Глава шестая. Берлин

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава шестая. Берлин

Приехали. Вышли из вагона и увидели уже не станцию, а настоящий вокзал большого города. Везде надписи: Berlin Stettiner Bhf., то есть Берлин, Штеттинский вокзал, это тебе не Фюрстенберг! И не успели мы сделать двух шагов, как к нашему сопровождающему подошел невзрачный усатый дядя средних лет в плаще и шляпе. Что-то ему показал, и он негромко произнес: «Kriminalpolizei!»

Сопровождающий так же тихо что-то ему ответил и стал доставать из портфеля бумаги. Через минуту-другую усатый, проглядев бумаги, кивнул, и мы отправились на не виданной до тех пор городской электричке дальше — к месту назначения. Пересекли с пересадками чуть не весь Берлин и оказались на безлюдной платформе Oberspree, если по-нашему — Верхняя Шпрее.

Фабрика, куда нас привели, оказалась такой маленькой и невзрачной, что мы ее, несмотря на солидную вывеску у ворот — «Generatoren und Motorenbau KG», — сразу же прозвали шарашкиной мастерской. Здание ветхое, больше похожее на высокий каменный сарай. К нему аккуратная пристроечка — контора, «бюро». На территории полно всякого железного хлама, стоят несколько грузовиков и автобус, с ними что-то делают. Рабочих всего человек двадцать; несколько пожилых немцев, а большинство, как и везде, — наши, с Украины. Еще голландец и бельгиец, они живут при фабрике в похожей на сторожку хибаре.

Прямо за цехом железная дорога, одноколейка, по ней изредка катится городская электричка из трех или четырех вагонов, на которой мы приехали. Сначала в одну сторону, минут через десять в другую. Рядом с насыпью два здоровенных паровых котла, обложенных старыми шпалами и мешками с песком. Это, сказали нам, бомбоубежища, отдельно для немцев, отдельно для всех остальных. Здесь часто бывают воздушные тревоги, это, считай, Берлин...

Интересно, на кой ляд нас сюда притащили? С военного-то завода!

Один из первых увиденных нами на новом месте немцев обратил на себя внимание сразу. Худющий, но широкоплечий, с «орлиным» взглядом. В хорошем пиджачном костюме, на пальце массивный перстень, артистичные манеры. Страшно похож на кого-то из заграничных киногероев, только мы не можем вспомнить на кого. Громким голосом сообщил, что зовут его Неrr Kupczik, господин Купчик, что это он добывает все, что требуется фабрике, и нам тоже во всем поможет. Вот сейчас он первым делом позаботится о спецовках, выдаст нам мыло (!) и устроит в лагере. Говорилось это все по-немецки, но с хорошей приправой из польских и русских слов. Обещанное тут же со скоростью почти циркового фокуса появилось из каких-то закромов.

Проводили нас в лагерь, это от фабрики в получасе ходьбы через редкий лесок. Именно проводили, а не отвели и не отконвоировали — просто кто-то из здешних украинских ребят пошел с нами показать дорогу. За проволочной сеткой лагерной ограды — аккуратно, будто по линейкам, поставленные бараки; рядом проходит шоссе. По другую его сторону тянется высокий бетоный забор железнодорожной станции. Тут же выясняется, что через лагерную проходную ходят свободно в обе стороны, потому что в бараках живет народ с десятков предприятий. Раньше, объяснили нам соотечественники, каждая фабрика должна была присылать немца — «для сопровождения своих рабочих»; потом все это сошло на нет: «Кому воно треба?» Уже давно все ходят сами. Когда пришел, когда уходишь — никто за этим не следит, хотя вахманы на проходной сидят. Существует и лагерфюрер, но старожилы из «генераторен-унд-моторен» видели его редко.

После работы можешь ехать в город Берлин куда тебе угодно, лишь бы там тебя не зацапали. То есть пользоваться этой как бы свободой надо все же с умом. На трамвае или в метро, например, можно ездить с нашивкой «OST», а если хочешь пойти в кино, то можно и это, но лучше без нашивки. Можешь зайти в пивную или ресторанчик, которых в городе полно, но тоже лучше без явных признаков — чтоб не запротестовал какой-нибудь фашист. И хозяину так спокойнее. Подать же тебе бокал-другой пива ему прямая выгода...

Вот такие вольности, такая, как сказали бы теперь, демократия.

Совершенно не помню, какую работу поставили меня делать на следующий — первый рабочий день. В мастерской этой все было не так и не такое, как в Фюрстенберге. Станков раз-два и обчелся, они какие-то допотопные. Несколько сварочных аппаратов. Остальное оборудование в основном ремонтное и, что называется, с бору по сосенке. Постоянного рабочего места ни у кого фактически нет: с утра тебе велят распилить двутавровую балку, потом будешь перетаскивать баллоны с ацетиленом, а после обеденного перерыва пошлют резать листы жести или разбирать мотор здоровенного грузовика. (В обед — заправленное темной мукой густое варево, «затируха», которую готовит здесь же на фабрике пожилой русский дядька. Мешок муки доставляет все тот же энергичный герр Купчик.)

Производственный тарарам, так не похожий на четкий и понятный технологический поток, «конвейер» на заводе в Фюрстенберге, — это, конечно, не «бардак» и не чья-то прихоть. Это просто специфика производства.

Все дело в том, чем занимается шарашкина мастерская.

Автомобили, как известно, чаще всего ездят на бензине; еще — на дизельном топливе, некоторые на сжиженном газе, пропан-бутановой смеси. Это теперь. А давным-давно, в тридцатых годах, не так уж редко можно было увидеть машину, оснащенную довольно громоздким приспособлением — чем-то вроде высокой железной печки. Топили эту печку, именуемую газогенератором, деревянными чурками. Грузовики с газогенераторами с грехом пополам ездили — на газу, в который превращались в генераторе дрова.

В Германии во время войны стали делать газогенераторы не только дровяные, но и на брикетах из буроугольной крошки и пыли, благо этого топлива, в отличие от бензина, было там в достатке. Так вот, в мастерской, куда нас привезли, тем и занимались — ставили газогенераторы на грузовики и автобусы, в основном армейские. Приспосабливали моторы к работе на таком дрянном горючем. А некоторые модели этих генераторов изготовляли сами.

И мы решили, что причина нашего перевода сюда очень простая: автомобили, которые здесь «совершенствуют», в основном армейские. И к легковой машине, на которой ездит сосватавший нас сюда важный полковник — он вскоре объявился на фабрике и нас признал, — тоже пристроен сзади сделанный здесь газогенератор, мерзко пахнущий «самовар».

Полковник Гайст заезжал сюда частенько: его автомобиль заводился дай Бог если через четверть часа, а то и вовсе не желал ехать на газогенераторном горючем. Когда же полковник добирался до мастерской и мотор развинчивали, чтобы прочистить, то из цилиндров текла вонючая смолистая жижа. (Тоже с газогенератором, только не сзади а спереди, прямо перед радиатором, ездил и сам конструктор этого чуда техники, хромой инженер Цилькен. Его спортивный автомобиль, наверное «БМВ», тоже, естественно, без конца барахлил. Конструктор, не раз приезжавший в мастерскую за помощью, был, в отличие от спокойного и вежливого полковника, сильно невоздержан. Возможно, полагал, что его машина с подвешенным к ней «самоваром» плохо заводится из-за вредительских козней «этих русских».)

Очень скоро мы убедились, что вольности здесь — не только в лагере. Порядки на работе, в самих «генераторен-унд-моторен», тоже очень сильно отличаются от привычных нам фюрстенбергских. Конечно, пристраивать «самовар» к какому-нибудь пятитонному грузовику — это не калибр доводить в мехцехе, но если сравнить с тем же фюрстенбергским цехом первичной обточки, то здесь чуть ли не курорт.

И главное — работают с нами в цеху сплошь «хорошие немцы». Никакого рукоприкладства, никакого хамства. Обращаются по имени или по фамилии — кого как запомнили и как им легче выговорить. Самое большее — ну, слегка прикрикнет майстер Хефт, начальник цеха, фактически всего производства: «Давай, мол, поживей, чего возишься!» Так ведь он и своих иной раз подгоняет, что ж тут такого. Можно спокойно пользоваться уборной и душевой.

Почти каждый день в цех заходит директор фабрики. Он пожилой, худощавый, маленького роста. Очень спокойный, всем говорит «вы», никогда не повышает голоса. С нами говорит (тоже «вы»!) почти правильно по-русски, только медленно — подбирает слова. Все здесь знают, что когда-то он несколько лет работал инженером в России. На лацкане пиджака у директора маленький серебристый значок с короной. Оказывается, он барон. Барон фон Розенберг. Позвольте, но ведь он «бетрибсфюрер», где же его фашистский партийный значок?

Наши здешние соотечественники пожимают плечами: вроде бы не видели. Ну, а у майстера? У остальных немцев? Кто их знает. Может, не носят... Ну и ну! Это после Фюрстенберга, где встретить немца без значка со свастикой было редкостью, а самые ретивые, приезжая на работу, еще перекалывали «паучка» с городской одежды на спецовку.

Пройдет несколько месяцев, и я, возясь возле цеха с каким-то железом, услышу, как беседующий с пожилым посетителем директор фон Розенберг скажет ему: «Знаете, мне пока удавалось обходиться без этих...» И еще в этой могучей фирме с ее звучным индустриальным именем были: старик (уверен, что не впечатление по молодости лет, а старик на самом деле, потому что помню склеротические жилы на его лице) герр Беккер, который ведал прибывающими откуда-то с другого предприятия газогенераторами для больших грузовиков, а также инструментальной кладовой; совсем старый старичок Густав, который топил колонку горячей воды в душевой и относил-приносил, если было что, из конторы мастеру и обратно, и еще токарь Ян, самоочевидный чех, состоявший по каким-то правилам в немецком подданстве и очень о себе воображавший.

Немцы его своим, в отличие от того же господина Купчика, не считали, а он к ним без конца лез, не понимая, наверное, что и говорит по-немецки — если не плохо, то, во всяком случае, не слишком хорошо. Перед нами же этот Ян постоянно выказывал свое превосходство на правах «высшей расы». И был еще в 44-м отправлен в армию, надо полагать — на фронт, чем всех нас сильно порадовал.

Мои слесарные тонкости никому здесь не нужны. Тут совсем другая работа. Например, разобрать дизель-мотор, который весит килограмм, наверное, двести или триста. Сделать из стального проката кронштейны, на которых будет держаться «печка» — газогенератор. Если сверлишь дырки, то в них палец проходит. Кислородный или газовый баллон для сварки тянет, когда он еще полный, тоже килограмм на сто. Силой я не отличаюсь, так что у начальника цеха — явно не на лучшем счету; меня гоняют чуть не каждый день с одного дела на другое. И все это примитивная, «черная» работа. Настоящим же делом заняты здесь автослесари, знающие мотор и ходовую часть автомобиля.

Это сам начальник цеха, майстер (он, кстати, почти все время работает с одной из машин, взяв себе на подмогу кого-нибудь из наших), оба немца — моторист Фриц Кор и хромой Густав, и еще голландец Питер де Вроом, вечно перемазанный машинным маслом до черноты. А еще здесь «рабочая аристократия» — бельгиец Иозеф Смитc. Этот веселый, всегда готовый помочь парень владеет хитрой специальностью: он классный сварщик. Причем и газосварщик, и электросварщик, благодаря чему занимает в нашей шарашкиной мастерской совершенно особое положение. Кое-как сварить автогеном концы железной трубы умеют и другие, почти все. Но если это тонкий шов по жести или надо приварить электросваркой опору, на которую ляжет чуть не тонная нагрузка, то такую работу поручают только Смитсу.

На русско-украинский лад его зовут здесь Юзиком, он не возражает. Мы уже познакомились, и я пробую учиться у него — варить автогеном железо.

В пристроенной к цеху конторе служат, кроме уже известного нам снабженца Купчика, бухгалтер и две девицы — тихая улыбчивая блондинка и разбитная рыжая. По вечерам приходит живущая где-то неподалеку пожилая дама, уборщица. В начале 44-го года зимы здесь почти не было, скоро стало совсем тепло, и одно из окон в конторе всегда открыто. Это затем, чтобы всем были слышны оповещения противовоздушной обороны; какая-то станция или трансляция, не знаю, передает их, наверное, круглосуточно. Происходит это так. Играет без всяких объявлений ненавязчивая спокойная музыка. Время от времени она обрывается, и внушительный дикторский голос объявляет: «Говорит центр ПВО. Вражеских бомбардировщиков над империей нет...» Чаще всего часов в 10–11 утра эта присказка меняется и звучит примерно так: «Вражеские бомбардировщики находятся на подлете к Шлезвиг-Гольштейну...» Очень просто — это Северная Германия, а они стартуют из Англии.

Вот теперь дело пойдет быстрее, музыка будет обрываться все чаще. Вскоре «вражеские бомбардировщики» окажутся уже над Шлезвиг-Гольштейном и «на подлете к району Ганновер — Брауншвейг»; к этому добавят, что «ведется отражение налета и часть вражеской армады отсечена...». Ничего! Еще через 15–20 минут скажут, что они «над районом Ганновер — Брауншвейг», потом «на подлете к району Большого Берлина» и, наконец, долгожданное: «В пригородах имперской столицы объявляется предупреждение!» (Этого слова — Voralarm, буквально «предтревога», в Большом немецко-русском словаре теперь нет.) И в ту же секунду — отовсюду вой сирен. Сигнал иной, чем при самой воздушной тревоге, Fliegeralarm, — предполагается, что ее может и не быть; такое случается, но очень редко. Неподалеку отсюда есть официальное бомбоубежище — здоровенный бетонный бункер, и цивильная публика из жилыx домов возле фабрики начинает тянуться туда, как только прогудит «фораларм».

В шарашкиной мастерской воздушная тревога сопровождается ритуалом: из конторы обязательно выносят пишущую машинку и опускают ее в «бункер» — отрытую здесь же во дворе щель, поверх которой уложена не то железная, не то бетонная плита и сделан бревенчатый настил. В щель ведет аккуратная лесенка. Чем бы дитя ни тешилось...

Нести драгоценность зовут обычно одного из наших ребят или бельгийца Юзика; сопровождает несущего и проверяет, чтоб машинку «хорошо поставили», рыжеволосая девица из конторы. Если она и уйдет в городское бомбоубежище, то последней: у нее здесь служебный роман с женатым человеком, и когда все уже бросят работу, а бомбежка еще не начнется, они могут поворковать наедине...

От первого воздушного налета в памяти осталось острое любопытство, перемешанное со злорадством: глядите все — среди бела дня прилетели американцы бомбить Берлин, во здорово! Это вам нравится? Им это явно не нравилось. Фабрика-то что, она же на довольно глухой окраине и вряд ли так уж интересна. А вот как в самом городе, где у большинства немцев семья, наверное, дети?

Завыли сирены теперь уже собственно воздушной тревоги, и вскоре очень высоко (и красиво), но не прямо над нами, а немного в стороне стали проходить почти правильным строем самолеты. Очень большие и очень много, это хорошо было видно снизу. Над землей стоял густой гул их моторов, где-то неподалеку палили зенитки, и в небе появлялись похожие на клочья ваты следы разрывов. И было понятно, что они вспыхивают ниже, чем идут четырехмоторные машины. И никаких истребителей в небе...

Майстер Хефт с фабрики не уходил, стоял вместе с нами возле паровых котлов на задах. Длилось все это довольно долго, может, с час. Но бомбы в этот раз предназначались явно не нам. Жуткий грохот доносился издалека, наверное с другой стороны города. Зато довольно скоро показались какие-то медленно опускающиеся с неба листки бумаги. Листовки! До чего ж приятно было бежать за вертящейся над тобой бумажкой, поднять ее, оглядеться для порядку — и тогда уже читать. Напечатано было в них по-немецки приблизительно так (привожу по памяти): Германия развязала преступную войну против миролюбивых союзных держав. Вам обещали, что возмездия не будет? Знайте, что ваши города и военные объекты будут подвергаться бомбардировкам постоянно, пока Германия не капитулирует. Вчера нами уничтожены военные заводы (такие-то, там-то), а сегодня мы беспрепятственно бомбим Берлин. Где же хваленая германская авиация? Спросите Гитлера, спросите Геринга.

Две последние фразы помню дословно. Замечательный привет нам от союзников Красной Армии!

Заканчивается рабочий день, а меня прихватывает пышущий активностью герр Купчик, снабженец: «Ты же говоришь по-немецки! Ты мне понадобишься, я не успеваю один всюду. Останешься тут!» Раз-два — Купчик выдает мне одеяло и подушку, и я становлюсь третьим обитателем обшарпанной хибары у ворот, соседом голландца Питера и бельгийца Юзика. В домике стол, несколько стульев и железная печка. Три деревянные койки, одна их них свободна. Топлива вволю — чего-чего, а угольных брикетов на фабрике хватает.

Явный поляк герр Купчик, обожающий напоминать, что он германский подданный («Ich bin Reichsdeutsche!»), пообещал подкидывать продуктовые талоны (и постоянно делал это впоследствии). Зато теперь он время от времени (правда, с разрешения майстера, даваемого обычно не сразу и с недовольной воркотней) вызывает меня из цеха и посылает с поручениями. Выдает мне проездной билет, я переодеваюсь в чистое и везу куда-то или привожу откуда-то в контору или лично герру Купчику письмо или пакет. Я почти уверен, что их содержимое далеко не всегда имеет такое уж прямое отношение к деятельности шарашкиной мастерской.

Адресат или отправитель может находиться хоть на другой стороне города, и я начинаю осваивать географию Берлина.

В километре или полутора от нас, рядом со станцией «Обершпрее» — электроламповый завод «Пертрикс». И здесь же лагерь для «остарбайтеров», два или три барака за невысоким забором. Есть ворота, есть калитка, которая постоянно открыта, а проходной нет. На том же углу прямо напротив лагеря — пивная, в которую тамошние ребята ходят запросто, хозяин их ни в чем не ограничивает. Пейте, кто сколько хочет, лишь бы платили. Однажды вечером я тоже уселся за столик в этой пивной, и, разумеется, сразу же завязались знакомства. Тут же позвали «в гости» — посмотреть, как живут. У всех постельное белье, а один из бараков так вообще семейный...

В нем живут парами, сами готовят себе еду. У них такие же, как и у других, двухэтажные кровати, но проходы между ними чуть пошире, и в каждом висит некое подобие занавески, отгораживающей одно двухкроватное сооружение от другого. Нижние койки закрываются занавеской или тряпицей еще и спереди, в ногах наверное... Те семейные, кто постарше, женаты явно по-настоящему, давно; кто помоложе — объявили се6я супругами уже здесь, в лагере. «Расписаны» такие пары официально немецкими властями или им разрешает поселиться вместе просто лагерное начальство — не знаю.

Луньков, дядька лет тридцати пяти, один из первых, с кем я здесь познакомился, тут же сообщил мне множество полезных сведений о тонкостях жизни и обихода для нашего брата в этих краях. В Берлине и в его ближней и не самой ближней округе. Ситуация сходная со штеттинской, только и заводов, и лагерей здесь еще больше. И соответственно больше возможностей для самых разных комбинаций, приносящих вполне материальную пользу их участникам. Мои «генераторен-унд-моторен» обитателям лагеря «Пертрикс» хорошо известны и вызывают снисходительную усмешку: красть или менять оттуда нечего, поляков и французов нет — значит, никто ничего не продает. (Про Юзика и Пита здесь известно, но они не котируются, поскольку посылок вроде бы не получают и табак не продают.)

Зато неподдельный интерес вызывает мое упоминание о фюрстенбергском лагере и особенно — сведения о тамошней цене на талоны хлебной карточки.

Не все коту Масленица; это про нас и «хороших немцев» на фабрике. Бесфашистской жизни пришел все же конец: однажды утром появился пожилой рабочий-немец, присланный по разнарядке из Arbeitsamt, «ведомства труда». Прикатил на велосипеде, на плаще у него красовался — давно не видели! — фашистский значок. И в тот же день, едва начав работать, сначала наорал на одного из наших ребят, а когда тот слегка огрызнулся, огрел его, что называется, по морде. Оба бывших при этом немецких рабочих качали головами, явно неодобрительно. Но не вмешались. А Иван положил инструменты и отправился прямо из цеха в контору — жаловаться директору. Новый же немец, наверное, почувствовал неладное, потому что сразу заткнулся и стал себе тихо трудиться. Довольно скоро Иван вернулся, собрал свои инструменты и, ни слова не говоря фашисту, пошел от него делать какую-то другую работу.

Вскоре в цеху появился директор фон Розенберг. Походил, побеседовал о чем-то по работе с одним, с другим и, наконец, остановился возле нового немца. Все с интересом поглядывали, как тот что-то лопотал, однако же быстро притормозил и смирно слушал тихий разговор директора.

Замечательно, что фашист утихомирился с первого раза. Никого больше не трогал и помалкивал. Но старался обходиться без русских помощников.

Естественная мысль после бесед у «Пертрикса» — а в Фюрстенберг тоже можно съездить? Луньков снисходительно объясняет, что можно все, только надо «по-умному». У них, например, работающих на «Пертриксе», есть картонные карточки-пропуска с фотографией для заводской проходной, Этот пропуск можно в случае чего показать полицейскому; если ты ничего не натворил, то обычно этого достаточно. Ну, а если задержат — конечно, если просто так, для проверки, — то проверять позвонят из полиции все равно на завод. А на заводе никак не заинтересованы, чтобы кто-то прохлаждался в кутузке вместо того, чтоб работать. Ну, поругают или пошлют лишний раз тротуар подметать, подумаешь, дело...

У нас в шарашкиной мастерской никаких пропусков, разумеется, нет, тротуаров тоже. Луньков посоветовал поступить просто: сказать в конторе — так, мол, и так, хочу навестить друзей, или кто-то заболел, дайте, пожалуйста, на выходной день бумажку, что я здесь работаю. «И в накладе не останешься, — внушал мне опытный товарищ. — Предупредишь меня дня за три, я тебе достану хлебных талонов. Здесь цена им другая, будет и тебе и мне выгода!»

Надо, наверное, попробовать. И на следующий день я пошел в контору фабрики к двум девицам — просить бумагу. Одна из них отвела меня к директору, а он, мирно спросив, куда мне надо поехать, сказал девицам, чтоб справку напечатали. Было в ней сказано, что такой-то родом из Харькова, дата рождения такая-то, работает на такой-то фабрике и намерен посетить родных в свой выходной день. Только и всего.

Теперь, к сожалению, надо было выполнять указание Миши большого — сообщить о своих планах Петру К.; пусть он здесь будет Кривцовым (в настоящей его фамилии я все равно не уверен). Отношения наши с ним были, мягко говоря, не лучшими. Но ничего не поделаешь, пошел докладывать. Петр, однако же, сразу помягчел и, покрутив головой, сказал, что поехать в Фюрстенберг — это хорошо и своевременно и что он передаст туда записку для Миши Сергеева. Передавай, пожалуйста, мне не трудно. Если доеду, конечно...

Совершенно не помню, что было в поезде по дороге в Фюрстенберг, когда я туда отправился в первый раз. Поездок этих было потом много, и почти все их подробности в памяти соединились как бы в одной, «общей». Что наверняка — так это что никаких проверок, кроме билетного контролера, по дороге не было. (Понимающие люди из лагеря «Пертрикс» потом мне объяснили, что облавы бывают, да только не на нас, а на немецких мужчин призывного возраста — эсэсовцы ловят дезертиров.) С собой у меня было штук пять или восемь хлебных талонов. Луньков взял с меня за них по 14 марок с условием: продаешь там по двадцать — и нам обоим будет по трояку с каждой... Это получалось, что из семи буханок одна достанется мне как бы задаром. Что и произошло на самом деле, вдохновив и меня и Мишу большого на деловое продолжение этой коммерческой операции.

А записку Петра Кривцова, в которую я из гордости заглядывать не стал, Миша большой внимательно прочитал и строго спросил, читал ли я. Сказал, что это хорошо, что не читал, но чтоб не смел врать, особенно в таких делах. Но эту, дескать, можно, и дал прочесть. Записка была совершенно житейская и в то же время ужасно напоминала то ли деревенское письмо родственникам, то ли шпионскую шифровку. Что-то вроде «погода хорошая, такому-то кланяться, тетя Маня еще не приезжала ...». По своей нелюбви к Петру я про себя подумал, а не комедия ли все это.

В обратную дорогу Миша мне записок не давал, а велел запомнить и передать Кривцову какие-то слова, похожие на ту записку, но попроще. Учить на память не заставлял, и то хорошо...

Довольно быстро я уразумел, что они все же взрослые люди, так, может, это вовсе и не игра? Ведь еще год назад это Петр Кривцов сказал, что да, надо посчитать, сколько снарядных гильз выпускает фюрстенбергский завод, и что это может пригодиться. В общем, постепенно я стал относиться к этой как бы игрушечной конспирации очень серьезно и даже сам собой немного гордился — вот, я участвую в каких-то подпольных делах. И записки стал возить не в кармане, как первый раз (хотя и тогда Петр наказывал, чтоб хорошо спрятал), а брал бумажный пакетик, насыпал в него немного крупы, купленной на полученный от герра Купчика талон, и в нее засовывал записку. Вместе с купленными где-то на черном рынке хлебными талонами, которые собирался выгодно перепродать в Фюрстенберге.

Когда я объявился в фюрстенбергском лагере во второй (а может быть, в третий) раз, Миша Сергеев тут же повел меня секретничать и выдал очень неприятное задание: тут же, с места в карьер, отправляться в город, разыскивать на такой-то улице дом, где квартирует переводчик Артур Закс, а точный адрес неизвестен, надо расспрашивать соседей. И сказать Артуру то-то и так-то... А если он заартачится, пригрозить ему... К сожалению, хотя весь этот «поход» к господину Заксу помню отчетливо, что именно я ему должен был говорить, с какой стати и чем грозить — хоть убей, не знаю. Кажется, мои поручители хотели напугать Закса тем, что они «про него знают» что-то. А не запомнил я, что именно, может быть, просто потому, что чувствовал себя во время всей этой акции чрезвычайно неуютно и глупо.

Дом, где квартировал переводчик, нашелся сразу, Артур Закс меня впустил и даже стал расспрашивать, как нам там в Берлине живется; на коленях у него млела при этом хорошенькая девица из заводоуправления, из «бюро», но...

Но как только дошло до порученного мне «дела», так господин Артур Закс весьма решительно послал, что называется, куда подальше, и меня и «тех, кто тебя прислал», — так он сам и выразился. Если, мол, хотят меня пугать, то не пришлось бы им самим испугаться. «А тебе (это мне) очень советую в чужие дела не встревать». Однако же, Миша большой «отчетом» моим остался почему-то доволен. И никаких видимых неприятных последствий эта странная затея, к счастью, не имела.

Лето 44-го, бомбежки чуть не каждый день, радио то и дело кричит, что англичане и американцы готовятся к десанту через Лa-Манш, что из этого ничего не получится и нападающих ждет возмездие. То же самое, естественно, у немцев в газетах. «Температура» этих угроз день ото дня нарастает.

Идет к концу обычный рабочий день. Мы с Юзиком монтируем в цеху зарядное устройство для автомобильных аккумуляторов. Электродвигатель и генератор постоянного тока станут на раму, под которую в бетонное основание надо заделать «шпильки», толстенные болты. К концу рабочего дня мы не управились, но оставить так до завтра нельзя — застынет бетон. Майстер Хефт тоже не уходит, стоит, что называется, за спиной.

Наконец все готово, мы кладем раму с привинченными к ней шпильками на только что уложенное основание из свежего бетона. Юзик, стоя на корточках, что-то прихватывает сваркой, снимает козырек с черным стеклом, поднимается и говорит мне, что надо еще поставить дату, когда мы это соорудили. Берет сварочный электрод, чтобы прочертить его концом цифры на поверхности еще мягкого бетона. «Сегодня пятое?» Я киваю.

Смитс подумал и сказал, что ведь затвердеет бетон только завтра. И начертил концом электрода число: 6.VI.1944.

Ну а завтра, днем шестого июня сорок четвертого года, репродуктор начал передавать на повышенных тонах германскую военную сводку о высадке союзников во французской Нормандии — об открытии Второго фронта. После сводки пошли сплошные вопли в адрес нехороших империалистов и плутократов, которым ораторы обещали скорое возмездие. Военные же действия выглядели у них так, что «ведутся операции по окружению и уничтожению десанта, однако отдельным группам удалось...». Всем было все очень даже понятно.

Немцы наши, расходясь от репродуктора, были невеселы. А фламандец Юзик Смитс подзывал «заслуживающих доверия лиц» к будущей зарядной станции и гордо показывал нацарапанную вчера сегодняшнюю дату.

Наши голландец и бельгиец, Питер и Йозеф, зарплату получали как немцы. Могли переписываться с родными, письма в Бельгию и Голландию шли и оттуда тоже приходили. Письмо могло дойти за несколько дней, а могло и через три недели. В дневнике у Юзика записано, что 15 января 1944 года ему выдали «контрольную карточку», без которой нельзя отправлять и получать письма. Норма — два письма и одна открытка в месяц. А с 24 мая разрешались уже только открытки. На сохранившемся письме, посланном Юзиком домой из Германии в 44-м году, видна работа цензуры: на конверте в обратном адресе оставлено только имя улицы, а название шарашкиной мастерской — «генераторен-унд-моторен» вымарано. Старались цензоры, не зря хлеб ели!

Юзик посылал родителям деньги — из зарплаты, через бухгалтерию. И получал из дому письма, из которых следовало, что эти деньги туда не приходили. Юзик обращался к бухгалтеру господину Кинасту, и тот каждый раз объяснял ему, что он все делает как следует. Что он будет еще наводить справку почему перевод задержался, и как это сложно в военное время.

У Юзика была еще такая, по-нашему можно сказать — общественная обязанность: каждый вечер и при воздушной тревоге ночью проверять в цеху и в конторе, не остался ли включенным свет или что-нибудь еще. И с этой целью ему каждый вечер оставляли ключи от дверей. В конторе был не только репродуктор, но и радиоприемник, на котором, наверное, висела полагающаяся красная картонка с напоминанием о карах, которые ждут тех, кто «подслушивает вражеские передатчики» Юзик включал иногда этот приемник и ловил лондонское радио. А потом рассказывал мне про новости с войны, как бы делясь своими догадками, предположениями. Особенно после вторжения союзников во Францию.

И вот однажды вечером его застукал с включенным приемником бухгалтер Кинаст. Он жил в соседнем с фабрикой доме, и у него, наверное, был свой ключ. Юзик, конечно, испугался. А бухгалтер, погрозив ему пальцем, сказал, что доносить куда следует он, так и быть, не станет. Но чтоб сварщик Йозеф Смитс не смел больше приставать к нему, занятому человеку, со своими затерявшимися переводами!

Юзик все понял, и ему пришлось после этого помалкивать о пропавших деньгах.

К сожалению, в то время я уже курил. Еще в Фюрстенберге втянулся постепенно, начиная с «оставь курнуть!». Наверное, и по причине желания быть взрослее, и от постоянного чувства голода. Курева всем нам, будь то махорка или здешние сигареты, сильно не хватало. То же самое, кстати, было и с немцами, получавшими по специальной «табачной карточке» табак или сигареты из расчета четыре штуки в день. Большинство курящих старались как-то растянуть этот паек, брали вместо сигарет табак и крутили из него самокрутки, для которых в Германии была специальная папиросная бумага — листки с клеевой полоской, собранные в узенькую книжечку.

Уже не помню кто, Юзик или голландец Питер, раза два получал из дому бандероль с несколькими пачками крепкого табака. Мне тоже доставалось угощение, и несколько дней была в нашей фабричной компании этакая курильная вольница. Потом все входило в норму. Сигарету курили три или четыре раза, оставляли друг другу «курнуть», окурок потрошили в какую-нибудь коробочку, чтоб со временем набралось на завертку.

Приходилось, хотя и не часто, поднимать чей-то окурок на улице и отправлять оставшиеся в нем крохи табака в ту же коробочку. (Это бывало редко не потому, конечно, что стыдно собирать окурки. Найти на улице окурок — вот что было большой редкостью.) Сильно курящим немцам приходилось делать то же самое.

Нелепица — в военном Берлине сохранились, причем даже на крышах домов, броские рекламы берлинской табачной фабрики «Юно». Черный медведь из городского герба держит пачку сигарет. И высоченными буквами над фасадом: «Was sagt der Bar? Berlin raucht Juno!» (Что говорит медведь? Берлин курит «Юно»!) Но в один прекрасный день (или ночь, не помню) американские или английские бомбы грохнулись на эту табачную фабрику. И сигарет «Юно» не стало. Народ же, скорее всего, сам немецкий народ, отреагировал на это событие чуть не на следующий день, перефразировав бывшую рекламу в простенькое двустишие:

Was sagt der Bar?

Berlin raucht keine Juno mehr...

Что полностью соответствовало действительности — сигарет «Юно» не стало, и, значит, их в Берлине уже не курили. И в других городах, разумеется, тоже.

Ездил я в Фюрстенберг, конечно, только на выходной — они на этой фабрике соблюдались. Как только кончался в субботу рабочий день, я поскорее мылся-переодевался и на городской электричке катил в центр, на Фридрих-штрассе. Про то, что эта улица рядом со станцией — известное злачное место, не имел в то время ни малейшего понятия. Дальше шел пешком на Штеттинский вокзал, это совсем близко, протягивал в окошечко кассы деньги-рейхсмарки и получал билет до Фюрстенберга и обратно; сколько он стоил — не помню. И садился в уже известный мне поезд, никто меня ни о чем не спрашивал и не проверял.

Немецкие вагоны тех времен были совсем не такие, как советские, будь то пригородные или дальнего следования. Довольно коротенькие, из трех, кажется, отделений, в каждом — одна напротив другой две скамьи для сидения пассажиров, на каждой должны были сидеть человек пять или шесть. Главное же отличие было в том, что в каждое такое отделение были отдельные двери — с обоих боков вагона. То есть пройти вдоль по вагону или в другой вагон было нельзя; куда сел, там и езжай, по крайней мере до следующей станции. Правда, снаружи сделаны вдоль всего вагона подножки, по ним проводники-контролеры (в Германии они были и остались в одном лице) иногда переходили из отделения в отделение и на ходу. Пассажиров в такое отделение набивалось, особенно на обратном пути, человек двадцать, а то и больше. Половина из них, я в том числе, стояла («как сельди в бочке») в узком проходе между скамьями. Билеты проверяли по дороге из Берлина каждый раз, по дороге обратно — очень редко, потому что проводнику было не протолкаться. Облавы не было ни разу, военный патруль заходил в вагон раза два за все время, мной они не интересовались.

Чем ближе шло дело к «alles kaput», тем чаще и сильнее бомбили Берлин и окрестности американцы и англичане. Тем хуже ходили поезда и тем больше набивалось людей в поезд, и ехать приходилось снаружи, цепляясь за поручни; мужчины, если они случались среди пассажиров, чаще всего даже не пытались втиснуться в вагон.

На вокзале в Фюрстенберге я несколько раз оказывался рядом с хромым немцем средних лет. Мы стали здороваться друг с другом, иногда я пробовал помочь ему втиснуться в купе, потому что нога у него была явно сильно покалечена, было похоже, что фронтовое ранение. Постепенно мы разговорились на какие-то простейшие темы вроде «хорошей погоды»; по разговорам этим можно было догадаться, что нежных чувств к фашистской власти мой попутчик не питает. Как-то он сказал, что все пытается догадаться по моему произношению, откуда я родом: «наверное, из Баварии?». Я к тому времени был уверен, что он нормальный человек, и честно ему все объяснил. Он страшно удивился: общаться с русским ему до этого не приходилось. Когда ехали на подножке — расспрашивал про Советский Союз и про лагерь здесь. А однажды достал из портфеля — и, стесняясь, стал объяснять, что это мне подарок, — рубашку, немного поношенную, но вполне хорошую, да еще с воротничком под галстук.

Правда, воспользоваться ею в этом качестве мне так и не пришлось.

Летом и осенью 44-го американцы и англичане бомбили Берлин все чаще, так что скоро воздушные тревоги сделались, можно сказать, неотъемлемой частью жизни и быта. Юзик, которого дома во Фландрии звали Иос, насчитал в своем дневнике 55 налетов в 1943 году, когда его привезли в Берлин, 109 в 1944 году и 128 налетов с первого января сорок пятого до конца. Немецкое радио и газеты называли их Terrorangriff, «террористический налет», и действительно, по городским жилым кварталам лупили эти Terrorbomber, «террористические бомбардировщики», почем зря. Гражданское население из больших городов, и прежде всего из Берлина, — неработающих женщин и особенно детей, стали усиленно эвакуировать в сельскую местность и в горы.

Почти каждый день, хорошо еще, если часам к двенадцати, а бывало, и в 10 утра — воздушная тревога. Налеты продолжались когда час-полтора, а то и дольше. Десятки, а то и сотни четырехмоторных «летающих крепостей» в небе. Приятно, конечно, но ведь никогда не знаешь, а не шарахнет ли сегодня и по тебе. А ночью, и тоже все чаще, осенью 44-го уже почти каждую ночь, — опять воздушная тревога. Правда, ночью бомбежки были, как правило, «более скромные», не такие пугающие. Объяснялось это просто: всем было хорошо известно, что днем бомбят американцы, а ночью — англичане. Ясно, что США побогаче Великобритании и самолетов у них побольше. К тому же американская «летающая крепость» не чета английскому самолету. Очень просто...

Как это можно описать, что такое бомбежка? В конце концов, личные ощущения зависят от того, далеко или близко от тебя валятся бомбы. Одно могу сказать точно: бомбили устрашающе. Бывало, что после дневного налета целые кварталы, особенно в центре Берлина, превращались в развалины, пожары полыхали до ночи. Жуткое ощущение, когда бомбы начинают падать неподалеку. Совсем близко от фабрики на улице Седан-штрассе пяти — или шестиэтажный жилой дом развалило попавшей в него фугасной бомбой целиком. Другая бомба, поменьше наверное, грохнулась однажды ясным днем на задах «генераторен-унд-моторен», в нескольких метрах от парового котла-убежища, в котором мы в это время сидели. Не приведи Господи никому услышать тот вой и грохот...

А по ночам я постепенно перестал вставать при воздушной тревоге. Наверное, как и многие другие. Сирены разбудят, поворочаешься — и задремлешь снова. Потом, когда уже начнут грохать разрывы, лежишь и размышляешь: кажется, не очень близко, а все же не пора ли сматываться? А если близко разрывов не слыхать, то бывало, что так и засыпал. Очень уж тошно не спать ночью, когда к шести утра на работу. Но конечно, бывало, что и ночью, когда начинало выть, шелестеть и грохотать уже близко, приходилось удирать в котел. Иногда казалось — вот-вот, сейчас попадет сюда, и...

Страшнее всего было — это вой приближающейся тяжелой бомбы. Не знаю, какие бомбы теперь и какие звуки они издают, а тогда это был шелест, быстро нарастающий до такой громкости, что заполнял собой все вокруг и меня самого, так что я переставал себя ощущать и осознавать. И когда этот страшный вой и шелест завершался всепоглощающим грохотом разрыва, это уже не оглушало, а было как бы облегчением — если слышу грохот, значит, жив.

А раза два или три, когда бомбы падали совсем близко, можно сказать — рядом, в какие-то секунды или доли секунды, не знаю, мне казалось, что меня уже нет. И что «остатки грохота» доносятся до моей души уже «туда»...

Однажды произошла вот какая история. Двоих из нашей фюрстенбергской четверки, Алексея и Николая, позвал мастер и велел на следующее утро быть готовыми куда-то ехать. А утром появился знакомый нам полковник Гайст со своим самоварным лимузином, и ребята уехали с ним. И в тот же вечер (или, может быть, на следующий день, точно не помню) вернулись. В некотором недоумении, но явно довольные. И вот что они рассказали.

Привезли их в какую-то военное учреждение, довольно далеко отсюда. Накормили хорошей едой, что для тех времен и той ситуации уже само по себе было делом необычным. Потом они сидели довольно долго просто так, ничего не делая и недоумевая, что все это должно означать. Наконец их повели на полигон, в блиндаж. Оттуда военные немцы включали подрыв каких-то зарядов, заложенных на изрядном расстоянии под бетонными колпаками. После чего Николаю и Леше велено было туда идти и принести, сложив в выданную им тару, то, что осталось после взрывания. («Черепки, металлические остатки какие-то сплющенные...») Затем их еще раз хорошо накормили и велели помалкивать. Вот и все.

Впрочем, эта непонятная история (чего ради понадобилось их туда возить?) занимала нас тогда недолго. Хватало других забот.

Если же посмотреть на нее с сегодняшней колокольни, прочитав сначала книжку Дэвида Ирвинга «Вирусный флигель» о германском атомном проекте; если прочесть про добытый союзниками в 45-м году немецкий документ «Эксперименты в области инициирования ядерной реакции с помощью взрывчатых веществ»; если обратить внимание на то, что сведения об этих опытах американская «Миссия Алсос» получила от полковника Фридриха Гайста, ведавшего, оказывается, в Министерстве вооружения и боеприпасов научными разработками, то... То можно очень просто предположить, что Леша и Николай были просто подопытными кроликами, невольно участвуя в безнадежной попытке возбудить обычным взрывом ядерную (!) реакцию. Немецкое военное начальство вполне могло не пожелать подвергнуть риску облучения «своих»...

Это предположение, разумеется, далеко не факт. Оно на это и не претендует.

Желтые хлебные талоны «для иностранцев» были, как и красные немецкие, три штуки по пятьсот грамм, одна буханка на неделю. И отдельно еще шестьсот грамм (надбавка для рабочих), так что в сумме получалось — те же 300 грамм в день, та же пайка. Еще запомнились напечатанные на талоне цифры: 62,5 грамма. Кажется, это относилось к слову Fett, жиры — не шестьдесят грамм, а целых шестьдесят два, да еще с половиной (!) грамма маргарина. А талон «мясные изделия» был, кажется, на 125 грамм, по нему можно было купить в магазине кусочек колбасы или же несколько срезов от разных сортов. И еще был талон, по которому продавалась крупа. Кажется, это были просто размолотые зерна пшеницы или ржи. В магазине ее насыпали в пакетик, больше похожий на аптечный.

Вот этот пакетик с крупой и служил мне для конспирации, когда я в конце недели снова отправлялся в Фюрстенберг. О том, какой об этом может быть когда-нибудь разговор в НКВД, я в то время не задумывался.

В лагере электролампового завода существует, оказывается, что-то вроде самодеятельной кухни. И многие тамошние женщины, которые, хотя и живут не в семейном, а в обычном бараке, тоже готовят себе сами горячую пищу. Некоторые взрослые парни из этого лагеря, хотя вроде бы живут в другом бараке, тоже кормятся «домашним» горячим у своих дам.

Однажды у Лунькова меня познакомили с брюнеткой Еленой, и мы стали прогуливаться на задах лагеря вдоль железной дороги. А недели через три Елена стала меня подкармливать: приносила суп в стеклянной банке. Однако же не забывала напоминать при этом, что, мол, знает, что про нее говорят, и «чтоб ты не воображал, что я такая!».

Мне явно полагалось угостить даму выпивкой. Возможность для этого была одна: в одном из бараков в лагере кто-то продавал по секрету, через третьи руки, спирт. Точнее — денатурат, то есть такой, которым дома до войны разжигали примусы. Разница же была в том, что в Германии этот спирт был не подкрашенный в ядовитый фиолетовый цвет, а бесцветный. Называли эту штуку на польский лад «брындой». Опытные товарищи объяснили, что если идет мутью, когда приливаешь воду, то пить нельзя — можно отравиться. Если же не мутнеет — то никакой не яд, пей и ничего не бойся.

Полстакана денатурата из лимонадной бутылки я вылил в кружку, долил туда водопроводной воды. Мути никакой не появилось. «Рюмки» прихватил заранее с фабрики: прозрачные толстостенные стаканчики — отстойники от автомобильных бензофильтров. Запах от этой смеси пошел — ни в сказке сказать. Вкус был тоже ужасный, но мы с Еленой эту гадость выпили. Действовала она сильно...

Елене было лет 25 или немного больше, и я ощущал себя ужасно взрослым...

Летом 44-го, когда я чуть не каждое воскресенье бывал в Фюрстенберге, однажды днем меня позвал мастер и недовольно ткнул пальцем в сторону открытых ворот цеха: там, мол, тебя спрашивают какие-то русские. С немалым удивлением я увидел прилично одетого Мишу большого и рядом с ним — незнакомого невысокого парня лет двадцати пяти. Коренастый блондин в серых брюках и белой рубашке; русский он или немец — я бы, встреться он мне на улице, сразу не определил...

Незнакомый парень отошел чуть в сторону, а Миша Сергеев, поздоровавшись, с места в карьер тихо сказал: «Мы к тебе. Этого человека надо устроить переночевать. Он оттуда!»

Наверное, сначала я обомлел и не мог, как пишут в романах, вымолвить ни слова. Потом пришел в себя, отпросился у мастера — мол, родственники из Фюрстенберга заехали проведать — и повел гостей в Юзикову избушку. Гости там остались, а я побежал объясняться с Питом и Юзиком, которые восторга не выказали... Происходившее дальше в тот день помню как бы в некотором тумане — был возбужден и, разумеется, боялся.

Вернулся в цех, с грехом пополам доработал до вечера. Миша Сергеев обнаружился посиживающим на травке возле хибары — караулил, пока незнакомец там спал. Мне дали денег и послали раздобывать ужин. Тот парень держался все время как бы сам по себе, а когда должна была появиться брюнетка Елена с супом, исчез совсем. Чего-чего, а бурьянов вокруг шарашкиной мастерской хватало. Елене сказали «спасибо» и тут же без всяких свиданий отправили «домой».