10 мая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

10 мая

Уже два дня рядом со мной сидит 18-летняя работница, арестованная четыре месяца тому назад. Поет. Ей разрешают петь. Это у нее было столкновение с жандармом; после этого ее перевели сюда. Молодая, напоминает ребенка. Мучается она страшно. Ей скучно. Стучит мне, чтобы я прислал ей веревку, что она повесится. При этом она добавляет, что веревка должна быть непременно от сахара, чтобы сладко было умирать. Она так нервно стучит и с таким нетерпением, что почти ничего нельзя понять, и, тем не менее, она все время зовет меня своим стуком; видно, места себе найти не может. Недавно она мне вновь простучала: «Дайте совет, что делать, чтобы мне не было так тоскливо».

У ней постоянные столкновения с жандармами. Живая, как ребенок, она не в состоянии ни переносить, ни примириться с господствующим здесь режимом. В тот самый момент, когда я писал эти слова, у нее было опять небольшое столкновение. Она перестала петь, постучала жандарму и пошла в уборную. По пути она постучала в дверь моей камеры, а на обратном пути кашлянула и остановилась возле двери своей камеры и потребовала, чтобы жандарм открыл дверь, так как у нее болит рука (по слухам, во время одного из прежних столкновений она хватила жандарма кувшином, а он ранил ее в руку шашкой). По существующим здесь правилам и по установившемуся обычаю, двери должен открывать заключенный, а не жандарм. Вызвано это опасением, чтобы заключенный не мог напасть на жандарма, когда он наклонится, чтобы открыть дверь; здесь авансом предполагают, что каждый заключенный – это кровожадный убийца и преступник, поэтому-то жандарм-ключник, например, не имеет права входить в камеру заключенного. Поэтому жандарм потребовал, чтобы она сама открыла дверь. «Все равно, – ответила она, – у меня рука болит, открыть дверь я не могу и буду все время стоять здесь». Жандарм пригрозил ей, что он позвонит начальству, и тогда ей хуже будет.

«Мне все равно», – последовал ответ с ее стороны. Когда жандарм, по-видимому, колеблясь принять решительные меры и желая ее напугать, направился к звонку, она подошла к камере на другой стороне коридора, в которой сидели какой-то молодой офицер и еще один заключенный, и начала с ними разговаривать. Взбешенный жандарм сердито открыл дверь, крича: «Ну, ты, иди, я тебе открыл». После этого он долго ворчал и вполголоса крикнул: «Стерва!» Я бросился к двери, начал стучать и кричать: «Жандарм!» Он не откликался и подошел, когда я уже позвал его в третий раз. Я резко напустился на него. Он сначала заявил, что это не мое дело, а когда я сказал, что слышал, как он крикнул «стерва», начал оправдываться, говоря, что он открыл бы двери, но она уже не один раз устраивала такие штуки, и, когда жандармы нагибались, чтобы отодвинуть засов, она заезжала им в морду.

Эта девушка – полуребенок, полусумасшедшая – устроит когда-нибудь большой скандал. Уже в этот раз все были сильно взволнованы ее плачем и возней с жандармом. Когда она заходит в уборную, она карабкается на окно и кричит гуляющим товарищам: «Добрый день», а когда в связи с этим входит в уборную жандарм, она устраивает скандал.

1 мая во время прогулки она кричала: «Да здравствует революция!» – и произносила другие революционные возгласы и пела: «Красное знамя». Все были взволнованы и колебались, петь ли и поддержать ли ее в этих революционных возгласах. Никто не желал показаться трусом, но для того, чтобы петь, каждый должен был насиловать себя: такая бесцельная, неизвестно для чего затеянная демонстрация не могла вызвать сочувствия. Тюрьма молчала.

Вечером кто-то сверху простучал: «Сегодня вечером будем демонстрировать пением». Но самый этот стук был очень осторожным, часто прерывался из опасения, чтобы жандарм не заметил. И пения не было.

По временам эта девушка вызывает гнев. Ее смех, пение, столкновения с жандармами вносят в нашу жизнь нечто постороннее, чуждое, а вместе с тем дорогое, желанное, но не здесь. Чего хочет эта девушка, почему нарушает покой? Невольно сердишься. Но начинаешь рассуждать: «Ее ли вина, что ее, еще ребенка, заперли здесь, когда ей следовало еще оставаться под опекой матери, когда ей еще впору играть, как играют дети». А может быть, у нее нет матери и она вынуждена бороться за кусок хлеба? Работница же она. Этот ужасный строй заставил ее принять деятельное участие в революции. А теперь мстят ей за это. А сколько таких, с детства обреченных на жалкое, нечеловеческое существование? Сколько таких людей, чувства которых извращены, которые обречены на то, чтобы никогда, даже во сне, не увидеть подлинного счастья и радости жизни! А в природе человека есть ведь эта способность чувствовать и воспринимать счастье! Горсть людей лишила этой способности миллионы, исковеркав и развратив самое себя; остались только «безумие и ужас», «ужас и безумие» или роскошь и удовольствия, находимые в возбуждении себя алкоголем, властью, религиозным мистицизмом. Не стоило бы жить, если бы человечество не озарялось звездой социализма, звездой будущего. Ибо «я» не может жить, если оно не включает в себя всего остального мира и людей. Таково это «я»…