим собой и с повелениями своей души, своей совести, сколько бы мук это ни стоило ни мне, ни моим близким. И поэтому я могу обрести внутреннее спокойствие, хотя страдания и муки на моем жизненном пути не уменьшились и не уменьшатся.

Сегодня нет такого человека, исключая лишь узкую горстку богачей, который мог бы сказать, что он не знает, что такое страдание. И твои страдания так тяжелы, как у многих других. Однако если мыслью и чувством сумеешь понять жизнь и собственную душу, ее стремления и мечты, то само страдание может стать и становится источником веры в жизнь, указывает выход и смысл всей жизни. И в душу может возвратиться спокойствие – не кладбищенское спокойствие, спокойствие трупа, а уверенность и вера в радость жизни, несмотря на боль и вопреки ей… И сегодня из этих страданий человечества скорее, чем когда-либо, может прийти царство любви и всеобщей справедливости, мечта о которой выпестована в жестокой борьбе. Боль человека, если она открывает глаза на боль других людей, если она приводит к поискам причины зла, если она соединяет его сердце с сердцами других страдающих… если дает человеку идею и твердость убеждений, – такая боль плодотворна…

Я так хотел бы, чтобы мои слова дали тебе то, что человек в моем положении вообще может дать, мои слова, которые подсказала мне моя собственная тоска, моя борьба со злом теперешней жизни, и с моим страданьем, и с тем злом, которое есть и во мне самом. Ибо нет людей абсолютно добрых, и я к ним не принадлежу. Я лишь понял свои стремления и мечты, стремления и мечты человека, понял жизнь, и поэтому для меня боль – это не только мука, но и радость, и спокойствие, и любовь к жизни, и вера в лучшее будущее для всего человечества…

Феликс

С. С. Дзержинской

[X павильон Варшавской цитадели] 24 февраля

1914 г.

Зося, моя дорогая!

Снова светлее в моей камере, так как я получил вчера твое письмо от 27/11 вместе с «письмом» озорника Ясика. Я хотел бы сам чаще тебе писать, чтобы отразить все то, что храню в душе моей для вас, и все, что является песней моей, но таится в самой глубине души: что жизнь легка и так желанна и могуча. Но у меня не хватает слов – эта же жизнь, как и эти стены мои, высосали способность к живым, творческим словам… Поэтому сейчас я так редко пишу. Тишина и мертвечина камерной жизни и на душу накладывают клеймо молчания, серость этой жизни делает серой и поверхность души, монотонность же этой жизни приводит к тому, что и душа становится точно застывшей, неподвижной, постоянно возвращающейся к тем же мыслям и чувствам. Поэтому, когда я сажусь за письмо, у меня постоянна такое чувство, что я начну повторять одно и то же, почти те же слова для выражения все тех же чувств и мыслей. Я стою на одном месте, а мне так страшно хочется жизни, действий, движения, что я иногда говорю себе, что свобода не привлекает меня нисколько, так как я не могу о ней думать, не чувствуя уз. И о жизни своей настоящей думать – о всех ее конкретных деталях, думать о ней в целом – не могу, как не может живой человек охватить своей мыслью содержание смерти. Именно потому, что человек так сильно любит мир действительности, он создает себе мир абстрактных обобщений, который для него приобретает реальные формы. До известной степени ведь так происходит и на воле, где столько ада. Из любви к жизни возникает отрицание ее и создается жизнь идеи. И этот мир идеи постоянно сливается с тем реальным в жизни, что я больше всего полюбил. Смотрю все время на бесконечно дорогое личико Ясика, и не могу наглядеться досыта, и улыбаюсь его фотографии, возможно, так же, как и Ясик, глядя на мою, и повторяю: Ясик мой, мой! Сначала на фотоснимках, присланных мне в последний раз, Ясик показался мне каким-то другим, но с каждой минутой я точно ближе узнавал его, и он все больше становился моим. И я не могу, когда смотрю на него, думать мрачно или с апатией. Деточка, такая любимая, источник силы, и уверенности, и необходимости борьбы за жизнь. Отвлеченные, общие идеи приобретают плоть и силу и еще больше связывают с общей жизнью. Я нахожусь так далеко и вынужден один сидеть тут без действия, без движения, не будучи в состоянии помочь тебе бороться за его душу и тело, за его жизнь – человека.

Я должен с этим примириться, ибо иначе не может быть, ибо сама жизнь этого требовала – я здесь не случайно. Но когда я думаю, что, может быть, слишком большая тяжесть легла на твои плечи, – тогда мне тут очень плохо. А обо мне не беспокойся. Я знаю, дорогая, что всегда к тебе могу обратиться и обращусь, когда мне нужна будет помощь. Самую большую помощь от тебя я уже получаю, так как ты сама мне пишешь и связываешь с тем, что мне дорого. А материально я тут вполне обеспечен, имею все, что тут иметь разрешается. И часто, когда думаю о тех, которые не имеют даже самых необходимых вещей, меня охватывает стыд и гнев на себя и тех, которые помнят о моих нуждах, забывая о других. Нет радости, как при общей трапезе, а тяготит проклятие, как на пиру, утаенном от твоего брата, который находится по соседству от тебя, но с которым ты не имеешь права жить по-братски, хотя и знаешь, что он рядом с тобой и что у него ничего нет. Точно так же, впрочем, и в жизни, где нет стен, однако стена эта существует и разделяет, и каждый ее более или менее чувствует. Я не сектант, знаю, что невозможно было бы жить и работать, не создавая этих разделяющих степ, но каждый, кто присвоил себе наше имя,[98] чтобы не презирать себя, должен добиваться того, чтобы стен этих было как можно меньше, чтобы они не были совершенно непроницаемы. Чаще всего, суживая чувства братства до тесного круга людей лично близких, люди обманывают себя, живут тем, что уже минуло, что проходит. И снова мысли мои возвращаются к условиям жизни рабочих. Там уже и в жизни на каждом шагу это чувство братства (не филантропического, христианского порядка, заслуживавшего уважения во времена средневековья, а теперь отвратительного и лицемерного) – живо и является творческим.

Физически я совершенно здоров, но в отношении душевной жизни мне кажется, что у меня все меньше сил для радостной улыбки, хотя неверия в жизнь не возникало у меня никогда… У нас в камере сейчас несколько больше жизни, так как мой компаньон получил на днях обвинительное заключение и через месяц-два будет слушаться его дело. А о своем следствии я ничего не знаю; наверное, еще с год посижу до суда.

Твой Фел[икс]

Ясику Дзержинскому

[X павильон Варшавской цитадели] 24 февраля

1914 г.

Дорогому сыночку Ясику Дзержинскому в Кракове в собственные ручки.

Папа не может сам приехать к дорогому Ясику, и поцеловать любимого сыночка, и рассказать сказки, которые Ясик так любит. Поэтому папа пишет Ясику письмо с картинкой[99] и в письме целует Ясика крепко-крепко и благодарит за письма Ясика. Пусть Ясик будет хорошим, здоровым и послушным и поцелует дорогую мамочку от Фелека и изо всех сил обнимет ее. Пусть Ясик поцелует Янека, Марыльку и папу Янека[100] и скажет, что Фелек здоров и вернется.

Твой папа Фелек

А. Э. Булгак

[X павильон Варшавской цитадели] 3 марта

1914 г.

Дорогая Альдона!

Значит, после четырех лет разлуки мы опять увиделись. Как во сне – в таком мучительном сне. Даже не дали нам обнять друг друга. Двойная решетка – за ней я в клетке, как дикий, бешеный зверь. И я даже не мог показать тебе той радости, которую ты мне доставила. Я был как бы сонный и равнодушный – как привидение. Только настоящий сон может внести жизнь и радость, а наша действительная жизнь – точно ночной кошмар. И спустя несколько дней пришел благословенный сон, который позволил мне без решеток увидеть и обнять тебя. Кругом нас были цветы на лугу, и шелестели дубовые листья, и шумел сосновый лес. Возможно что это было в Дзержинове. С нами был также и мой Ясик. Я лежал и смотрел сквозь тихо двигавшиеся сосновые ветви на небо, на облака, которые все бежали куда-то в нескончаемую даль, как толпы людей, странствующих в погоне за счастьем, толкаемых вечной тоской по лучшей жизни. Это движение облаков, это чувство, что ты и мой Ясик находитесь рядом со мной, как бы убаюкивали меня. Сон этот облек мои мысли и мечты живой плотью и дал мне новые силы, чтобы после пробуждения устоять в этой атмосфере скуки, оторванности от жизни и бессмысленного прозябания.

Меня очень беспокоит мысль о здоровье Вандзи.[101] Со времени нашего свидания не получил никаких известий о ней. Прямо страшно подумать, чтобы ей действительно могла угрожать опасность. Когда я думаю о всех тех несчастьях в жизни, которые подстерегают человека, о том, что человек так часто лишается всего того, к чему он был более всего привязан, снова моя мысль говорит мне, что в жизни надо полюбить всем сердцем и всей душой то, что не преходяще, что не может быть отнято у человека и благодаря чему становится возможна и привязанность его к отдельным людям и вещам. В некоторой степени так же было и до сих пор: люди искали утешения и убежища от всех несчастий в мысли о загробной жизни и загробной справедливости. Но для земной жизни эта мысль бесплодна, ибо она не движет жизнь вперед, а лишь освещает и увековечивает все несчастья и как бы покрывает землю траурной мантиейл. Это мысль заключенного, приговоренного к вечной тюрьме и брошенного в смрадную яму до конца дней своих. По существует иная мысль, вытекающая не из лживого отрицания земной жизни, а из любви и привязанности к этой жизни, мысль о победе на земле, а не о расплате за грехи, о вечных карах и возмездии за гробом. Любовь к страдающему угнетенному человечеству, вечная тоска в сердце каждого по красоте, счастью, силе и гармонии толкает нас искать выхода и спасения здесь, в самой жизни и указывает нам выход. Она открывает сердце человека не только для близких, открывает его глаза и уши и дает ему исполинские силы и уверенность в победе. Тогда несчастье становится источником счастья и силы, ибо тогда приходит ясная мысль и освещает мрачную дотоле жизнь. С этих пор всякое новое несчастье не является более источником отречения от жизни, источником апатии и упадка, а лишь вновь и вновь побуждает человека к жизни, к борьбе и к любви. И когда придет время и наступит конец собственной жизни – можно уйти спокойно, без отчаяния и не боясь смерти…

Феликс

С. С. Дзержинской

[X павильон Варшавской цитадели] 17 марта

1914 г.

Дорогая моя Зося!

…Вот уже две недели, как я сижу один. Я сам этого добивался и пока доволен этим одиночеством… Сейчас меня действительно окружает тюремная тишина, потому что тут не проходной коридор, следовательно, тут редко ходят и не стучат дверьми. И соседи не стучат в стену, и внизу никого нет. За окном недалеко – и в то же время так далеко! – Висла, и я слышу, правда редкие еще, гудки пароходов и звонки Ваверской пригородной железной дороги за Вислой. Это так близко, а слышу я эти отзвуки жизни точно сквозь сон, точно сквозь какой-то густой туман, издалека. На столе, покрытом большим белым полотенцем вместо скатерти, все фотографии Ясика в белых рамках; со всех сторон смотрит он, улыбаясь, на меня. На стенах, как цветные пятна, открытки с видами. А кругом глубокая, мертвая тишина, точно меня самого и все вокруг меня на бегу вдруг пригвоздило к месту какое-то колдовство. И когда я так прислушиваюсь, точно обязательно должна прийти какая-то страшная весть, я слышу в этой тишине лишь точащего дерево червяка, который, находясь в одной из досок моих нар, вечно мне сопутствует и без устали грызет. Когда эта тишина утомляет меня, я прерываю ее хождением по камере. В пустой большой камере шаги по каменному полу отзываются громким эхом, отражаются от стен и потолка и звуком своим наполняют не только мою камеру, но, кажется, все это здание павильона…

А когда физическая усталость заставляет меня остановиться, тогда я точно просыпаюсь и возвращаюсь в свой мир тишины. Теперь, когда я один, я работаю больше и, кажется, с большей пользой, и день у меня проходит быстро. Слишком долго лишь сплю, иногда по 11–12 часов, и нет ни одной ночи, когда бы мне не снились разные сны, реже всего радостные, чаще всего неприятные, обычно какие-то чудные, фантастические, прямо-таки болезненные.

Твой Фел[икс]

С. С. Дзержинской

[X павильон Варшавской цитадели] 8 апреля

1914 г.

Зося! Дорогая!

Мысли мои все время бегут отсюда, из камеры… Все время мне кажется, что у вас там, в противоположность тому, что у меня тут, происходит что-то важное. И я постоянно точно выжидаю каких-то вестей.

Я уже в течение 12 дней снова не один, сидим вдвоем. В камеру ко мне посадили незнакомого молодого рабочего, довольно симпатичного, насколько мне удалось его узнать. И нельзя сказать, чтобы мы были недовольны обществом друг друга. Может быть, это только временно, пока мы не узнаем друг друга лучше, это часто бывает здесь. Но что касается меня – не думаю, чтобы так было. Я заметил, что лучше всего чувствую себя в обществе детей и рабочих, и только уж чрезвычайно нервное состояние могло бы привести к тому, что и это общество тяготило бы меня. В таком обществе я больше чувствую себя самим собой. Тут больше простоты и искренности в общении, меньше условных форм в быту, а интересы и заботы этого круга мне более понятны и близки. И только тогда мысли мои перестают быть для меня чем-то отвлеченным, они становятся кровью и плотью и приобретают силу. И неоднократно, думая о последних моих годах, – сколько уже лет, – когда я перестал непосредственно и постоянно жить повседневной жизнью[102] рабочих, я вижу, сколько сил и крепости из-за этого я потерял. Я не виню ни себя, ни кого-либо – так вопреки воле, по необходимости складывалась жизнь. Но я все еще мечтаю и верю, что придет время, когда я смогу осуществить эти мечты и когда я снова смогу черпать из этого источника силу и крепость. И я не думаю уже о минувших годах и о предстоящих годах моей жизни.[103] А что молодость и ее сила вернутся – в этом я уверен. Такова воля души, воля, которая двигает и толкает вперед жизнь и дает силу. И сейчас, когда я сижу с таким молодым, который мог бы почти быть моим сыном, когда отдаю себе отчет в этом, я не хочу верить, что уже пройден такой отрезок жизни. Но скоро забываю об этом, об этой разнице в возрасте, и мне кажется, что я буду шагать рядом и вровень с этой молодежью.

Итак, чувствую себя в общем хорошо (физически я здоров). Только в последнее время был несколько выведен из равновесия. Следствие по статье 102, как мае сообщил следователь, должно быть закончено через какой-нибудь месяц, – следовательно, начнется второй, довольно длительный (не менее чем полугодичный) период ожидания обвинительного заключения и суда, чтобы уже, наконец, получить приговор и отсиживать его…

Твой Фел[икс]

С. С. Дзержинской

[X павильон Варшавской цитадели] 3–5 мая

1914 г.

Зося, моя милая!

Эта неделя полна впечатлениями. Позавчера я получил твои письма от 22/IV и 8/V, а сегодня 2 открытки: от 3/V коллективную и твою от 11/V. За все и за открытку, писанную ночью у кроватки Ясика, я тебе так благодарен. В свое возвращение к жизни я сейчас верю, быть может, больше, чем когда-либо. И сегодня я чувствую, как живут самые заветные думы и чаяния мои, что я сам живу в тех и через тех, кто мне дорог и кто всегда в моем сердце. И твои письма и слова говорят мне об этом, и тогда я столько сил чувствую в себе и столько жизни и творческой работы вижу перед собой.

Во вторник 12/V (по нов. стилю) в окружном суде действительно разбиралось мое дело за побег.[104] Я не послал тебе письма на прошлой неделе, так как хотел написать о суде, хотя о результатах ты узнаешь раньше, чем дойдет это письмо. Обвинительное заключение мне вручили за неделю до суда. Само же дело слушалось не больше 20–30 минут вместе с совещанием судей и чтением приговора. Зачитали 1 1/2 страницы обвинительного заключения, допросили меня – я признался: «уехал», прокурор произносит два слова: «поддерживаю обвинение», защитник говорит несколько минут – о моем длительном заключении, о манифесте, я отказываюсь от последнего слова, суд возвращается, зачитывает жесткое: «обратить в каторжные на 3 года ссыльнопоселенца…» Приговор будет зачитан в окончательной форме через 2 недели… и все кончено. Я должен поторопиться освободить скамью подсудимых, так как это место должен уже занять очередной подсудимый – какой-то вор.

Я оглядел весь зал, искал хоть чьего-нибудь родного лица, ведь судебное заседание происходило при открытых дверях. Ни на одном лице, ни на чьем взгляде я не мог остановиться. Публика кругом чужая, не ради меня пришли, ради других. И лица их отражали только любопытство зевак. Ожидания обманули меня, хотя я заранее и был подготовлен к этому: ведь никто из моих близких не мог быть предупрежден в течение такого короткого времени. Поэтому горечь этой минуты не вызвала во мне никаких несправедливых мыслей.