Глава десятая ЗА РУБЕЖОМ
Глава десятая
ЗА РУБЕЖОМ
Заграничные впечатления начались с Варшавы.
Интересно было за дорогу наблюдать, как влияние одного городского центра рассеивается по мере удаления от него. Затем наступает некоторый пробел, когда влияния носят местный характер, — это провинция. Новый центр начинает чувствоваться незаметно, постепенно. Упомянется однажды Варшава, и с каждым днем все чаще и чаще начнет и к слову и не к слову выныривать этот город. Затем, глядишь, и все телеги повернутся оглоблями в сторону Варшавы, все пойдет и поедет по направлению к ней. Возрастает шум приближающегося центра.
Вначале, когда я отвечал любопытным, что еду из Москвы в Варшаву, то Москве не удивлялись, а что я еду в Варшаву, — этому не доверяли. Теперь же мое сообщение о том, что я еду из Москвы, принималось в шутку. Москва удалилась в сказку, а Варшава становилась фактом, до которого можно доехать даже на велосипеде.
Проехал я лагеря, гарнизоны, кишащие военными, краснощекой молодежью, собранной со всех концов страны. Типизированные одной формой, одним занятием, дисциплиной с донским, волжским, уральским говором, обсеменяли они разноплеменный запад России бытом, привычками и любовью. Романы, драмы, падения в угаре военных оркестров переплетались с парадами и маневрами.
— У нас теперь очень весело: у нас энский полк: — восклицали девушки корчм, где мне приходилось закусывать. — Вы не поверите, в прошлое лето… Ой, понимаете, что это было в прошлое лето!.. — И во время моего отдыха, за стаканом кофе и яичницей, наперебой брюнетки и блондинки ведали мне, страннику, безвредно укосившему их тайны, свои сердечные события.
— Тра-та-та-та! — аккомпанировал их щебету учебный барабан из-за местечка. А мне-то что! Сейчас я распрощаюсь с ними, и никакой барабан не обгонит меня…
С Пражского предместья, с Вислы, начиналась заграница, с шелестящей речью, с цукернями, с подчеркнутой вежливостью.
Здесь мне пришлось ознакомиться с людьми спорта, с представителями международной армии мускульной тренировки.
Здесь, вместо здорованья, бесцеремонно ощупывались икры моих ног. Здесь я повстречал феноменов, вроде юноши, рекордно приползшего на четвереньках из Берлина в Варшаву.
Смотришь, бывало, на такого профессионала с наращенными за счет внутреннего истощения мускулами, с геморроидальным лицом, с подозрительным склерозом вен, и сделается страшновато за свою собственную судьбу: уж не обратиться бы и мне в подобное существо, наглухо закупоренное от планетарных ощущений, ползающее по наростам мостовых, шоссе и проселочных дорог.
Ведь надо видеть отчаяние и тоску такого типа, на метр не дотянувшего до финиша, чтоб затосковать самому.
В довершение всего мне было предложено участвовать в гонке специально для дорожных велосипедов. Зная мои силы, я счел за лучшее отказаться от соревнования на скорость, но, чтоб не обидеть гостеприимных хозяев, выдвинул контрпредложение на тихую езду. Признаться, до этого я только вскользь слышал, что такие матчи существуют, и — влопался: гонка была принята, и у меня нашлось четверо конкурентов, принявших вызов.
Провал меня не тревожил, но выгоды были налицо: во-первых, моя машина была прочищена, приведена в отличное состояние за счет клуба, во-вторых, время мне девать было некуда в ожидании ремонта «прялки Маргариты» моего приятеля, в-третьих, а вдруг да и заработаю несколько злотых на конкурсе, словом, я выступил гонщиком…
Вес ездоков, машины и передачи был уравнен, и в один добрый варшавский вечерок матч состоялся.
Конечно, моя дорога дала мне большую практику в балансировке на велосипеде, но никаких трюков, употребляемых для тихой езды, я не знал. Накануне я ознакомился с треком, чтобы уяснить себе влияние его ската на езду.
Дистанция была полтора километра. Мы тронулись.
С самого начала я оказался третьим. Я видел, как завиляли передними колесами опередившие меня гонщики, готовые выбыть из строя. Вероятно, на полпути один сдался, сделав резкий поворот колесом, он тронул ногой трек. Я стал вторым, идя рядом, колесо в колесо, с противником.
Задор захватил меня. Я с удовольствием чувствовал, как мое тело подчиняло себе машину, секундами заставляя ее выдерживать остановки.
Мой сосед, дав полколеса вперед меня, казалось, застыл на месте, — я начал его обгонять…
Во время этого несуразного занятия я вспомнил давнишним опытом приобретенное наблюдение, что в такие напряженные моменты не надо командовать мускулами, а надо дать им полную самостоятельность, чтоб само равновесие, охраняемое тяжестью головы и плечами, стало непосредственным, учитывающим даже колебание струй воздуха. Надо было забыть о цели, о соревновании, чтобы отвлечь волевую мысль; буду я наблюдать пейзаж и дорожку велодрома и моих соседей, — решил я.
Задний гонщик, шедший все время первым, был грузный, невеселый мужчина. Учтя свое превосходство над нами, он обогнал меня и соседа и начал оседать. Я совершенно забыл себя участником, наблюдая за его виртуозностью: у меня создавалась полная иллюзия, что машина противника двигалась назад. Зрители захлопали, когда невеселый поравнялся со мной.
Еще один передний поскользнулся и выбыл из гонки.
На кругу нас осталось трое. Я вообразил себе, какое глупое впечатление ползущих лентяев должны мы производить на зрителей. Эта мысль снизила мой задор: занятие живописью и сама жизнь показались мне настолько далекими от того, что я сейчас проделывал, что мне сделалось невыносимо скучно и казалось, что эта скука никогда не кончится, до финиша мне все равно не дойти…
Я уставился на блестящую середину руля и… вероятно, я заснул…
Меня всполошили шум толпы и аплодисменты. Спросонок я дал ходу машине, но это уже было безвредно: я въехал за ленту…
Около двадцати злотых заработал я на этом поприще.
Так отдал я мою дань современному спорту.
За Варшавой, после тенистых польских поместий и родовых замков, по направлению к Калишу, наступает ободранная пограничная полоса. Пустынность, накаленная пыль, чахлая кое-где растительность сопровождают скучный путь.
В сумерки подъехали мы с приятелем к одинокому строению, расположенному при дороге. Дом большой, глинобитный выглядел невесело: пусто дырявились его окна, куча мусора у самых ворот преграждала в них вход. Вышла старуха и вытрясла в кучу сор.
На наш вопрос о ночлеге старуха тупо посмотрела по сторонам, пробормотала что-то на непонятном нам наречии и пошла обратно во двор. Мы двинулись за ней; старуха не протестовала.
Вошли в коридор дома и долго двигались по нему за нашей спутницей, огибая выступы и меняя направление. Наконец, старуха открыла низкую дверь, впустила нас в небольшую, об одном окне, комнату и ушла, закрыв за собой дверь.
В окне были двойные, неоткрывающиеся рамы, безотрадная пустошь виднелась в него до самого горизонта. За весь мой путь не встречал я такого неуютного жилья, хоть какое-либо животное во дворе или ребенок попались бы нам на глаза, — курицы даже не увидели: одна эта странная старуха, глухая или прикинувшаяся глухой, как героиня пограничных романов…
— Да, — сказал Володя, перебивший мои мысли, но попавший в унисон их направления, — вероятно, такими и бывают контрабандистские гнезда! Ведь здесь у границы черт знает чем только не промышляют жители…
Мы сидели на голых досках кровати. Сумерки погасли. За окном засела ночная муть. Тишина вокруг нас была давящая.
Зажгли свечу. Комната запестрела дешевыми обоями, но веселее в ней не стало.
— Они (конечно, контрабандисты) где-нибудь на промысле, — тихо развивал свои предположения Володя, — старая ведьма их оповестит!..
Дверь оказалась без запора: мы на всякий случай забаррикадировали велосипедами дверь.
— Давай спать! — решительно сказал я.
— Надо сначала обследовать комнату! — заявил мой друг. В полу не было никаких признаков люка. На потолке также не было признаков лазейки. Следовательно, опасность могла возникнуть только от двери. Падение машин при попытке войти к нам может нас разбудить и приготовить к самообороне.
Не развертывая багажа, улеглись мы на голых досках.
Меня разбудил толчок Володи.
— Слушай, — шепнул он. Я напряг слух. Тишина была полной, такой, когда сам себе кажешься оглохшим, но момент спустя я разобрал легкий шелест, как будто материей водили осторожно за стеной. Потом одиночный скрип дерева возник где-то рядом и оборвался. И снова в тишине продолжалось едва уловимое шелестение.
Зажгли свет. Володя начал обшаривать стену.
— Смотри! — торжествующе шепнул он мне.
По заклейке обоев намечались полоски дверных створок, а внизу, под свешивавшейся бумагой, нами прощупался расцеп их с полом.
— Потайная дверь! — уже с полным удовольствием от находчивости своей сказал Володя, предвкушая дальнейшие розыски.
Я уже упоминал выше о силе моего спутника. Эта сила, соединенная с желанием во что бы то ни стало раскритиковать Европу, причинила немало нам огорчений в дальнейшем. Его бесили и немецкие коровы, запряженные в телеги, и стандартизованные статуи Бисмарка в каждом городке Германии, и монахи Мюнхена, а главное, что выводило из себя Володю, — это студенты-корпоранты в шапочках на затылках и с шрамами на лицах.
Однажды попали мы с ним в группу таких буршей, выходивших из университета, и один из них, случайно либо нарочно, задел меня плечом. Я заворчал, но парень даже не оглянулся. Тогда Володя воспылал удобным случаем: он нагнал студента и тронул его за рукав, требуя от него на нашем немецком языке, с зейн зи зо гутами, извинения.
Студент высокомерно повернул рубцованное лицо к моему приятелю и отмахнул свободней рукой по руке Володи. От этого жеста распалилась окончательно ордынская кровь юноши.
Когда я продрался в кольцо окруживших место действия студентов, мой друг уже сбросил второй рукав своей куртки и оголял мускулы запястья.
— Черт! — закричал я, — что ты делаешь? В тюрьму захотел? — и схватил приятеля за руку.
— Измотаю его!!. - рычал он, порываясь от меня к студенту.
— Заген зи пардон, царапина проклятая! — кричал он в упор врагу, уже с меньшим высокомерием взиравшему на солидный кулак Володи.
Видя, что положение закручивается сложно, я прибег к последнему средству: оттеснив Володю спиной от противника, изобразил я лицом гримасу прискорбия; поводил пальцем по моему лбу и, кося на Володю указательно глазами, показал студенту безнадежный жест. Тот понял в точности: он растерянно проговорил извинение, приподнял шапочку и пошел прочь…
Но не все случаи кончались так благополучно.
Итак, Володя — перед потайной дверью. Что было за ней? Куда она вела? — эти вопросы были, конечно, важными при создавшейся обстановке; чтобы выяснить их, были и другие, думаю, способы, но Володя прибег к своему: он подсунул пальцы под низ потайной двери и, без всякой мускульной экономики, рванул ее на себя…
Сначала раздался треск, потом звон битой посуды и затем предсмертный, как мне показалось, вскрик человеческого существа, и потайная дверь распахнулась на нас… В упор перед нами предстала кровать, а на ней освещенная лампой, с искаженным от страха лицом, полуголая старуха… Ее поза и положение рубахи, которую старуха держала в руках, в один момент убедили нас в мирных ее занятиях.
Володя неистово закрыл дверь, и мы забормотали извинения безвредной женщине, что-де нам надо было сходить, а мы не знали, где это место находится, что за посуду мы заплатим, что следует…
— Идиот!!. - не утерпел я прошипеть сквозь душивший меня стыд Володе.
— А ты его ассистент! — огрызнулся на меня красный, как вишня, приятель.
Несмотря на позор, уснули мы после этого крепко.
Для пассажира, переезжающего границу в поезде, этот переброс из одного быта в другой мало заметен: бородатые жандармы, проводники переменятся на усатых; оживятся в вагоне иностранцы и принахохлятся русские, словно устыдятся чего-то в самих себе; бойчее пойдет поезд, и только.
Другое дело перейти с шоссе на шоссе, нырнуть в селения, в городки чужой страны, застав людей врасплох, не-прихорошенными, уснуть в бедной чистоте их жилищ. Проснуться с началом их рабочего дня под запах сосисок с капустой и расстаться с ними для того, чтобы снова приютиться вечером в каких-то вариациях измененной пчелиной обстановки.
В Калише, в окраинном кабачке, куда мы заехали пообедать, отделившись от группы, подошел к нашему столу высокий человек, по костюму словно бы рабочий — в блузе и в широких штанах, но по жестам, по развернутости плеч, по глазам, вбирающим в себя вещи и собеседника, подошедший представлял собой какую-то незнакомую мне профессию.
— Товар или сами перебираетесь? — негромко задал он нам вопрос. Отвечаю:
— Сами.
— С машинами громоздко… Ну, да ничего, — мы их по квитанции переправим.
— Как по квитанции? — спрашивает Володя. Увидев, что мы еще нестреляные, контрабандист (я понял, кто он) спохватился.
— Будьте спокойны, все винтики целы останутся…
Когда выяснилось, что мы — простые обыватели, уплатившие правительству пятнадцать рублей за один паспорт на два лица, чтоб честно перейти границу, контрабандист с сожалением посмотрел на нас и пожал плечами:
— Для вас хуже, — вам бы это стоило только пять рублей, — сказал он и отошел к своим…
От Калиша до границы одиннадцать верст. Верстах в двух от демаркационной линии находилась таможня.
Было около восьми часов вечера, когда покончили мы с регистрацией документов и с пломбированием велосипедов на предмет их обратного возвращения. В разгар надписания открыток, которые означат для наших друзей и близких наш перевал в чужие края, чиновник сообщил нам, что в восемь часов закрывается цепь на линии: было без двух минут.
Конечно, помчались мы как угорелые. На мосту виднелась цепь Думая, что формальности все окончены, я решил на ходу проскочить под нее и хлопнулся грудью в железные кольца при крике часового: «Стой, стреляю!!.»
Это был последний в России осмотр документов.
— У немцев не будут смотреть? — спросил я одинокого охранника.
— Все кончено, скатертью дорога! — ответил ружьеносный парень, приподымая для проезда цепь. Милым показалось мне его лицо, как последний привет, с чертами хитрецы, простодушия и лени, родной гримасы.
— Из-под Москвы будешь? — спросил я на ходу машины солдата.
— Тульские! — донесся ко мне вслед его звучный молодой голос.
Перемена была действительно разительной. Ну, как с пустыря перейти в ухоженный сад. Дорога сузилась, гладкая, без выбоинки, вровень с газоном, заструилась она под нашими шинами. Чинные, ровные, как девочки-одноклассницы, обсадили дорогу деревца. Кирпичные здания немецкого кордона аккуратные, как игрушки. Чисто все кругом, — прямо окурок некуда бросить…
Первый живой немец.
Важный, негнущийся часовой в белых брюках, руки за спину, отмеривал туда-сюда гладь дороги. Как потревоженный гусь, повел он на своей шее голову к нам.
— Гутен абенд, мейн либер герр! — крикнул довольный прохладой и гладью дороги Володя.
Первый немец сделал неопределенный жест головой, скорей острастки, чем приветствия, и продолжал свое размеренное туда-сюда.
Думал ли Володя, что часовой расплывется в улыбку, сделает радостный жест: мол, милости прошу, хорошие ребята, к нам в гости, но уже обиделся на первого немца.
Когда вступаешь в незнакомую налаженность жизни, то замечаешь вначале самые мелочи. Чистоту, неспешащую деловую размеренность в работе, в еде и в отдыхе. Затем замечаешь ладность во взаимоотношениях между людьми, отсутствие назойливого встревания одного человека в жизнь другого. Замечаешь свойства их юмора, подымающего жизнерадостность и не обижающего собеседника.
Все это вскрывало для меня длительный, обиходный навык народа, веками утрясавшего свои вкусы и привычки так, чтоб они не мешали соседу.
Но главное, что меня остановило на желании разгадать, в чем дело, — это отсутствие пропасти между слоями людей, между горожанами и крестьянством.
Не для прихоти наблюдений любил я в те молодые годы впытываться в чужую жизнь; меня тянуло, будь то в любой стране, подглядеть общую точку устремления, подглядеть, как разными путями осуществляется органическая цель у каждого из народов и их особей: кто впереди, кто отстает, кто подтягивает другого, кто сбивается с пути и уступает место другому. Здесь мозговая выкладка, там интуиция, ритмика сердца по-своему просверливают дорогу к одной цели.
Единый план усовершенствования костного, мозгового и мускульного веществ мерещился мне в то время во всех укладах социального, экономического и интимного быта народов. А разноформие бытовых способов только драгоценило для меня зреющий на земле человеческий материал…
Так нырнул я в новый план быта и отношений.
Велосипед моего приятеля, как я уже говорил, приносил нам одни несчастья. Еще раз, но окончательно, «прялка Маргариты» перерешила судьбу нашего путешествия.
Володя начинал сдаваться на благоустройство Европы. Турбинная система бреславльских фабрик его тронула. Вода, приведенная к порядку труда, двигала фабриками и озонировала воздух. Роскошная растительность окружала заводы и фабрики.
Правда, вполне Володя от критики не освободился, мечтая и проектируя разработку водных путей России, с сетями гидромашин и электрических станций. Строя для меня огромные цистерны-водоемы в бассейнах Дона и Волги, он вскрывал этим мелкоту немецкого размаха и третировал их хотя без прежней суровости, но снисходительно.
Пива он им никак не прощал и от него производил все немецкие несчастья. Он и меня презирал за кружкой мартовского мюнхенского. Несчастный, очевидно, по наследственности совершенно лишен был бодрящего чувства алкоголизма.
Умиротворенные культурными достижениями Европы, выехали мы к вечеру из одного городка. По аллеям вдоль дороги прогуливались парочки. Веселый смех установленного кокетства раздавался в наступающих сумерках.
Деликатно объезжая вахмистра с простушкой, Володя попал колесом в каменную канавку для стока воды, отделявшую тротуар от дороги.
Дальнейшая пригодность машины исключалась этой катастрофой…
Металлический обод еще можно было бы выправить, но архаическая система велосипеда не была рассчитана на принятый Германией размер диаметра колеса. Шины для этого чудовища было не найти. За 150 марок предлагали нам поставить новое колесо.
— Имей я столько денег в кармане, я бы за тобой пешком поспел! — огорчительно пробормотал Володя.
Попробовали мы торкнуться в наше консульство для займа «под жизнь и смерть» нужной суммы, но дряхлые старички этого учреждения для торговцев не были тронуты ни отечественным туризмом, ни просвещением любознательного юношества… Здесь же мы расторгли наш паспортный союз и получили отдельные виды на жительство.
Пафос авантюрной поездки меня окончательно покинул: я решил пересадить приятеля на мою машину, а самому быстроходнее двинуться к живописи.
Злосчастная «прялка Маргариты» была с позором отправлена на родину, и в этот же вечер я выехал к Мюнхену по железной дороге.
Способ путешествия требует от иностранца некоторых специальных слов, или ему необходимо иметь с собой много денег для поправления оплошностей.
В железнодорожном быту у немцев есть одно простое, но важное слово: «умштейген». Зная значение этого слова и уловив рядом с ним название станции, вам остается только знать время, — и вы в безопасности, то есть вы аккуратно просыпаетесь на каждой остановке и прислушиваетесь к выкрику кондуктора, объявляющего название станции, или, имея мужество довериться вашим часам, вы сумеете за полчаса до «умштейгена» привести себя в бодрственное состояние.
Я очень устал от хлопот и беготни за этот предотъездный день, но меня подбодрили любезность и культурность кассира, во время выдачи билета толковавшего мне о значимости Дрездена.
— Да, да, — согласился я, — в Дрездене — мадонна Рафаэля!
Кассир был обрадован моими сведениями о Дрездене, бросил несколько «шене» по адресу галереи и еще раз внушил мне, насколько Дрезден есть «умштейген» во всех отношениях.
— Их бин кюнстлер, конечно, я посещу эту галерею в Дрездене…
Привычка за дорогу жить по географической карте помогла бы докопаться до смысла, но карта осталась у Володи, а разобраться по памяти в сетях железных дорог Германии было трудно, да и очень хотелось мне спать.
Всю ночь снился мне кассир, потрясавший билетом и кричавший мне в ухо: «Дрезден!..» Он даже тряс меня за плечо, но мне было не до того: приближалась гроза с треском и гулом грома, — я мчался к ночлегу, дрыгая педалями…
Ясное утро в вагоне. По мелькавшим в окне вагона зданиям было понятно, что мы приближались к большому городу.
— Это Дрезден? — спросил я у соседа.
Веселый немец махнул рукой назад и свистнул: Дрезден-де вон где остался. «Да ист Лейпциг!» Я сообразил все…
В регистрационной вертушке контролер, пропускавший с платформы пассажиров, внял моему билету, отрезал: «фальшь!..» Со спущенным настроением отдался я течению обстоятельств. В кассе я уплатил штраф за мой сон от Дрездена до Лейпцига. Отдал я мой последний золотой пятирублевик и получил полторы марки сдачи, — это был весь мой капитал. Моя платежеспособность усмирила гнев кассира, но на билете он все-таки что-то черкнул. Эта отметка огорчила даже контролера, приведшего меня к кассе. Он долго дискутировал с человеком в будке, наконец, надпись была сширкнута резиной, и я, видимо, восстановился в каких-то правах.
Мне надо было отыскать в Лейпциге другой вокзал для отправления в Баварию.
Необходимо напомнить о моей внешности, о темно-зеленой моей блузе, выцветшей под дождями и солнцем, о штанах, забутых в высокие сапоги, о клетчатой кепи и о тигровом пледе, висящем на моем плече. Немного монгольский тип лица, загоревшего до черноты, довершал мой портрет; велосипеда, дававшего мне социальную устойчивость, со мной больше не было. Это напоминание о моей личности разъясняет вопросы разнообразных людей, обращавшихся ко мне в этот злополучный день: австралиец ли я, цыган ли, мадьяр ли, не были ли мои родители неграми. Не имея особой выгоды в обнародовании моей русскости, я только запутывал догадки любопытствующих обо мне. По слухам я знал о таможенной войне в эти дни между нами и Германией.
Все изложенное обо мне, плюс фальшивый билет, дает полное представление о моем подозрительном, рекламном впечатлении, которым я воздействовал на лейпцигских граждан.
Есть положения обиходной запутанности в жизни, которые на одних действуют угнетающе, на других, наоборот, — бодряще: я пережил оба эти состояния, сидя на бульваре Лейпцига и докуривая последние папиросы.
Был ранний час. Прошли рабочие; некоторые из них бодро и обнадеживающе, с жестом руки, бросали мне «мойн». Пошли приказчики и приказчицы — эти еще с улыбками, но не без доли пренебрежения бросали на меня взгляды, и чем выше по служебному рангу были проходящие, тем больше менялись гримасы их лиц по моему и по тигрового пледа поводу.
Последний прохожий, которого я запомнил, был в светлой паре с портфелем и с тросточкой. Полновесный господин. Он беззаботно шалил тростью, пока не ударился в меня глазами: лицо его мгновенно освирепело, он выдохнул воздух и свернул на другую аллею…
Лейпциг — мировой издательский центр! — вспомнил я и почему-то даже привскочил от удовольствия на скамейке.
Какое мне было дело в эту минуту до издательств, но какие-то книжные ассоциации вздыбили мое настроение, я вошел в колею общей жизни, — самая трудность положения, в котором я очутился, показалась мне авантюрно-заманчивой и, как опыт, поучительной.
Трамвай доставил меня на другой конец города — к вокзалу баварских дорог В нем была тишина и пустота. В буфете содержатель его с женой пили кофе.
Я спросил кофе и бутерброд. Первая порция только раздразнила мой аппетит, я повторил заказ, ведя расчет на мои полторы марки. В таких случаях я знал, что надо воздерживаться от еды, чтоб выдержать предстоящий голод, — теперь же, после моих двух порций, я только сильнее проголодался.
Захотелось курить: купил две австрийские папиросы и получил никелевую монету сдачи.
Вокзал оживился. Пошли пассажиры сквозь вертушку.
— В Мюнхен? — спросил я.
— О, я, — ответил контролер.
Повторилась та же история, что и на первом вокзале:
— Ист фальшь! — и — обождите! — опять попал я на доброго человека. Кассир чесал усами по стеклу своей дырки и мотал отрицательно головой. А моя фраза о неимении денег подняла ершом его усы.
Контролер с безнадежным сожалением посмотрел на мой плед.
Я беззащитно сжался.
— Нет денег? — воззрился он в меня. Я вынул десять пфеннигов.
В отчаянии добрый человек схватил меня за плед, вытащил меня на перрон и сунул в служебную комнату.
Возле огромного стола с ветчинными бутербродами толпились жующие люди в красных шапках. Все весело засмеялись, увидя мою личность, обступили меня, гадая о моей национальности.
— Австралиец, так австралиец, но ехал Мюнхен… Здесь Лейпциг… Никаких денег… вот билет… я есть художник.
Последнее сообщение особенно позабавило веселых железнодорожников. Оскорбило меня и то, что они ели аппетитно, а мне есть очень хотелось, и взбесила меня их потеха надо мной. Я обозлился и пришел в норму.
— Их бин руссише! Еду Б Мюнхен!..
Таможенная ли война, или так уж полагалось у них в то время, чтоб к русскому прилагался эпитет существа, из которого ветчина приготовляется, но фырк этим эпитетом пронесся толпой, — от меня отступили… «Эх, если бы Володька был со мной», — промелькнуло у меня в голове.
— Дас ист швейнерей!!. - закричал я, удачно попавшейся фразой заглушая железнодорожников.
Я был, конечно, невменяем и окончательно затравлен. Словно на мой крик, с платформы раздался звонок, и красные шапки бросились к поезду.
В самые отчаянные минуты у человека возникает молниеносная наблюдательность. Бросившись за красными шапками на перрон, я ухватил за рукав именно моего спасителя, — он-то и оказался начальником уходившего поезда. Он отбивался от меня, тянул свой рукав, спешил к голове поезда, но рукав я держал намертво. Вероятно, мы бы оба свалились, и вероятно, мое лицо не обещало ничего доброго, но я заметил испуг в глазах железнодорожника и с жестом: «Черт же с тобой» — он выхватил из моих пальцев окаянный желтый билетик и указал мне на дверь вагона… Ворвался я в купе и забился в угол на пустовавшей скамейке.
Задерганная, всем мешающая собака наконец-то забивается в укромное место, в надежде, что о ней забудут, — таково было мое состояние. Я даже, как в детстве, закрыл глаза, чтоб меня не увидели. Только бы скорее тронулся поезд… Процедура со мной на вокзале была достаточно длительной, чтоб дикарь с тигровым пледом не стал известностью. Поезд тронулся. Успокоение с каждым километром стало входить в мой перегруженный мозг. Появился проводник. Он весело сделал мне жест рукой. Проверяя билеты соседей, он знакомил их с моими приключениями. Сочувствие к нелепому юноше было на их лицах. Наконец, проводник подошел ко мне…
— У меня билета нет, — добродушно сообщил я. Служака дружески тронул меня за плечо: ну, полно-де шутить, — показывайте.
Я повторил отрицание. Тон и голос контролера изменились: «Доннер веттер» и угроза высадкой меня на первой же станции снова взбудоражили мой мозг. Рассвирепевший окончательно проводник бросился от меня в наружную дверь.
Второе испытание было не под силу моим нервам… Живым я не сдамся никакому. жандарму! — конечно, сейчас приведут полицию… Сжал в кармане рукоятку револьвера, и, как приговоренный, которому все равно нечего терять, уставился я на дверцу купе, откуда мои враги появятся…
Время — не минута, не час, — оно есть сумма наших переживаний. В одну секунду может вместиться уйма мозговых событий, иначе не седели бы люди мгновенно в миги тяжелых потрясений.
В Жигулях я был очевидцем одной сцены. Мужик копал песок, дырявя подмывнсй обрыв. Его сынишка играл рядом.
Вскрик мужика оторвал меня от этюда: глыба почвы оторвалась и задавила ребенка. Вынули мы его из-под обвала мертвым. Мужик был знакомый, и вот, когда уложили мы погибшего сынишку в плетюху, я посмотрел на отца: из черного он стал совершенно белым, седым…
Дверь распахнулась неожиданно. Я вскочил навстречу ворвавшемуся проводнику: его лицо снова было дружеским, в руке его желтился мой билет… Я вырвал у него проклятую бумажку, свалился на скамейку и заснул моментально…
Проснулся я к вечеру. В окнах продвигался гористый лесной пейзаж. Мои новые спутники — старик и старушка — переходили от окна к окну и радовались предместьям Мюнхена.
Но что меня ждет в Мюнхене? У меня в записной книжке имелся единственный адрес незнакомого мне человека.
Хотелось есть, и не было денег.
Вышел я на круглом вокзале Мюнхена и направился по одному из его радиусов в мягкую толпу баварцев.
Недалеко от вокзала зашел я в небольшую таверну. Живой балагур-хозяин был за прилавком. Я вынул мои серебряные часы и предложил их в заклад за еду.
— Парле ву франсэ? — весело перебил меня патрон. Я обрадовался облегчению в языке и повторил просьбу.
— Мэ нон, мон вьё, — нет, старина, лучше будет так: вы утолите ваш голод, как бы то ни было, а я подожду лучшего состояния вашего кошелька, — не так ли?
После чудесного пот-о-фэ, яичницы с зеленью и бутылки красного Еина, которую мы распили с хозяином, мне море стало по колено.
Впоследствии, случаясь у вокзала, я заходил в кабачок этого эльзасца в память о первой встрече, которую он мне оказал.
Из таверны я направился куда глаза глядят. Идти по адресу ночью к незнакомому человеку мне было неловко. Шел прямо, не сворачивая, миновал дома и вышел за город. Пошел насыпью вдоль речушки, потом свернул в поле; выбрал под ногами углубление, положил ящик с красками под голову, завернулся в тигровый плед и заснул, соскучившись за последние дни по открытому небу.
Меня разбудили выстрелы. Я не сразу разобрался в том, где я нахожусь и без велосипеда.
Выстрелы говорили о недобром. Высунул я голову из ямки, в которой лежал, и моментально втянул ее обратно: я был на стрельбище военного поля и покоился в ложементе для мелкоокопной стрельбы.
Было пять часов, но чего пять часов, я не мог сообразить. Нащупать стрелкой часов страны света не было возможности по причине тучевого кеба.
Если это — утро, то должен быть у стрелков перерыв на завтрак, а если вечер — стрельба прекратится еще скорее. Высовываться сейчас из моего убежища, при всем моем нейтральном отношении к милитаризму, я счел нецелесообразным. Для предохранения себя от ненужных признаков, выкопал я возле себя перочинным ножиком ямку и зарыл в нее мой револьвер.
Стрельба прекратилась сразу. Полежал я еще на всякий случай с полчаса и высунул голову: поле было пустынно. Из-за стрельбищного вала сквозь облака брызнули лучи вечернего солнца. Вынул я из земли обратно мой вельдог…
Было половина седьмого, четырнадцатый день моего пребывания за границей.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.