КЛАВДИЯ ПУГАЧЕВА «Я ПОНИМАЛА ДЕСЯТЫМ ЧУВСТВОМ, ЧТО Я ЕМУ НРАВЛЮСЬ...»
КЛАВДИЯ ПУГАЧЕВА
«Я ПОНИМАЛА ДЕСЯТЫМ ЧУВСТВОМ, ЧТО Я ЕМУ НРАВЛЮСЬ...»
Клавдия Васильевна Пугачева (1906—1996), актриса. Адресат, быть может, самых значительных писем Хармса, которые он писал ей, когда она переехала из Ленинграда в Москву. Опубликованы мной в «Новом мире» в 1988 году (№ 4).
Основная запись воспоминаний осуществлена 20-го февраля 1987 года у нее дома, в Москве, на улице Строителей, 4, и дополнена другими моими записями ее воспоминаний, сделанными впоследствии.
Впервые я его увидела на наших «четвергах», которые устраивал Маршак в ТЮЗе, — он читал свои стихи. Маршак был у нас зав. литчастью и устраивал эти вечера. Приходили Житков[21], Евгений Шварц[22], Александра Бруштейн[23]...
В ТЮЗе Брянцева[24] я была с 24-го года и уже в 24-м была актрисой. Нет, вру. У нас был спектакль в Студии, «Вильгельм Телль», и я играла Телля. И этот спектакль иногда показывался на сцене ТЮЗа. У меня были длинные волосы, я была в хитоне. Мы все играли в хитонах.
После какого-то спектакля Брянцев привел за кулисы Антона Шварца[25], Хармса и Маршака. И Антон Шварц это был первый мужчина в моей жизни, который поцеловал мне руку, а Брянцев тогда сказал: «Вот мы и взрослые стали». И потом, когда я играла в Театре Революции и персонаж там говорит Аннушке: «Вот мы и взрослыми стали»[26], я всегда вспоминала Брянцева.
Мой первый муж Миша[27] был сын Александры Яковлевны Бруштейн. Мы разошлись с ним при очень странных обстоятельствах. Миша из-за того, что просиживал в театре целые дни, — он был тогда студент Технологического института, — не сдал экзамены, и ему пришлось оттуда уйти. И отец его отправил в Саратов учиться.
Тут, когда Миша уехал, на меня накинулись кавалеры. Я не могу вспомнить, кто ко мне привел Хармса домой. Я думаю, что это Лева Канторович[28]. Он был у нас в Студии художник-декоратор.
Хармс появился в черной шубе. Какая-то подстежка такая бывает, енотовая, такая же шапка. Я ему еще сказала: «О, шуба, как у попа».
Он приходил, прямо скажем, влюбленный, комплименты мне говорил и всё время просил: «Подарите мне что-нибудь на память».
Я ему сказала: «Так как вы человек оригинальный, то вам надо сделать оригинальный подарок».
И я ему подарила чекан — инструмент, на котором я играла в «Детях Индии». Это что-то среднее, вроде флейты с гобоем. Он его в письмах ко мне упоминает[29].
Был очень смешной случай. Как-то я вышла из театра, и меня схватил сразу Ландау[30]. А у Ландау была такая манера, — он мог прийти одетый как попало, — носки у него были с дырой, он как-то странно одевался, но я уже была замужем за Мишей, так что меня хорошо одевали. Значит, у меня была лиса, — тогда были модны рыжие лисы на пальто, через плечо. А мальчишки, зрители, мои поклонники, страшно не любили, когда меня кто-нибудь встречал после спектакля. И они обсуждали моего кавалера довольно громко: что он некрасив и не так одет. Я поворачивалась иногда и говорила: «Ребята, прекратите!»
Дау что-то сказал им дерзкое. Тогда они дернули меня за хвост у лисы, крикнули «На память!» — и подрали. Дау помчался за ними. Тут появился Хармс и сказал: «Помочь?» Я ему: «Что помочь?» — «Вашему кавалеру». Я говорю: «Конечно». И он побежал за ними. И они мне принесли лисий хвост как трофей. Хармс вежливо сказал: «Я исполнил свой долг» — и удалился. Мы пошли дальше с Дау, он провожал меня.
А потом дома, когда Хармс у меня был, он спросил: «Кто это был?» — о Дау. (Тогда Хармс еще не бывал у меня. Я ему сказала: «Человек, который мне свидание назначал на кладбище». Хармс сказал: «Оригинально». Я ему даже не объяснила, кто это такой.)
Он смешной был человек, Хармс. Рассказывал он необыкновенные истории, я его слушала с открытым ртом. Он мне всегда говорил: «Вы как малое дитё, — когда вы открыли рот, я уже знаю, что вам интересно».
И я всегда его спрашивала: «Это что, правда, или вы придумали?» Он всегда рассказывал, что это с ним всё было.
И всё время звал меня к себе домой, чтобы я посмотрела какую-то адскую машину. А когда я спрашивала: «А зачем вам такую машину в доме держать?», он говорил: «А я по ней узнаю? людей. Если человек приходит и спрашивает: „Что это за машина?“, то это один человек. А если ничего не спрашивает, то это другой человек». Он, конечно, разъяснял, что он имеет в виду, но я уже не помню, что это значит. Он говорил, что у него были неприятности из-за этой машины, потому что думали, что она взрывательная[31].
У него были такие истории, что даже не верилось, что это могло быть. Но он каждый раз уверял, что это было с ним. И я смеялась от души.
Дома у него я ни разу не была.
Когда я говорила, что я сегодня в театре, он всегда спрашивал: «Кто вас сегодня провожает?»
Однажды он лег у меня на диван, закрыл глаза и сказал: «Если б я мог остаться здесь навсегда!» Я подошла к нему — тоже дура была! — положила два пятачка ему на глаза и сказала: «Придется вам умереть немедленно».
Никакой надежды я ему не давала. Я относилась к нему очень хорошо, но только как к автору. Вы что шутите — сколько его стихов в ТЮЗе на «четвергах» прочитала! Сколько раз я читала его «Сорок четыре весёлых чижа»!
«Жили в квартире Сорок четыре Сорок четыре Весёлых чижа...» Но я почему-то думала, что это только Хармс написал. А потом я прочла в сочинениях Маршака, что это и Маршак написал[32].
Это ведь всё было так. Даниил мне много сам читал. Он мне рассказывал, читал. Я ему пела. Он безумно любил «Цыганочку». Тогда цыганские певицы перестраивались...
Я думаю, что он приходил ко мне поржать. Он так смеялся, когда я выпендривалась. Он всегда ко мне приставал: «Умирать будем?.. Уезжать будем?.. „Цыганочку“ будем?..»
Он еще говорил: «Щепкину-Куперник[33] вспомним?» Она писала для нашей студии чудовищные стихи, — она тогда тоже перестраивалась. Я их так ненавидела, что даже помню, конечно.
Люди мысли, люди дела,
Вы ко мне явитесь смело,
Побросайте все станки,
Книги бросьте из руки.
Одарю я вас цветами,
И мечтами, и лучами.
В груди ваши я волью
Новые восторги, силы.
Вы мне любы, вы мне милы,
Вы мне милы навсегда,
Люди честного труда!
И мы эту дрянь должны были читать. Дети, дети! Мы плевались ее стихами.
Еще я читала ему, я его всегда изводила:
Я б умереть хотел на крыльях упоенья,
В ленивом полусне, навеянном мечтой,
Без мук раскаянья, без пытки сожаленья,
Без малодушных слез прощания с землей.
Я б умереть хотел душистою весною
В запущенном саду, в благоуханный день,
И чтобы кипа роз дремала надо мною
И колыхалася цветущая сирень.
Чтоб не молился я, не плакал, умирая,
А чтоб волна немая
Беззвучно отдала меня другой волне...[34]
И я всегда ему это читала и говорила: «Я скоро умру и перед смертью буду читать эти стихи». Он всегда говорил: «Вы знаете, сколько вы проживете?» — «Сколько?» — «Минимум сто». Я, кажется, к этому приближаюсь.
Я еще тогда пела. А потом сорвала себе голос в Нарвском Доме культуры. Я пела частушки и сорвала себе голос. У меня сестра пела, брат пел. Тогда пели в манере цыганской. И юбки поднимала, и шлепала ногами, и выбрасывала ноги. И я всегда пела «Цыганочку».
Я читала при Хармсе всегда одни и те же стихи. Я не помню, чьи.
Ушла... Завяли ветки
Сирени голубой.
И даже чижик в клетке
Заплакал надо мной.
Что пользы, глупый чижик?
Что пользы нам грустить?
Она теперь в Париже,
В Берлине, может быть.
Страшнее страшных пугал
Красивых честный путь.
И нам в наш тихий угол
Беглянки не вернуть.
От Знаменья псаломщик
Зашел попить чайку,
Большой, костлявый, тощий,
В цилиндре на боку.
На днях его подруга
Ушла в веселый дом,
И мы теперь друг друга
Наверное поймем.
Мы ничего не знаем,
Ни как, ни почему.
Весь мир необитаем,
Не ясен он уму.
А песню вырвет мука.
Так, старая, она:
«Разлука ты, разлука,
Чужая сторона».
Это, кажется, даже Гумилева[35].
Любовных объяснений у меня с ним не было. Я относилась к нему как к старшему товарищу, которого надо развлекать. Я не знаю, намного ли он был старше меня. Я-то считала, что он намного старше. Другие звонили: «Я бегу!» А он звонил: «Можно к вам зайти?» Я понимала десятым чувством, что я ему нравлюсь. Но в этом не было элемента, как между мужчиной и женщиной. Я уже привыкла к тому, что я мальчишкам нравилась. Но я его считала мужчиной.
Он приходил, на каком-то языке произносил несколько фраз. По-английски, что ли. И потом делал рожу такую: непонятно? — «А что вы сказали?» — «А это я не скажу, что я сказал».
Он очень скромно себя вел. Ужасно стеснялся, когда я его угощала. Уходил поздно, — засиживались до двух часов. Но он много читал, не только свои стихи.
Я не собиралась за Хармса замуж, — прямо скажем, он мне нравился как поэт, как талантливый человек, и нравился мне в это время Коля Акимов[36]. Но я видела, что он восторженно относится ко всему, что я делала. А когда видишь, что человеку нравишься, то лезешь из кожи вон, чтобы доставить ему удовольствие.
Мне в моей жизни приписывали много романов. С кем увижусь — с тем у меня роман! Так и с Хармсом.
Однажды он был очень взволнован. Он сказал, что когда уходил из моего дома — а у нас закрывались ворота, — дворник открывал ему. А денег у него не было. И он его так благодарил: в его ладошку будто бы вкладывал кулаком деньги, разжимал кулак, а потом закрывал его ладонь, и дворник, убежденный, что он дал деньги, кланялся, кланялся и кланялся.
И когда он мне это рассказал, я ему сказала: «Ну какое свинство! Что ж вы обманываете, — вы бы мне сказали, я бы вам дала деньги». Он говорил: «Ну не было у меня денег!..» А может быть, он всё это выдумал.
В 1932 году я приняла приглашение Николая Павловича Охлопкова на роль брехтовской Жанны д’Арк и переехала в Москву, в Реалистический театр[37]. С тех пор он мне писал. Я только очень хорошо помню вот что. Меня потрясло, что он, как он говорит, видел меня четыре раза[38]. Это он врет. Четыре раза он был у меня в доме. А я его видела и на «четвергах», и когда он заходил за мной после спектакля.
Самое смешное, что в письмах[39] он меня называет Клавдией Васильевной. А в жизни он меня не так называл. Капелькой. Но меня многие так называли[40].
А теперь о конце нашей переписки. История тут такая.
Володька Яхонтов[41] был безумно в меня влюблен, — что было, то было... Он был талантливый человек, пусть земля ему будет пухом. И страшный хулиган. Мы с Володькой репетировали «Горе от ума». Он хотел делать театр на двоих. Я тогда уходила от Охлопкова... Он приходил ко мне каждый раз с новой дамой, бросал к ногам плащ, на диван — цилиндр и кричал: «Моя жена!» Я ему сказала, что, если ты не перестанешь водить ко мне б...ей, я с тобой не буду иметь никакого дела.
Вот однажды приехал Моргулис[42]. Я первый раз в жизни его видела и последний, слава Богу. Володьку приглашали в разные дома. Он умолял меня поехать с ним. «Поедем! Поедем!» — «Ну поедем». Когда мы приехали, там были одни женщины. Но Володя повел себя так хулигански, что — а было очень поздно — я ушла в другую комнату и просила Моргулиса меня проводить. Но он сказал: «Я не могу, я с Яхонтовым пришел». Потом Володька пришел, и я ему всю ночь выговаривала. Где был Моргулис, я не знаю. После этого Володьке я не открывала ни на один звонок. Вот, видно, Моргулис что-то написал Хармсу, и Даниил Иванович после этого написал мне такое письмо.
Я ему после его письма ни звука не написала. Как только он упомянул Моргулиса, я поняла, что Володька столько наговорил Моргулису! Моргулис мог всё это рассказать Хармсу...
Это было последнее, письмо, которое я получила. И когда я увидела слово Моргулис, Хармс для меня закончился[43].
Мы расстались с ним в письмах.
Первый раз в жизни Даниил Иванович позвонил в Москву, — он никогда не звонил, — и спросил: «Вы живы?» — «Да, — сказала я. — А что за странные письма вы мне шлете?» На что он сказал: «Неужели вы ничего не поняли? Я всё еще вас люблю по-прежнему». И он повесил быстро телефон.
Вот почему мне странно, что он быстро женился. Значит, всё это было придумано? В общем, не знаю, не знаю. Я рассталась на том, что он меня всё еще любит, и вдруг узнаю, что он женился. И всё, больше я ничего не знала, не получала от него.
Был еще один телефонный звонок, где он извинялся: «Клавдия Васильевна, вы меня простите за такое письмо». А я его не получала. Я сказала, что если вы общаетесь с Моргулисом, нам разговаривать не о чем. Больше он мне не звонил. Я не знаю, что? ему написал Моргулис.
А что касается «Травы», то это письмо я, наверное, разорвала[44].
Я дама была странная, как вы понимаете. И я могла получить письмо от Акимова, вставить в письмо, которое я писала Хармсу, и отослать. Я могла переписать из письма Даниила Ивановича что-нибудь оригинальное, а остальное разорвать. Это чудо, что эти письма еще сохранились, я не такие еще письма рвала. И мне перед Наташкой Кончаловской[45] неловко. Я письмо, которое я списала у Дани, послала ей.
Странно, что у него не сохранилось ни одного моего письма.
Для меня Хармс еще не был таким великим человеком. Я считала, что я пуп земли. А всё случилось наоборот: те, кого я знала, сделались академиками, знаменитостями, а я влачу...