Отрочество
Отрочество
Изменения в жизни нашей семьи, начавшиеся тотчас же после смерти отца, продолжали происходить еще много лет. Изменения внешние и внутренние. Их повлекла за собой, главным образом, ликвидация «Магазина А. В. Андреева», предпринятая матерью в те годы.
Затем, в те же годы, свершились события, очень важные для нас, детей: женился брат Вася, вышли замуж три сестры, одна за другой. Младшие братья поступили в частную гимназию Л. И. Поливанова, считавшуюся в то время лучшей в Москве.
Алешу и Мишу переселили сверху от меня в нижний этаж, где каждый из них жил в своей маленькой комнате рядом с братом Сережей и под его наблюдением. Сережа кончил тогда Первую классическую гимназию.
От нас ушла, к моему величайшему горю, моя любимая гувернантка Анна Петровна. Ее заменила при нас с сестрой Машей француженка Semain, добродушная старушка, которую я не обижала, но и не любила. Всякое чувство к какой бы то ни было гувернантке я считала изменой Анне Петровне.
Ко мне в комнату наверх переселили сестру Машу. Все годы, которые я провела с ней в одной комнате, были самыми бледными и скучными в моем отрочестве. Маша была старше меня на три года. Мы с ней были полные противоположности: она — белокурая, тихонькая, бледненькая, я — смуглая, сильная, озорная. Она не шалила, хорошо училась, любила математику больше всех предметов, чему я никогда не могла достаточно надивиться, тщательно готовила уроки, любила шить, вышивать, выучилась, по своей охоте, даже кроить. Я, верно, утомляла ее своей бурностью, а мне было с ней скучно, я ее дразнила, приставала к ней, вызывая ее на противоборство. А она только плакала и отходила, никогда на меня не жаловалась, не «фискалила», как это у нас называлось.
Я очень скучала по братьям, с которыми вместе росла до двенадцати лет, особенно по младшему Мише, моему любимцу. Я удивлялась и искренне недоумевала, как он спокойно выносил разлуку со мной. Я пользовалась всяким предлогом: принести ему нужную книгу, помочь ему приготовить урок, — чтобы побежать к нему вниз. Нам не позволяли зря передвигаться в доме с этажа на этаж. Он принимал помощь, которую я ему навязывала, без особенного удовольствия и неохотно отвечал на мои расспросы о гимназии, о его новых товарищах. Меня это ужасно огорчало. Я знала из его разговоров с Алешей, что первое время по его поступлении во второй класс товарищи его обижали, называли «девчонкой», смеялись над его курточкой, обшитой по желанию матери тесьмой. Когда я этим возмущалась, он спокойно возражал: «У нас так полагается обходиться с новичками; ты девочка и понять этого не можешь». — «Значит, у тебя есть тайны от меня?» — «Конечно, мужские тайны». — «Но я пишу лучше тебя, знаю латынь, как Алеша!» — «Может быть, но все же ты девочка».
Это было мое больное место. Я страстно хотела быть мальчиком. Я ненавидела девчонок, считала несчастьем, унижением быть женщиной. Я молилась о чуде, чтобы Бог, раз ему все возможно, как говорил наш батюшка, превратил меня в мальчика. Я старалась ни в чем от них не отставать. И на самом деле я была сильнее не только братьев, но и всех мальчиков, бывавших у нас в гостях. В драке я всех побеждала, лучше всех ходила на ходулях, гребла, выше всех качалась на качелях, скорее всех бегала, поднимала самые тяжелые гири. Но знакомые мальчики не особенно ценили во мне эти преимущества и не искали моего общества, предпочитая слабых девчонок, которые с ними не равнялись. Это меня очень удивляло.
Когда позже, лет в четырнадцать, я сформировалась и узнала от сестер о тайнах женского естества, пришла в совершенное отчаяние. Я долго безутешно плакала, мне казалось, что с таким несчастьем нельзя примириться. Болеть несколько дней в месяц, ни бегать, ни грести, ни ездить верхом. Всю жизнь, всю жизнь подвергаться этому позорищу. И почему от него избавлены мужчины? Счастливцы!
Я как раз в те дни читала «Илиаду» Гомера и должна была писать сочинение о ее героях. И не стала. Им легко, со злобой думала я, сражаться, побеждать, быть героями, им это ничего не стоит, они всегда здоровы, всегда сильны. А несчастные женщины! И я опять принималась неудержимо плакать. Я удивлялась сестрам; как они могут спокойно жить и быть веселы. Маша на мои расспросы сказала мне: «Ты вечно преувеличиваешь. Не плакать же о том, что у женщин рождаются дети, а не у мужчин. Так Бог устроил. Это закон природы, глупо страдать от того, чего нельзя изменить».
Конечно, это так. Но дети родятся не только у женщин, но и от их мужей. Девушка должна быть замужем, чтобы у нее родился ребенок. Это надо для того, конечно, чтобы у ребенка были отец и мать. Но как у отца с матерью появляется ребенок, это никому не известно. Это тайна. Это чудо, совершаемое Богом. А чудо все равно нельзя объяснить. Поэтому я никогда об этом не думала.
Лет до двадцати, и даже позже, я не знала, что такое половой акт. Слова «опыление», «размножение», «оплодотворение» я встречала в книгах по естествознанию. «Жеребая кобыла», «стельная корова» я слыхала на скотном дворе. «Самка», «самец», «кобель», «сука» у нас в семье считались неприличными словами, и их употребляли братья, только когда мы, дети, были одни. Видела я, как щенились собаки братьев, котились их кошки, но никогда не представляла себе, что такие животные процессы происходят и у людей. Человек для меня всегда, с самого раннего детства, стоял на особой высоте, совершенно отделенный от мира звериного. Слово «животное» у нас в семье было самой обидной бранью. Эпитет «животный» — самым оскорбительным осуждением человека. Когда какая-нибудь мать баловала своего ребенка в ущерб чужому, моя мать говорила презрительно — «животная привязанность». «Животный инстинкт», «животная красота» были у нас слова самые уничижительные.
Когда мне уже было за двадцать лет, я раз случайно заглянула в книгу, лежащую на ночном столике моей замужней сестры Анеты. Это оказалось акушерским руководством. Я только бегло перелистала его, в ужасе от того, какие картинки увидала там, и тут же захлопнула, как только в комнату вошла сестра. Мне казалось, что я сделала что-то дурное, что в этой книге для меня могла раскрыться тайна, которую нам, девушкам, нельзя знать. И я страшно удивилась, когда Анета — она была в ожидании своего первого ребенка — совершенно спокойно спросила: «Ты читала эту книгу?» Я вспыхнула и тотчас же соврала: «Нет, я только открыла». — «А ты почитай. Это научная книга. Я очень жалею, что раньше не читала ее, до моего замужества. Каждой девушке, по-моему, надо знать, что такое брак, зачатие ребенка». — «А я не хочу знать эти гадости и не буду читать таких книг, хотя они и научные», — сказала я с внезапной злобой, мне самой непонятной, и покраснела до слез.
Анета внимательно посмотрела на меня и ласково сказала: «Ну как знаешь, ты ведь пока замуж не собираешься? А когда будешь выходить, непременно прочти, ничего гадкого в этой книге нет. Я тебе серьезно советую».
Но в детстве в этих женских историях меня мучило главным образом то, что я не могу говорить о них с Мишей. С ним я привыкла делиться всем решительно. А это женская тайна… А может быть, у него есть своя тайна, мужская? Он намекал мне на нее при поступлении в гимназию.
Как много таинственного в жизни! Я узнала еще только одну ее тайну, а может быть, их много и мне предстоит узнавать еще и еще?..
Переселение мальчиков вниз вызвало всеобщую перетасовку детей по комнатам. Вася переселился из дома во флигель во дворе, где у него были свои три комнаты: спальня, кабинет и столовая. Завтракал и обедал с нами, чай пил у себя, ему ставили самовар отдельно. Прислуживал ему мальчик: убирал комнаты и приносил еду, когда были гости. А у него всегда были гости, его товарищи по университету. Они не только «дневали и ночевали», как говорила няня, но прямо живали у него, к неудовольствию нашей матери. «Что же, у них своего дома нет?» — говорила она с упреком Васе.
В двух освободившихся внизу комнатах Саша устроила себе спальню и кабинет, где прожила много лет, до смерти матери. «Литературное подземелье», как называл впоследствии Александр Иванович Урусов эти низенькие комнаты, сплошь уставленные книгами. Когда сестры, жившие рядом с Сашей, вышли замуж, в их комнатах разместились попросторнее братья. Все эти перемещения не коснулись нас с Машей, мы с ней прожили в наших прежних детских всю юность до замужества.
Рядом с нами в комнате — по уходе последней гувернантки — мать поселила нашу тетку, сводную сестру отца Александру Васильевну Шилову. Это была пожилая, полуграмотная, на редкость некрасивая женщина. Мать взяла ее к нам в дом, когда та овдовела, по просьбе ее покойного мужа; она была беспомощна и глупа и не сумела бы прожить одна и распорядиться большим состоянием, доставшимся ей после мужа. Чтобы тетка Шилова не вообразила себе, что мать наша берет ее к себе из корыстных целей, мать настояла, чтобы перед тем, как переехать к нам, тетка положила бы свой капитал в Государственный банк и на случай смерти сделала бы завещание в пользу своей сестры, многосемейной и бедной Елизаветы Васильевны Красильниковой. Часть процентов с капитала, на который жила тетка Шилова, она уделяла своей сестре тоже по настоянию матери. У нас она жила на всем готовом. За комнату, прислугу и свое содержание она платила матери определенную сумму; но помимо этого мать ничего не брала у нее и не позволяла ей делать ни ей, ни нам подарки. По теткиной просьбе было установлено, что в день нашего рождения и именин она нам, детям, дарила по рублю. И так она делала много лет, поздравляя нас, торжественно подносила нам желтую бумажку, вчетверо сложенную. При этом чувствовалось, как жаль ей было расставаться с этими деньгами. Я попыталась уже полувзрослой отдать ей назад ее рубль. Чтобы не обидеть ее, я придумала, поблагодарив учтиво за подарок, сказать: «Поставьте на этот рубль свечку за мое здоровье». Она с восторгом получила назад свой рубль и растроганно поцеловала меня. «Как умно придумала, ангел мой Катенька», — умилялась она. «Она сделала хорошее дельце, она поставит свечку в три копейки, остальное оставит себе», — смеялся Миша. «Она, вероятно, считает проценты, которые у нее будут с 97 копеек», — подхватила Маша.
Мы все знали, как она была скупа. Она дрожала над каждой копейкой и воображала, что все люди льстятся на ее деньги и что за деньги можно все и всех купить. Так она раз написала своими полуграмотными каракулями записку управляющему гостиницей «Дрезден», молодому красивому человеку, предлагая ему жениться на себе, и подробно сообщила ему, какой у нее капитал и в каких бумагах. Записку эту она передала ему лично. «А он что?» — со страхом спросила я старшую сестру, зная, какой Сергей Михайлович был гордый и резкий человек. «Он не стал с ней разговаривать, принес мамаше письмо и просил ее передать тетке Шиловой, что писем от нее не будет читать, а если она посмеет явиться к нему, ее спустят с лестницы, он уже отдал такое приказание швейцару». Об этом инциденте мы, дети, узнали много позже, и я задним числом пришла в ужас от того, как она унизилась в глазах Сергея Михайловича, «унизила свое женское достоинство», как сказала бы моя мать. Я представляла себе, какая страшная сцена была у тетки с матерью из-за этого. Это было как раз, верно, тогда, когда тетка, вызванная матерью вниз, вернулась оттуда заплаканная, дрожащая и слегла в постель на несколько дней.
Но тетка Шилова была необычайно упряма и не сразу сдалась. Вскоре после этого случая я как-то застала ее сидящей перед зеркалом и с самодовольной улыбкой себя рассматривающей. «Как она, такая безобразная, может смотреть на себя», — с отвращением подумала я. «Чему вы улыбаетесь?» — спросила я ее. «А вот твоя мамаша говорит, что мне не о замужестве надо думать, а о смерти. А я думаю, что мое время еще не упущено и что я еще выйду замуж». Я не могла скрыть своего изумления. «Да кто же на вас женится? Женятся на молодых!» — «Если я не такая уже молодая, зато у меня капитал есть. А денежки всем надобны. Отказываются от них только какие-нибудь ненормальные». («Это она о Сергее Михайловиче», — догадалась я.) Она несколько омрачилась, но продолжала смотреть на себя в зеркало. «Да, мне еще рано от света хорониться, мне тоже хочется пожить в свое удовольствие». — «Ну и живите в свое удовольствие на свои денежки. Зачем вам муж?» — «Ты этого еще не понимаешь, ангел мой, в муже вся сласть жизни», — сказала она, и все лицо ее распустилось в противную улыбку. «А вот муж ваш возьмет ваши денежки и бросит вас», — сказала я, чтобы сказать ей что-нибудь неприятное. «Как так бросит? Я не дура, денежек своих из рук не выпущу. Буду давать ему, ежели угождать мне будет, а не будет (у нее сделалось злое лицо) — по миру пущу». Я вскочила и убежала от нее — такой она показалась мне мерзкой. И несколько дней я с ней не могла говорить.
Нас, детей, больше всего возмущали ее важничание и чванливость с ее бедными родственниками, с бывшими у нее приживалками, которые теперь приходили к ней в гости. Мы никогда не видели, чтобы у нас в доме кого-нибудь презирали за бедность. И я не вытерпела раз и высказала ей, когда мы остались одни, свое возмущение на то, как она третировала одну свою бывшую приживалку, старую девицу — правда, очень неприятную, хитрую и льстивую. Но эта особа в моих глазах стояла очень высоко и заслуживала особенного уважения: она всегда ходила на богомолье и раз была в старом Иерусалиме, прикладывалась к Гробу Господню и рассказывала о всех чудесах, которые там видела. Говорила она об этом особенным голосом, взволнованным, и плакала. Тетка же, слушая ее, прерывала каждую минуту, делала ей какие-то бессмысленные замечания. К моему удивлению, тетка не обиделась на меня. Она приподнялась со своего места на диване, где всегда важно восседала, чмокнула меня прямо в открытый рот. «Ангел мой Катенька, добродушная такая», — сказала она и уж совсем неожиданно дала мне карамельку, что было не в ее привычках. «Это она тебя хотела подкупить», — сказала Маша, слышавшая наш разговор с теткой. «Как подкупить? Зачем?» — «Чтобы замазать тебе рот. Тебе не надо было принимать от нее карамельку. У тебя нет настоящей гордости». Я еще сосала карамельку, и мне было жаль, что я приняла ее и не сумела вовремя показать «настоящей гордости».
Мы с Машей должны были от себя проходить через ее комнату, поэтому мы являлись невольными свидетелями ее препровождения времени. Мы никогда не видали более праздного существования. Особенно это поражало в нашем доме, где все постоянно были заняты. Она всегда почти сидела сложа руки, устремив вдаль тусклый взгляд своих выпуклых глаз. Она сидела так часами в ожидании завтрака, чая, обеда, смотрела на часы, чтобы первой прийти в столовую. Там она ловила всех проходящих мимо нее, умоляя посидеть, побеседовать с ней. Меня она заманивала к себе «почитать журнальчики». Она получала на свое имя «Ниву»{35} и «Паломник». Их она давала читать только у себя в комнате. Я обожала «Ниву» и с нетерпением ждала новые номера; с восторгом рассматривала картинки и читала журналы от доски до доски. Иногда читала тетке вслух… В «Ниве» как раз печатались дивные романы Всев. Соловьева «Сергей Горбатов», «Последний вольтерьянец» и другие. Тетка плохо слушала, ей только важно было не оставаться одной, и она меня всегда задерживала, предлагая мне то черносливинку, то мятный пряник. Должна сознаться, что я редко проявляла «настоящую гордость» и отказывалась. Братья смеялись надо мной, называя теткиным любимчиком, и когда мне случалось нашалить или сделать что-нибудь предосудительное, они кричали гнусавым голосом, подражая тетке: «Это, наверное, андел-Катенька, добродушная такая».
Тетка прожила у нас до самой смерти. Умерла, когда я уже вышла замуж. У нее была нервная болезнь со страшными припадками каталептического характера. Мы, дети, очень боялись этих припадков. Я много раз видела, как она замирала в том положении, в котором ее заставал приступ: с поднятой в руке гребенкой, когда расчесывала волосы, с ложкой в руке, которую подносила ко рту. Она начинала трястись, холодела и падала, если ее вовремя не подхватывали. Ее поднимали и клали на постель, где она лежала неподвижно, как мертвая, пока не приходила в себя, никого и ничего не узнавала вокруг.
Она благоговела перед моей матерью, любила ее и боялась не меньше нас. Когда она ослушивалась матери, ее главная забота была, «как бы сестрица не узнала».
Ал. А. Андреева
Вспоминая ее в последние годы у нас, я с трудом представляла себе тетку такой, какой она была вначале своего вселения к нам, — так разительна была перемена, происшедшая с ней в нашем доме, под влиянием моей матери. Тетка придумывала себе постепенно какое-то подобие занятий; кроме того что она, как всегда, стригла купоны, пересчитывала деньги, записывала расходы, она теперь без конца переписывала поминания для церкви «О здравии» и «За упокой». В подражание матери вязала крючком салфеточки. Тон ее в обращении с родственниками, зависящими от нее, с прислугой совершенно изменился. Она перестала важничать и даже не так гнусавила. Она чаще ходила в церковь. Когда восседала на диване, клала перед собой книгу. Правда, она почти всегда засыпала над ней и не знала, что она читает. Она, очевидно, начала стыдиться своей праздности. И к нашей жизни с сестрой Машей проявляла больше внимания. И лицо ее, столь безобразное, стало менее глупым и противным. Или мы к нему привыкли? Нет, она стала другой, это все замечали.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.