БОРИС СЕМЕНОВ «ЕГО ТОМИЛИ ПРЕДЧУВСТВИЯ» Беседа с Б. Ф. Семеновым
БОРИС СЕМЕНОВ
«ЕГО ТОМИЛИ ПРЕДЧУВСТВИЯ»
Беседа с Б. Ф. Семеновым
Борис Федорович Семенов (1910—1992), художник, мемуарист.
Беседа с Борисом Семеновым записана мной 20 ноября 1974 года в Ленинграде, в редакции журнала «Нева», где Борис Федорович работал художественным редактором. Она состоялась за несколько лет до публикации его воспоминаний о Хармсе. В них он не повторил сказанное мне в тот день.
Борис Семенов. Я не знаю, говорила ли вам Эстер [Паперная], что я написал страниц тридцать о Данииле Ивановиче на машинке. Я вскоре предложил это одной редакции[83].
Из самых интересных встреч в моей жизни ни одно имя не рождает во мне столько откликов, сколько имя Даниила Ивановича. Я с ним дружил, очень дорожил нашими отношениями...
Владимир Глоцер. Помните ли последнюю встречу?
Б. С. Последняя моя встреча была с ним незадолго до войны, и мы все тогда чувствовали, конечно, приближающуюся войну. Мы с Даниилом Ивановичем сидели в пивной на углу Эртелева переулочка и Некрасова. А он был грустный, и это было как-то странно. (Но я не думаю, что это вам пригодится, потому что печатать это никто не будет.) Не последняя это была встреча, одна из последних. Вообще-то пивная была довольно паршивая. Запотевшие серые стены... Единственное, что там можно было посидеть в уголке. Разговор шел у нас об армии, об армейской службе. Он говорил, что попасть для него в армию было бы чудовищнее, чем попасть в тюрьму, потому что, он говорил, в тюрьме что? — можно думать, сидеть, писать. А уж в тюрьме находились многие наши друзья, в том числе Эстер. Так вот возможность попасть в армию представлялась ему чудовищной, дантовым адом[84].
В. Г. Может быть, о другом времени...
Б. С. Какой это был год? 29-й. Возможно, 30-й. Я об этом не пишу, — это не могло уложиться в мой рассказ. Я могу вам это подарить.
В. Г. Мне подарить нельзя, потому что я Даниила Ивановича не видел.
Б. С. Просто я это никому не рассказываю, это может быть интересно. Так вот я что хочу вспомнить. Как я в первый или во второй раз попал в Дом Печати на Фонтанке. Чей это был особняк? — это выяснить нетрудно. Это 30-й год или 29-й, — не помню. И там внизу, когда вы входили, стояла деревянная раскрашенная скульптура Филонова, идолище такое стояло. Это идолище, филоновская статуя, вызывала у всех такое любопытство сильное. Меня туда водил мой старший товарищ, который писал стихи. Там, я помню, слышал выступление Багрицкого. Там мы смотрели спектакль «Наталья Тарпова» Сергея Семенова[85], и однажды, когда мы пришли раньше времени туда, то возле статуи я увидел двоих каких-то людей. Один был в шубе... такой вывороченной мехом, а второй был в цилиндре, — можете себе представить. В 29-м году! Это в то время, когда цилиндр был неотъемлемый аксессуар образа буржуя — Керзона или Чемберлена[86]. Они декламировали стихи друг другу. Я спросил моего товарища: «Это что, артисты?» А он сказал: «Нет, это обэриуты. Они тут выступали, значит, и почему-то на сцену выволакивали шкаф, и тот, что в цилиндре, выступал, сидя на шкафу в цилиндре». Человек в цилиндре это и был Хармс, с которым я познакомился несколько лет спустя.
Он элегантно так раскланивался, приветствуя входящих. Это было ему к лицу. Вот первое впечатление о Данииле Ивановиче.
В. Г. В своих воспоминаниях вы не касаетесь дружбы Даниила Ивановича с Введенским и другими?
Б. С. О его дружбе с Введенским и Леонидом Савельевичем Липавским, Савельевым... Я помню, что однажды мы просидели в такой компании: Александр Иванович Введенский, Леонид Савельевич Липавский, Даниил Иванович и я. Я думаю, это было на Выборгской стороне, за Невой где-то он жил[87]. Я помню, мы просидели напролет всю ночь, что-то там выпивали, оставаясь абсолютно в форме. Это, наверное, год 38-й. Было очень интересно. Хармс читал Пушкина замечательно очень, и он «Песнь о вещем Олеге» изумительно читал и анализировал. Даже на таком хрестоматийном примере, знаете.
В. Г. Сам предложил читать Пушкина?
Б. С. Нет, это была суть встречи, читали отличные стихи. Отлично знали старых поэтов и уважали, хоть, казалось бы, такие смельчаки в поэзии. Это мне было очень удивительно и очень дорого. И то, что Хармс доказывал, было убедительно очень. «Египетские ночи» читал.
В. Г. Он сам читал?
Б. С. Да. «Идет прохожий... А между тем за край одежды прохожий трогает его». Вот как Пушкин поразительно пишет, говорил он.
В. Г. А есть там в ваших воспоминаниях о том, как вы иллюстрировали Хармса?
Б. С. Нет, я об этом не пишу, потому что то, что я иллюстрировал, носило какой-то характер несерьезный. «Быстро, быстро». И то, что я сделал к Хармсу, очень плохо, поэтому я не хочу об этом писать.
В. Г. Это было для заработка...
Б. С. Я часто придумывал это для Даниила Ивановича. Я не хочу, чтобы вы это писали. Просто Даниил Иванович был должен очень много денег Детгизу, а жил он очень бедно.
В. Г. И это в погашение долга шло?
Б. С. Что-то удерживал бухгалтер, а что-то он получал. Таким образом он написал свою блистательную вещь «Над косточкой сидит бульдог...»[88]. Муратов[89] сделал эти картинки, и Даниил Иванович взял на субботу и воскресенье и принес эти совершенно чудесные стихи. Зощенко очень любил это стихотворение.
Иногда мы с ним придумывали вместе эти истории в картинках. Это было очень интересно, потому что он очень много наговаривал этих историй уморительных, которые нельзя было для дошкольников печатать. Просто это были какие-то озорные, забавные приключения.
Есть у него такой рассказик в прозе, такая совершенно в духе Ионеско — «О падающих из окна старушках»[90]. Вот это родилось как раз во время придумывания веселых картинок.
В. Г. Это вы помните безусловно?
Б. С. Да, конечно.
В. Г. Еще что-нибудь из того времени...
Б. С. С «Чижом»?.. (Думает.) Так трудно что-то очень свежее вспомнить. Мы вообще любили его. Ну, Габбе любила[91]. И Маршак обожал его. И когда я был последний раз у Маршака в Ялте, мы тогда были в Доме писателей, Маршак утирал кулаками слезы и говорил: «Ах, Даня, Даня, как жалко, что он не дожил!..»
Маршак еще говорил вот что тогда. Когда он вспоминал «Плих и Плюх» Буша, он говорил: как Хармс сумел эти жестокости Буша в переводе избежать и перевести в план свой, а не Буша. Там собак наказывают хлыстами, а у Хармса никакого избиения нету. Маршак восторгался, как Хармс это сделал. Вот этим восторгался Самуил Яковлевич. Я немножко пишу в этих воспоминаниях.
В. Г. Если есть что-то, что не входит в воспоминания?
Б. С. Ну, анекдот просто. Это говорит о силе маршаковского темперамента, о его моторности, импульсивности. Он был очень импульсивный человек. И Хармс об этом рассказывал со смехом. Однажды вечером Маршак пригласил к себе Хармса, и они шли пешком из Детгиза на улицу Пестеля, к Маршаку. По пути они обсуждали какой-то свой замысел совместный, и вот дошли до цирка, где дорогу им преградил остановившийся хвост трамвая. А тогда появились американские длинные вагоны, двойной состав. И тут произошла сценка совершенно в цирковом вкусе, вкусе циркового антре. Был уже вечер, и они уже спешили домой, к Маршаку. А трамвай всё преграждал путь и дергался то вперед на несколько метров, то назад. И вот они делали несколько шагов то вперед, то назад, не имея возможности предугадать, что будет дальше с этим чёртовым трамваем. Какая-то движущаяся преграда была на их пути. И когда наконец трамвай тронулся в сторону Садовой улицы, то Маршак, разгоряченный, разъяренный и взбешенный поведением трамвая, стал поддавать его ногой, хлопать тростью. В эту красную спину трамвая. И Хармс никак не мог остановить Самуила Яковлевича, который так разозлился на технику, которая вредит человеку. И в тот момент, говорит Хармс, я понял, почему Маршак написал своего «Рассеянного»: он сам был похож на свой персонаж.
А вообще-то Самуил Яковлевич был очень рассеянный человек. Потому что когда он ездил на дачу, за ним приходила нянька, которая на него покрикивала: «А тросточку вы забыли? А портфель?» Мы ездили с ним часто в одном вагоне в Кавголово. Она постоянно за ним следила, чтобы он ничего не оставил: шляпу, портфель, тросточку.
Надо сказать, что от Даниила Ивановича у меня осталась только маленькая записочка, крохотная, в половинку календарного листка. Он написал мне, не застав меня, в редакции: «Дорогой Борис Федорович, где же Вы? Мы Вас искали всюду: и под диваном, и в шкапу. И ушли. Очень жаль». Почти дословно. А с кем он был, я не знаю, — может быть, с Александром Ивановичем.
Они были очень непохожие — Даниил Иванович и Введенский. Вот это удивительно, что они были друзья, и они были непохожие. Александр Иванович был человек, в общем, практический и умел зарабатывать деньги. Мы с ним делали диафильм для Дома медицинских работников. «Гребешков и Петушков» — так он назывался. И хоть было еще очень долго до завершения работы, Александр Иванович сумел пойти туда и добиться там получения аванса, хотя картинки у меня были далеко еще не готовы. В то время как Хармс, с его мягкой, интеллигентной манерой и с робостью перед начальством, — это не робость, — как это назвать? — с его стремлением избежать контакта с начальством, не умел это делать совершенно.
Александр Иванович имел хрипловатый такой прокуренный голос, довольно низкого тембра. Даже суровый вид умел на себя напускать. И, приезжая сюда из Москвы, делал свои дела, издательские дела. Ну, умел, конечно, не очень. Любитель ресторанной жизни. Шикарного образа жизни, конечно, не было. Но стремление было. (Я говорю это так несвязно, а как вы потом это организуете?)
В. Г. Вы увидите.
Б. С. Так о чем мы говорили?
В. Г. О Введенском и Хармсе.
Б. С. Эта их несхожесть была, конечно, внешняя, потому что так-то они понимали друг друга замечательно. Очень мило подшучивали друг над другом. Но интересно, что Александр Иванович держался несколько барственно. У него был мундштук старинный, папиросы в мундштуке. И он обороняться умел от редакторов, от какого-то назойливого редактора. «Федорыч» он меня называл, хотя я был еще зелененький. А эта рукопись «Гребешков и Петушков» лежит у меня целехонькая до сих пор.
Не хочу повторяться, то, что написано...
В. Г. А вы помните историю с песенкой «Из дома вышел человек»?
Б. С. Меня еще не было в «Чиже», но о скандале с «Из дома вышел человек»[92] я хорошо помню, потому что Иван Шабанов[93], автор рисунка к этому стихотворению, говорил, что когда он рисовал картинку к этим стихам, он сомневался, будет ли напечатана эта песенка. Вот это я помню.
В. Г. А в чем был скандал?
Б. С. А потому что кто-то из литературных редакторов усмотрел в этом намек на события 37-го года, намек на какие-то обстоятельства неприятные. Всюду хай. Ну, знаете, как говорят: «Читали, что в „Чиже“-то напечатали?» Мы работали в «Костре» тогда, а это смежные журналы. Считалось, что это скандальные стихи[94].
В. Г. А как Хармс реагировал?
Б. С. Не знаю, он иногда уезжал в Царское Село, он учился там, — не знаю, где он там жил...[95] Он любил уезжать на неделю. Он умел отключаться. Когда был в таком мрачном настроении. Вы знаете, что он иногда носил черную повязку на лбу?
В. Г. Нет, не знаю.
Б. С. ...на лбу черную повязку носил, объясняя, что это помогает ему от головной боли и вообще от плохого состояния. Или уезжал вот туда в Царское Село, когда у него были вот такие периоды: головная боль или...
В. Г. Нет, как он реагировал, когда вот такие обвинения, подозрения, — назовите, как хотите?
Б. С. Ну, как он реагировал, — боюсь, что вам не могу ответить на этот вопрос. Вот напечатали «Жил на свете старичок»[96] — и стали ругать, письма стали ругательные приходить. Ну, потом, его поддерживали, — у него сторонники были, и в его отсутствие, — та же Эстер, и я, и Шварц Евгений Львович, допустим.
В. Г. Он как-то объяснял причины своей мрачности? Говорил о своем состоянии когда-нибудь?
Б. С. Говорил просто, что голова болит, и дурное настроение. Но мы вот старались его как-то занять, отвлечь, и он отходил... В гости затащить его в это время хорошо было. Или просто даже, я помню, по Неве зимой мы гуляли в солнечные дни. В Дом писателей ходили, на концерты какие-то.
В. Г. Читал ли он свое?
Б. С. Он читал изумительно свои стихи, так ритмически четко, — казалось бы без выражения, но с большим скрытым юмором, — невозможно было не улыбаться. Очень хорошо читал, очень хорошо. Он читал, например, «Врун»: «Ну! Ну! Ну! Брось! Брось! Брось!..»[97] Если вы слышали это даже второй или третий раз, вы не могли не смеяться все равно.
В. Г. А рассказы?
Б. С. Читал, да. Читал прелестно. Я был первым слушателем его рассказа, где сторож действует, если помните, а появляется молодой человек в желтых перчатках. Это было написано при мне просто. Потом молодой человек щелкает пальцами и исчезает[98]. Так вот этот рассказ он написал в «Чиже», — в пустой редакции под вечер, я делал макет, а он сидел в уголке и писал. Очень серьезно, перечеркивая. Вот. Тут он мне его прочитал. С очень серьезным видом, с чрезвычайно серьезным видом, который вызвал у меня самое восторженное впечатление.
В. Г. Как он реагировал на похвалу вообще?
Б. С. На похвалу? С некоторой застенчивостью, я бы сказал. Конечно, ему было приятно, что он сделал то, что вызывает у слушателя радость или удовольствие, но так, несколько застенчиво улыбался.
Сидел в жилетке (у нас было жарко там, в «Чиже»), я клеил макет, а на диване — Даниил Иванович или еще кто-то. Он любил бывать у нас, Даниил Иванович.
Я ведь ходил тогда с бородой, вы знаете. А тогда борода была редкостью. Молодой человек с бородой был тогда редким явлением. Даниил Иванович одобрял мое новшество, потому что ему были не чужды всякие отношения с цилиндром, в частности.
В. Г. Он вымучивал подписи к картинкам, которые вы иллюстрировали, или делал их относительно легко?
Б. С. Нет, очень быстро делал. Так садился, задумывался, — это он делал великолепно, в общем. Такие были экспромты. Так иногда он не заканчивал: «Это у меня не получилось, — я завтра принесу», — бывало такое. Это всех восхищало, как он делал. Потому что я помню, вот Лёва Юдин принес свои силуэтики[99]. И тут же было решено взять их для спинки номера. Это я говорю о самом последнем номере, который даже не вышел. Он у меня есть. Это 41-й год. И решено было дать их на спинку журнала. Тут же присутствовал Даниил Иванович, которому я предложил сделать под эти рисунки стихи. Он сделал что-то в одну минуту это. «Девять картин нарисовано тут, — мы рассмотрели их в девять минут. Если б их было немного побольше, мы б и смотрели на них бы подольше»[100]. Присел — и написал. Буквально.
В. Г. А последняя встреча, помните?
Б. С. В пивной, по-моему, последняя встреча. Его томили какие-то предчувствия. Я был рад, что могу его отвлечь как-то. Наверное, у него были предчувствия, что скоро всё это кончится.