Наша встреча
Наша встреча
Мы встретились с Бальмонтом в первый раз в 1893 году у князя А. И. Урусова. В этом году Урусов праздновал особенно торжественно свой день рождения — 2 апреля. Ему минуло 50 лет. «С сегодняшнего дня я старик, — говорил он своим гостям, встречая их в передней и провожая в гостиную, — видите, какой у меня длинный сюртук, я отпускаю бороду и делаюсь очень серьезен», и он комически нахмуривался, пряча свою сияющую улыбку.
Урусов в этот вечер и знакомил нас, трех сестер Андреевых, со своей женой, с родными и со старыми друзьями. Мы были в первый раз у него в доме, в его особняке (в Никольском переулке, д. 13). Ежегодно в этот день у него там собирались близкие: вся семья Щепкиных (дети и внуки знаменитого актера М. С. Щепкина): А. П. Щепкина-Чернявская, Татьяна Куперник, ее сестра, еще подросток Аля, его племянницы княжны Урусовы (дочери брата Сергея Ивановича), графиня Оля Сиверс, дочь его сестры. Помощники Александра Ивановича: Фельдштейн с женой Рашель Мироновной (писательницей), Гольдовский О. Б. и другие. Был тут и сын Александра Ивановича — Саша, красивый, элегантный юноша.
Гвоздем вечера в этот раз был Бальмонт, «наш милейший поэт», с которым А. И. подчеркнуто носился. Он уделял ему много внимания, постоянно подходил к нему, заставлял его читать вслух стихи, восхищался их «изяществом и музыкальностью». «De la musique avant toute chose» [118],— цитировал он Верлена.
Первое стихотворение, которое прочитал Бальмонт, было не его, а Сюлли-Прюдома в его переводе. «Когда б я богом был, мы смерти бы не знали», — говорил он, обращаясь ко мне, а последние строки: «но только бы в тебе я ничего не изменил» — он произнес, глядя уже в упор на меня, мимо всех.
Все это заметили, меня это страшно сконфузило и очень не понравилось.
За ужином Урусов посадил Бальмонта на почетное место — между своей женой и моей старшей сестрой. Когда подали шампанское, Урусов подошел чокнуться со мной, я сидела на конце стола с его племянницами, и сказал мне вполголоса: «В круг вашего очарования попал еще один, посмотрите, наш поэт не сводит с вас глаз». В это время Бальмонта просили произнести тост в стихах. Он немедля встал и, глядя через весь стол на меня с Александром Ивановичем, сказал экспромт:
Всегда одно люби вино,
Всегда одну люби жену.
И там и здесь
Вредит нам смесь.
«Он уже ревнует», — сказал, смеясь, Урусов и пошел чокаться с Бальмонтом.
Я тогда была занята исключительно Александром Ивановичем, была влюблена в него без ума и только потому обращала внимание на Бальмонта, что его хвалил и ценил Урусов.
А Бальмонт говорил, что его встреча со мной с первой же минуты решила его участь (стихотворение «Беатриче», «Я полюбил тебя, лишь увидав впервые…»).
Но сблизились мы не скоро. Я очень тяжело переживала мой разрыв с Урусовым, лучше сказать — его отдаление от меня. Отдалялся он от меня намеренно, так как наши отношения ни к чему не могли привести, как он говорил: он был вдвое старше меня и женат. У него был сын моих лет. И главное, как я потом поняла, он не намеревался менять что-нибудь в своей прочно налаженной жизни. Я ему нравилась, и он ухаживал за мной, как ухаживал за всеми сколько-нибудь хорошенькими женщинами. А я, пылая к нему своей первой любовью, вообразила, что его временная влюбленность, которую он так умело и тонко проявлял, — настоящая любовь, такая, как моя… «единственная и вечная».
«Единственная и вечная» — это был иронический термин Урусова, который он употреблял в насмешку над возвышенными, платоническими чувствами, «не существующими в природе, насколько мне известно…». Испугавшись, по всей вероятности, чувства, которое он вызвал во мне, он стал отдаляться… Он ухаживал за другими на глазах у меня. Я от этой измены страдала неистово. Настолько серьезно, что хотела покончить с собой. Я скрывала от всех свои страдания. Никто о них не подозревал. Только Бальмонт как будто чувствовал, что во мне происходит:
А я? Я все люблю, как прежде, как впервые,
А ты по-прежнему безмолвна и грустна…
Мы часто с ним в это время виделись и много говорили. Говорили и об Урусове, который очень нравился Бальмонту и с которым он постоянно встречался у нас в доме. Я любила литературу так же, как Бальмонт. Искусство и поэзия были неисчерпаемыми темами для нас. Вкусы наши были до удивительности схожи. Из всех прочитанных книг мы оба любили больше всего «Фауста» Гете, «Манфреда» Байрона (он еще «Каина», «Гамлета»), «Преступление и наказание» Достоевского оказало в юности на меня так же, как и на него, огромное влияние. Для нас обоих эта книга была поворотным пунктом в нашем миропонимании, откровением. Мы оба были соблазнены дерзновенной идеей Раскольникова (что «все позволено»). Но совсем по-разному освободились со временем от увлечения этой односторонней попыткой утверждения личности. Я, согласная с Достоевским, нашла разрешение идеи о сверхчеловеке в евангельской правде. Бальмонт, всегда стремившийся к цельности, согласованности всего сущего, нашел ее в сверхличном, в космическом.
Эти искания гармонии и красоты спасали его от многих других соблазнов.
И мы много читали вслух в это время. Бальмонт посвящал меня в красоты Библии, Данте, польской поэзии. Это было то, чем он жил.
И постепенно я привязывалась к нему все больше и больше и отходила от своего горя, которое еще так недавно казалось мне неизбывным.
Бальмонт говорил мне о своей любви нежно и бережно, ничего не требуя и ничего не ожидая взамен.
В 1894 году Брюсов записывал у себя в дневнике: «Видаюсь часто с Бальмонтом». На странице 20: «Бальмонт говорил о чистоте души, о том, как греховно пить вино и прикасаться к женщинам. Говорил он и о своей „Vita nuova“» [119] (то есть обо мне, так как он называл меня своей Беатриче. — Е. А.).
Когда Бальмонт в тот год уехал в Петербург и задержался там, и его возвращение в Москву все откладывалось, я поняла, какое большое место он занял в моей душе. Медленность, с которой я осознавала свое новое чувство, так мучила Бальмонта, что он уже хотел уйти от меня. Он просил меня решить окончательно, соединимся мы или нет. «Я не немец, я не могу и не хочу ждать года».
Внутренне я уже знала, что хочу быть с ним и навсегда, но меня смущала моя еще столь недавняя страсть к Урусову. Прошло около двух лет, и я уже люблю другого. Любовь ли это настоящая, долженствовавшая быть «единственной и вечной»? Я сказала Бальмонту о своих сомнениях.
«Только это заставляет вас медлить?» — спросил он, страшно удивившись, как бы не веря свои ушам. «Любовь всегда единственная и вечная, когда мы любим», — сказал он радостно, успокоенный.
Но все же наши отношения не сразу наладились после этого объяснения. Происходило оно на танцевальном вечере у моей подруги (в доме Шанявских), которую я просила позвать Бальмонта, чтобы поговорить с ним. У нас дома мы уже не могли так свободно видеться, как прежде. Моя мать не хотела принимать больше Бальмонта, она находила, что явное ухаживание за мной женатого человека компрометирует меня. И правда, Бальмонт не скрывал, что бывает у нас для меня, он обращался только ко мне, не спускал с меня глаз, читал стихи мне одной. Как я ни просила его не подчеркивать так свое отношение ко мне, он не мог иначе.
Поэтому я старалась в обществе держаться от него подальше, избегала тет-а-тетов, что его повергало в совершенное отчаяние. Он ненавидел притворство и тут считал его ненужным и недостойным. «Зачем эти сложности и комедии, — говорил он мне, — скажите матери и всем вашим, что мы любим друг друга и больше ничего». Но это было не так просто. Дело его развода не подвигалось.
В целом ряде писем к своей матери Бальмонт пишет о его хлопотах по делу о разводе.
4 мая 1896 года: «Я был у Шмидта, он сказал мне, что Лариса может жить по тому паспорту, который ей выдан, до 1 января 1897 года. Кроме того, в консистории состоялся акт о расторжении брака и что осталось только утверждение Синода, пустая формальность, которая состоялась бы уже теперь, если бы Урусов был аккуратен, но так как он был небрежен и тормозил дело, это утверждение состоится теперь через несколько недель. В худшем случае бумаги в Синоде лежат 3–4 месяца, а „этого худшего“ никак нельзя ожидать в данном случае.
Таким образом, и полная свобода не за горами, и заботы о паспорте, кажется, излишни. Сообщи ей эти данные; если же она и после этого захочет получить паспорт, нужно будет обратиться к местному исправнику…»
17 мая 1896 года: «Я все-таки продолжаю не понимать, зачем ей (Ларисе. — Е. А.) нужен паспорт сейчас. Шмидт сказал, что ей выдан паспорт до 1 января 1897 г. Брачный союз расторгнут консисторией, и акт о расторжении подписан как ее адвокатом (Урусовым. — Е. А.), так и моим (Скворцовым. — Е. А.). Теперь остается только утверждение его Синодом. После того как Синод отошлет бумаги обратно в консисторию, (Лариса. — Е. А.) получит официальное сообщение от этой последней…»
Моя мать запретила нам приглашать Бальмонта к себе. Мы стали видаться с ним у моей подруги и у моей замужней сестры, которых я умоляла приглашать Бальмонта, когда я у них бывала. Обе они не верили, что мой роман с Бальмонтом серьезен и что я выйду за него замуж.
В это время у меня были два претендента, были две возможности сделать так называемую «хорошую партию» (Николай Александрович Энгельгардт и Всеволод Дмитриевич Протопопов). Оба были образованные молодые люди, помещики и со средствами. Оба сделали мне предложение.
Был еще третий человек, любивший меня уже давно. Он был женат, многосемеен, но хотел развестись и умолял меня стать его женой. Он пришел в страшное отчаяние, когда я объяснила ему причину своего отказа: люблю Бальмонта и жду только развода его, чтобы выйти за него замуж. «За семейного, разведенного! А меня останавливало только это, я бы давно уже сделал вам предложение». И он заклинал меня переменить свое решение, убеждая, что брак с Бальмонтом безумие, что я буду несчастна с этим, «ничего не стоящим мальчишкой».
Мне льстила страсть этого немолодого, солидного человека, готового для меня разрушить свою семью, пожертвовать своей блестящей карьерой.
Когда я рассказала Бальмонту об этом предложении, не без тщеславного чувства торжества, что я внушаю такую любовь, меня поразила серьезность, с которой Бальмонт отнесся к страданиям своего соперника, человека чужого ему, да еще его ненавидящего. Он жалел его, уговаривал меня быть возможно мягче к нему. «Нет мук хуже неразделенной любви», — сказал он.
Когда я удивлялась, что люди, хорошо меня знающие и якобы любящие меня, делают предложение, не догадываясь, что я люблю другого и что мне приходится говорить им об этом, Бальмонт сказал печально: «Вы очень хорошо скрываете свои чувства. Я ведь тоже часто спрашиваю себя, любит ли она меня, и мучаюсь сомнениями».
В семье моей тоже думали, что у меня к Бальмонту нет серьезного чувства, что если бы мы не видались, я бы скоро забыла его. Верно, поэтому мне предложили поехать за границу со старшей сестрой, которая везла моего брата лечиться в Швейцарию, но с одним условием, чтобы туда не приезжал Бальмонт и чтобы я не устраивала там с ним свидания. Я с радостью согласилась, тем более что это лето мы проводили в деревне, где бы я все равно не могла видеться с Бальмонтом. Да и последние свидания наши становились мучительны. Он настаивал, чтобы мы немедленно соединились, я хотела ждать развода. И мы спорили и ссорились. Мой отъезд за границу на месяц, на полтора являлся, казалось мне, очень кстати. Мы мирно простились, и я уехала.
В Швейцарии мы с сестрой поселились в горах Uetliberg [120] над Цюрихом, недалеко от лечебницы, где находился наш брат. От Бальмонта часто приходили письма, он тосковал и все повторял, что нам не надо было разъезжаться. А я считала недели, остающиеся до нашего свидания, когда однажды, поздно вечером, горничная нашего отеля принесла мне помятую коробку с московскими конфетами и запиской от Бальмонта. Он извещал меня, что он тут, в отеле, и спрашивал, как нам увидеться: ему ли прийти? или я к нему приду? Я страшно взволновалась: что-нибудь случилось очень серьезное, если Бальмонт прискакал, не предупредив меня, зная, что я дала слово родным, что он не последует за мной за границу. Сестры как раз не было дома. Я написала Бальмонту, чтобы он отнюдь не показывался у нас и чтобы завтра же рано утром уехал. Назначила ему свидание в парке. Я часто ходила в парк на вышку смотреть восход солнца часов в пять. Но в это утро, как нарочно, шел дождь, был густой туман, и у меня не было предлога выйти так рано. Я непременно хотела скрыть от сестры его приезд. Мне это удалось, но с большим трудом. Я всю ночь измышляла, как это сделать. Но больше всего меня мучило, что Бальмонта могло так неожиданно привести ко мне.
Гостиница на Uetli
На рассвете я пробралась к нему в комнату и еле-еле разбудила его. Он спал как убитый и ничего не понимал, где он, почему я тут…
«Что случилось? — спросила я его. — Говори скорее». Но он, как маленький ребенок, улыбался, сиял, не отрываясь глядел на меня. «Ничего не случилось, я хотел тебя видеть и вот вижу», — наконец произнес он.
Я хотела рассердиться и не могла.
Потом он рассказал мне, что после моего отъезда так затосковал, что бросил работу, занял деньги и помчался прямо в Цюрих. Приехав сюда под вечер, спросил в городе, где гора. Ему показали на самую высокую вершину над Цюрихским озером. И он, не долго думая, пошел пешком, напрямки, без дороги полез вверх, не зная, что гора эта очень высокая и что туда есть фуникулер. В дороге его застала ночь, и он лез по козьим тропам, обрывался, скатывался в ямы, поднимался и лез опять. Он разорвал свой единственный костюм, башмаки, потерял шляпу, исцарапал в кровь руки.
«Но добрался до тебя, это не сон», — все повторял он. Я умолила его сейчас же уйти в ближайшую деревню, снять там комнату и не показываться у нас в отеле. Он так и сделал — не без протестов… Я приходила к нему в лес на свидания, и мы каждый день проводили там, сидя под деревьями, несколько часов вместе, читали, болтали. И для него и для меня это было самое счастливое время нашего сближения. Отравляло нашу радость только то, что мы обманывали мою сестру, которую я очень любила и он тоже.
Так быстро пронеслась неделя… Он уехал успокоенный, что я неизменно люблю его, и обещал ждать меня терпеливо.
Он писал матери в то время (16/28 августа 1895 года) из-за границы: «…большая часть впечатлений относится к числу несказанных. Я поехал за границу совершенно экспромтом, я был (неведомо для всех) в Швейцарии. (Никому, даже братьям, не говорите, что я был в Швейцарии.) После я объясню Вам, почему это для меня важно. Я нашел такое счастье, какое немногим выпадает на долю, если только выпадает (в чем я сомневаюсь). Я люблю в первый и последний раз в жизни, и никогда еще мне не случалось видеть такого редкостного сочетания ума, образованности, доброты, изящества, красоты и всего, что только может красить женщину. Это моя неприкосновенная святыня, и по одному ее слову я мог бы принести самую большую жертву. Но нам предстоят не жертвы, а жизнь, исполненная любви, заботливости, взаимного понимания, одинаковых духовных интересов. Этот год я золотыми буквами запишу в книге своей жизни.
Я видел Юнгфрау, благородную снежную Юнгфрау! Я видел скалы, ручьи, водопады, леса и долины… Впереди меня перспективы, от которых кружится голова. Если исполнится все, что существует в проекте, жизнь моя будет сплошной поэмой. Умирать мне теперь не хочется, о-о-о нет!!! Надо мной небо, и во мне небо, а около меня седьмое небо».
В том же 1895 году он пишет матери: «В голове у меня много планов. Первый — поправиться физически, и если действительно мое здоровье окрепнет, я завоюю целый мир, энергии у меня пропасть. На этом покорно Вас, сударыня, благодарим. Ах, мама, как иногда хорошо жить на свете. Я, кажется, в первый (т. е. не кажется, а несомненно в первый) раз счастлив.
Крепко тебя целую и папу. Кланяюсь гумнищенским черемухам и яблоням».
Через тридцать лет Бальмонт, посылая мне открытку, изображающую Uetli, пишет: «Моя милая, это памятка об Uetli много лет была моей заветной закладкой в той или иной книге, которая становилась на время любимой. Я много раз хотел тебе ее послать и думаю, что как раз теперь хорошо это сделать.
Как живо я помню все, что связано с этим нашим свиданием в Uetli. Как я шел пешком в гору. Как ночевал. Как обиделся, когда ты — из осторожности — послала мне обратно коробку конфет, которой я думал тебя обрадовать. И какие они были расширенные, твои черные глаза испуганной орлицы, когда ты разбудила меня утром. И потом наши ласки и любовь среди деревьев на горе. И эта любопытная лиса — помнишь? — пришедшая неизвестно откуда, взглянувшая на нас и скрывшаяся в кустах».
Но соединились мы не так скоро.
Полюбив меня в первый же вечер нашей встречи, Бальмонт не хотел оставаться со своей женой. Подготовив ее к уходу, что вызвало ужасные сцены и истерики, он собрал свои книги и вещи и переехал из их квартиры в номер гостиницы.
Мне об этом он ни слова не сказал. Написал только кратко, что переменил адрес, что писать ему теперь надо в гостиницу «Лувр». На мои удивленные расспросы, «как же жена и ребенок», он ответил: «Так будет лучше для всех» — и переменил разговор. Только через несколько лет я узнала от него, как все произошло, и совсем не так просто для него, как мне казалось тогда, по его словам.
К счастью, за это время нашей дружбы с Бальмонтом жена его сблизилась с Николаем Александровичем Энгельгардтом — поэтом и другом Бальмонта, тем самым молодым человеком, который делал мне предложение. К счастью, говорю я, потому что Лариса Михайловна перестала преследовать Бальмонта и устраивать ему сцены ревности. Но все же она отомстила ему тем, что заставила его при разводе взять вину на себя, а это лишало Бальмонта возможности венчаться со мной.
Аня Энгельгардт и Коля Бальмонт в детстве
Ей с Энгельгардтом законного брака не нужно было, так как они открыто жили вместе и у них родилась девочка, которую Бальмонту же пришлось узаконить{69}. А я была из буржуазной, старозаветной семьи. Моя мать была против моего брака с Бальмонтом. Она была глубоко верующая и считала грехом брак с человеком, уже раз венчанным, то, что я разрушу семью, где есть ребенок. Она не слушала моих возражений, что семьи нет, что Бальмонт уже давно живет отдельно, что жена его выходит замуж. «Нет моего благословения на такой брак», — сказала она твердо. Я знала ее непреклонный характер и знала, что она уж не возьмет своего слова назад. Но и я не могла уступить. Необходимо было Бальмонту получить разрешение венчаться, чтобы мне быть его законной женой.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.