IX Русская церковь за рубежом
IX
Русская церковь за рубежом
В этой главе я хочу поделиться с читателем воспоминаниями о жизни зарубежной русской православной церкви. Я не буду касаться религиозных убеждений эмигрантов. Общеизвестно, что это дело совести каждого человека в отдельности. Копаться в них и тем более делать какие-либо выводы и заключения — это значило бы заведомо впасть в ошибку и пойти по ложному пути. Я буду говорить исключительно об организационной структуре церкви и о внешних формах её жизни.
Самое удивительное в этой структуре — тот трудно понимаемый для стороннего наблюдателя факт, что зарубежная русская церковь в первые же годы после революции раскололась на три части, не избежав общей для всех эмигрантских организаций участи.
Читатель, конечно, подумает, что речь идёт о догматических несогласиях на верхах церковного управления. Ведь когда-то в глубине веков одно слово filioque («…и сына») раскололо бывшую до того единой христианскую церковь на две части: православие и католичество. В последующей жизни православной церкви время от времени также возникали догматические несогласия, приводившие к отделению от неё различных религиозных сект.
В зарубежье догматического разброда не было. Православная церковь оставалась и жила с единым учением — таким, каким оно существовало почти два тысячелетия. Но было то, без чего не обходилось ни одно проявление эмигрантской жизни: споры, раздоры и скрытая борьба руководителей.
Уже в первые годы после того, как среди многотысячной массы русских, очутившихся за рубежом, оказались и церковные иерархи, между ними возникли острые и резкие разногласия по поводу организационных форм устроения церковной жизни. Волна эмигрантского политиканства захлестнула и эту среду, которая, казалось бы, по своему существу должна быть вне всякой политики.
Во главе одного течения встал митрополит Евлогий. Ссылаясь на техническую невозможность осуществления постоянной связи с патриархом Московским и всея Руси, он объявил автокефалию, то есть самостоятельность зарубежной русской православной церкви (церковные законы допускают это), после чего стал официально именоваться митрополитом западноевропейских русских православных церквей, полностью отделившись от Московской патриархии.
Прошлое митрополита Евлогия весьма неприглядно. В своё время он принадлежал к крайне правому течению политической мысли и на этом поприще стяжал себе в царской России печальную известность. Но, попав в эмиграцию, он порвал с политикой и политиканством и в течение последующих 25 лет вплоть до своей смерти не принимал участия в эмигрантских политических группировках и политических выступлениях, ограничив круг своей деятельности вопросами церковной жизни и благотворительностью. В годы войны он встал на чёткую патриотическую позицию, а после Победы, уже в 84-летнем возрасте и будучи прикованным к постели тяжёлым недугом, благословил эмиграцию на возвращение на родину. За несколько недель до своей смерти он принял советское гражданство и получил из рук советского посла во Франции А.Е. Богомолова советский паспорт. Символически этот паспорт был ему вручен под номером первым. Митрополит Евлогий пользовался в эмиграции и во французских кругах общим уважением. К возглавляемому им течению принадлежало подавляющее большинство русских зарубежников. Жил он при храме на улице Дарю, о котором мне неоднократно придётся упоминать. Храм этот четверть с лишним века был кафедральным собором «евлогиевской» церкви.
Совсем другой вид имела отколовшаяся от евлогиевцев часть русского церковного зарубежья, возглавляемая митрополитом Антонием. В противоположность Евлогию этот последний с головой ушёл в эмигрантскую политику, заняв в ней крайне правый фланг. Официально это течение считало своим верховным органом эмигрантский святейший синод, состоявший из сподвижников Антония. Местопребыванием синода был югославский городок Сремски Карловцы, где в первые годы эмиграции была также резиденция Врангеля. Отсюда все 25 лет раздавались призывы к «священной борьбе против большевизма», благословлялось всякое оружие, направленное против него, возглашались на ектениях[11] специальные просительные молитвы соответствующего содержания и направления. Отсюда же раздавались слова, благословлявшие белых офицеров и солдат на вступление в ряды гитлеровского вермахта.
Последователей митрополита Антония и святейшего синода — антониевцев — было неизмеримо меньше, чем евлогиевцев. Это были преимущественно представители вымирающей царскосельской и петербургской знати и высшего чиновничества. В Париже представителем «антониевской» церкви был митрополит Серафим. Его кафедра находилась в церкви на бульваре Экзельманс, перестроенной из барского особняка, купленного кем-то из петербургских аристократов, сохранивших в первые годы после революции кое-какие деньги в заграничных банках.
К митрополиту Евлогию и евлогиевцам антониевцы относились резко агрессивно. Святейший синод, засевший в Сремских Карловцах, объявил Евлогия и подопечное ему духовенство «лишенными благодати», а все церковные акты, выполняемые этими последними, — недействительными.
Третьим течением зарубежной церкви была та часть духовенства, которая осталась верна Московской патриархии и признавала её юрисдикцию. Деятельность этой части духовенства проходила в трудных условиях. Значительная часть эмиграции, фанатически настроенная и злобствующая, объявила этот филиал патриаршей церкви «большевиствующим» и ежедневно подвергала его бешеной травле, а его прихожан равным образом считала неблагонадёжными и весьма «подозрительными по большевизму…».
Следует отметить, что с первых же дней зарождения эмиграции церковные дела играли большую роль в её повседневной жизни и были предметом бурных споров, взаимного озлобления, словесных потасовок и газетной грызни. Вышеописанные раздоры среди церковных иерархов неизбежно перекинулись и на всю эмиграцию в целом, состоявшую в преобладающем большинстве из верующих. Я не помню ни одного случая, чтобы эмигрант, характеризуя в разговоре с приятелем кого-либо из своих знакомых, не упомянул бы также о принадлежности его к евлогиевцам, или к антониевцам, или к патриаршей церкви.
Иногда дело доходило до курьёзов. Поскольку «антониевский» святейший синод объявил «лишёнными благодати» всех инакомыслящих священнослужителей, а совершаемые ими обряды крещения, исповеди, причастия, брака и отпевания умерших недействительными, ярые поборники «антониевской» церкви из числа мирян отказывались считать, например, женатыми молодые пары, обвенчанные в «евлогиевских» или патриарших храмах и чуть ли не на всех перекрёстках трубили, что такой-то и такая-то «находятся в незаконном сожительстве», что это разврат и «потрясение основ», что приличные люди не должны пускать их на порог своего дома, что их дети, имеющие появиться на свет, «незаконнорожденные» и т.д.
Всем трём епархиям в Париже принадлежало 12 отдельных церквей.
Кроме них существовало ещё одно церковное учреждение — высший богословский институт с программой преподавания, принятой в русских духовных академиях. Целью его была подготовка духовенства с высшим богословским образованием для многочисленных церковных приходов православного зарубежья. Подчинялся он юрисдикции митрополита Евлогия, а содержался на американские деньги. Помещался богословский институт в зданиях бывшей лютеранской кирки, занимавшей довольно обширный участок в 19-м городском округе, населённом почти исключительно рабочим людом и расположенном на крайнем северо-востоке Парижа, вдалеке от мест расселения русских эмигрантов. Достопримечательностью храма был его многоярусный иконостас, выполненный большим знатоком древней русской живописи художником Стеллецким в стиле иконописи времён Андрея Рублёва. Иконостас был предметом особого внимания иностранных искусствоведов, не забывавших при посещении Парижа заглянуть в этот своеобразный «экзотический» уголок. После Победы и незадолго до своей смерти Стеллецкий завещал свои эскизы и остальное художественное наследство Третьяковской галерее в Москве.
Как я уже сказал, богословский институт, или, как его чаще называли, Сергиевское подворье, подчинялся юрисдикции митрополита Евлогия и содержался на американские деньги. Среди эмигрантов ходили слухи, что деньги эти, щедро поступавшие в его кассу, шли из масонских источников. Следует отметить, что масонство, имеющее одной из своих тайных целей борьбу с христианством (но не с прочими религиями), запустило свои щупальца в церковные круги всех христианских вероисповеданий, причём, как это ни парадоксально, оказывало иногда из тактических соображений финансовую поддержку различным церковным и связанным с ними организациям. На каком-то этапе этой борьбы оно считало необходимым завлечь в свои сети церковные круги и возглавлявших их иерархов.
Так, в глухой борьбе друг с другом просуществовали четверть века три течения русской зарубежной церковной жизни. Только пронёсшаяся над всем миром буря 40-х годов вновь соединила эти, казалось, несоединимые течения. Миссию объединителя выполнила Московская патриархия в лице митрополита Крутицкого Николая, прибывшего в Париж вскоре после Победы в качестве посланца патриарха Московского Алексия.
Полный переворот, который произошёл в умах и сердцах подавляющего большинства эмигрантов за годы войны, имел одним из своих последствий тот вывод, что церковный раскол в русском зарубежье представляет собой совершенную нелепость. Митрополит Евлогий одним из первых заявил о своём подчинении патриарху Московскому. За ним последовало всё «евлогиевское» духовенство и «евлогиевская» паства.
Антониевцы со своей стороны пошли по тому же пути. Парижский резидент «антониевской» церкви митрополит Серафим публично признался в своих политических заблуждениях, покаялся во всех грехах, совершённых им против патриаршей церкви и родины в течение двух предшествовавших десятилетий, и также признал патриарха Московского единым носителем высшей церковной власти русской православной церкви.
Казалось, что такое признание церковных заблуждений духовенством и паствой есть первый этап признания эмиграцией и её политических ошибок. Все прочие проблемы, волновавшие эмиграцию, временно отошли на задний план. Подавляющая часть эмиграции твёрдо верила, что митрополит Крутицкий Николай, прибывший вскоре в Париж со специальной миссией объединения всех течений православной церкви, привёз с собою прощение и отпущение всех её многочисленных прегрешений, заблуждений и шатаний и что за этим первым шагом по пути забвения тяжёлых ошибок прошлого последуют и другие шаги.
Эмиграция не ошиблась.
Взоры большинства русского зарубежья окончательно устремились в сторону улицы Гренель, в посольство Советского Союза. Оттуда ждали решающих постановлений, определяющих пути воссоединения с родиной истомившихся на чужбине сотен тысяч людей.
Это поняли все, даже иностранцы. Но они-то именно и приступили к разрушению этого стихийно вспыхнувшего порыва к единению.
«Холодная война» к тому времени уже началась.
Кое-кому стремление эмиграции к возвращению на родину встало поперёк горла. Были пущены в ход все средства, чтобы помешать этому. Начали с только что объединившейся церкви. В неё стали вбивать клин за клином. Особенно усердствовал в этом направлении богословский институт. Кое-кто из-за кулис далеко из-за океана дирижировал всей этой вакханалией.
Митрополит Евлогий, принявший советское гражданство, к тому времени умер. Это облегчило задачу поборников «холодной войны». Митрополичью кафедру западноевропейских русских православных церквей и кафедральный собор на улице Дарю захватили сторонники епископа Ниццкого Владимира, шедшего на поводу тех церковных и светских кругов во главе с богословским институтом, которые поминутно озирались на палочку заокеанских дирижеров — основателей и содержателей этого института.
Занявший парижскую кафедру епископ Владимир немедленно заявил о своём разрыве с патриаршей церковью. Вскоре заявили о том же и антониевские иерархи. Но с паствой уже ничего нельзя было сделать. Остановить стихийное стремление к возвращению на родину оказалось невозможным. Как ни старались владимировцы и антониевцы, значительное число прихожан храма на улице Дарю покинуло его, перекочевав в единственную в Париже церковь на улице Петель, оставшуюся верной Московской патриархии так же, как её прихожане — Москве.
Мне остаётся сказать ещё о той роли, какую играла в «русском Париже» церковная жизнь в 20-х, 30-х и 40-х годах.
Русские храмы существовали за рубежом до революции почти исключительно в европейских и отчасти азиатских столицах, в которых были аккредитованы русские посольства. Несколько храмов было воздвигнуто тогда же вне этих столиц в местах скопления русских туристов и курортных клиентов, как, например, в Женеве, Ницце, Флоренции, Висбадене и других местах. Наконец, некоторые из них были построены как исторические памятники на местах великих битв русской армии (Шипкинская в Болгарии, Лейпцигская в Германии и другие).
С появлением за рубежом русских эмигрантов храмы стали появляться во всех местах сколько-нибудь значительного эмигрантского скопления. Само собой разумеется, что полунищая эмиграция не могла ничего строить в прямом смысле слова. Церкви создавались где придётся: в особняках, гаражах, подвалах, иногда палатках. Иконостасы и предметы церковного обихода изготовлялись кустарным способом — «от руки». Внутреннее убранство в большинстве таких импровизированных церквей отличалось своей бедностью. Но повсюду на довольно большой высоте были хоры. Некоторые из них в местах очень большого скопления эмигрантов превратились в ансамбли самого высокого удельного веса и громадной художественной силы. Они приобрели мировую известность, как, например, парижский хор Афонского и софийский хор донских казаков. О них мне придётся ещё говорить в главе, посвящённой зарубежному русскому музыкальному искусству.
В Париже специально построенных православных церковных зданий было только два: кафедральный собор на улице Дарю и храм Сергиевского подворья (богословского института), переделанный из лютеранской кирки.
Характерной черточкой внешнего вида местности, непосредственно прилегавшей к церкви, были «обжорки», лавки и ларьки. Без этой декорации невозможно представить себе ни одного крупного русского зарубежного храма. Ещё более характерным штрихом этого вида были церковные дворы в дни воскресных богослужений. С первых же лет эмигрантского существования эти дворы сами собою превратились в клубы под открытым небом, где сотни или тысячи посетителей обменивались по окончании богослужения новостями, слухами и сплетнями, рождёнными в замкнутом эмигрантском мирке, отгородившемся высокой стеной от окружающего его реального мира.
В такие дни церковный двор шумел и гудел. В одном его углу обсуждались перспективы только что заключённого в церкви брака и перебирались все достоинства и недостатки каждого из молодожёнов.
В другом припоминали и никак не могли припомнить подробности прохождения службы какого-нибудь штаб-ротмистра Епифанова или Толмачева, от которого вчера было получено письмо из Уругвая или Новой Зеландии. Ухо ловило названия полков, номера дивизий, даты учений, маневров, походов, боев, в которых принимали участие собеседники.
В третьем шла горячая дискуссия о том, какой из французских ликёров следует поставить на первое место: бенедектин, шартрёз или куантро?
В четвёртом вполголоса передавали последнюю новость из «совершенно достоверного источника»: «Кремлёвские большевики уже упаковывают чемоданы… К весне всё будет кончено…»
По временам двор оглашался криком радости. Два приятеля бросались друг к другу в объятия. Судьба разлучила их много лет назад, когда оба они были студентами Харьковского или Казанского университета и были взяты в школы прапорщиков для подготовки офицеров военного времени. Потом — фронт, бои, революция, гражданская война, эвакуация. Обычная, хорошо известная эмигрантам история. Одного судьба заносит в Тунис, другого — на остров Яву. Зигзаги дальнейшей судьбы каждого из них приводят их сейчас сюда, на двор парижской церкви.
Поодаль стоит мрачная фигура в поношенном пальто и с давно небритыми щеками и подбородком. Фигура пристально смотрит на вышедшую из церкви даму под руку с каким-то старцем. У дамы — накрашенные губы, подведённые брови и ресницы, размалёванные щеки. Но ни краска, ни тушь, ни пудра не могут скрыть предательских морщин у углов рта и около глаз. Видимо, она видала виды.
Он узнал её. Двадцать лет назад он встретил её, девятнадцатилетнюю девушку, в Мелитополе. Она вскоре стала его невестой. Вихрем проносятся воспоминания: лунные ночи, одуряющий запах белой акации, пение соловья, первые сладкие поцелуи…
Потом — всё та же грустная история: отступление, разгром, эвакуация, галлиполийский лагерь… Он потерял её из виду.
Церковный двор вновь скрестил их пути, но былого не вернуть. Он отворачивается и, низко опустив голову, быстрыми шагами выходит на улицу.
Во всех местах русского рассеяния это было место встреч, иногда обусловленных, иногда неожиданных. Здесь вспоминали минувшее и проливали слёзы о нём; жадно хватали всякий слух и новость, дававшие надежду на лучшее будущее; завязывали знакомства, ссорились, бранились, ревновали. Здесь часто сталкивались люди, считавшие друг друга давным-давно умершими; затевались горячие политические дискуссии; обсуждались подробные планы грядущих «весенних походов»; сыпались проклятия всему миру за то, что он «позволил большевизму утвердиться в России…».
А после всего этого присутствующие шли в одиночку или скопом в расположенную рядом «обжорку», где, пропуская рюмку за рюмкой «несравненную рябиновую Петра Смирнова» и закусывая солёным огурцом, топили в ней своё горе и тяготу беспросветной эмигрантской жизни. Так было в Константинополе, Софии, Белграде, Хельсинках, Харбине, Шанхае, Берлине, Париже, Буэнос-Айресе…
Многое могли бы рассказать каменные плиты двора русской церкви на улице Дарю. Через него прошли сотни тысяч посетителей. Отсюда выносили десятки тысяч гробов. Происходили разъезды после великосветских свадеб. В пасхальную ночь заполнявшая до отказа всю площадку церковного двора тысячная толпа переплескивалась за ограду на прилегающую часть улицы, а жадные до «русской экзотики» иностранные туристы смотрели на диковинный для них крестный ход с балконов окружающих домов, предприимчивые квартиранты которых сдавали их по часам в наем за солидную плату.
Внутри кафедральный собор на улице Дарю поражал своим великолепием и богатством. Его стены украшали грандиозные по размерам панно на религиозные темы кисти основателя Саратовского художественного музея художника Боголюбова, жившего во Франции в те годы прошлого века, когда создавался храм.
В противоположность ему единственная в Париже церковь, подчинявшаяся юрисдикции Московской патриархии, выделялась своими скромными размерами и была больше похожа на катакомбы эпохи раннего христианства, чем на храм в обычном смысле слова. Она находилась в самом сердце «русского Парижа» — в 15-м городском округе на улице Петель и занимала помещение бывшего подземного гаража. Но внутреннее её убранство отличалось большим художественным вкусом.
Пел в ней хор под управлением Родионова, состоявший из оперных артистов и квалифицированных концертных певцов. Ходить в эту церковь считалось в глазах так называемой «эмигрантской общественности» признаком «неблагонадежности», а её духовенство и участники хора третировались ею как люди весьма «подозрительные», с «большевистским душком».
Таковы гримасы жизни «русского Парижа»…
Остальные парижские русские церкви устраивались в брошенных помещениях, сараях, особняках. Внутреннее убранство их было, как я сказал, довольно убогим, но посещались они эмигрантами усердна. Я уже упоминал, что в них пели хоры высоких достоинств. В «антониевской» церкви на бульваре Экзельманс долгие годы пел хор из певцов высокой квалификации под управлением большого знатока древнего русского песнопения Денисова. В одной из «евлогиевских» церквей 15-го округа на улице Лурмель выступал квартет Паторжинского (брата известного украинского певца).
В отделе хроники эмигрантских газет целые столбцы занимало расписание богослужений в церквах Парижа, Лиона, Ниццы, Бордо, Монтаржи и других мест русского рассеяния. Церковная жизнь была неотделимой частью общей жизни эмиграции.