VIII Быт и нравы «Русского Парижа»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VIII

Быт и нравы «Русского Парижа»

С первых же шагов на родной земле после 27-летнего отсутствия мне и всем моим сотоварищам по репатриации ежедневно приходилось по многу раз отвечать на один и тот же вопрос, который каждому из нас задавал любой собеседник после 5–10 минут разговора:

— Что за чудо! Как могло случиться, что вы все, прожив за границей почти три десятка лет, так чисто и безукоризненно говорите по-русски?

Вопрос вполне закономерный с точки зрения советского человека, мало интересовавшегося повседневной жизнью и бытом находившихся за рубежом соотечественников, но с точки зрения этих последних несколько наивный.

На него правильнее всего было бы ответить так:

— Потому что мы прожили три десятка лет не столько во Франции, Болгарии, Германии, Америке или ещё где-нибудь, сколько, образно выражаясь, в некоем несуществующем в природе царстве, не обозначенном ни на какой карте мира государстве, не имевшем и не имеющем географических границ, — русском эмигрантском царстве государстве.

— Потому что местопребыванием нашим был не Париж, а, продолжая ту же образность выражений, «русский Париж».

— Потому что в своей личной повседневной жизни мы были окружены русскими, и только русскими, и рот наш открывался для французской речи не чаще, чем один раз в три-четыре месяца, а то и реже, да притом на две-три минуты.

Как это случилось, я попытаюсь обрисовать в этой главе.

Начну с того, что такая полная психологическая изоляция русской эмиграции от окружавшей её среды не была результатом заранее принятого кем-нибудь решения или какой-то предвзятой идеи, а создалась сама собой в силу очень многих разносторонних и своеобразных условий. В одних странах она была выражена больше, в других меньше, но существовала повсюду. Лишь немногие эмигранты представляли собою исключение из общего правила. Замечу ещё, что эта психологическая изоляция и отчуждённость всегда была не односторонней, а обоюдной: окружавшая эмиграцию среда испытывала такое же отталкивание от чуждого и непонятного ей русского эмигрантского мира.

Результатом этого явилось то уже отмеченное мною в предыдущих главах обстоятельство, что русская послереволюционная эмиграция в отличие от других современных ей эмиграции мира оказалась почти не способной ни к какой ассимиляции. Подавляющее её большинство, прожив свыше четверти века в той или иной стране, не завязало никаких связей с природными жителями этой страны, не знало ни географии, ни истории, ни экономики её, не знало ни культуры, ни быта, ни нравов и обычаев народа, среди которого находилось столь продолжительное время. В значительном большинстве эмигранты даже не умели более или менее сносно говорить на языке той страны, в которой жили.

Причины, породившие такое необычное на первый взгляд положение, были многообразны. Начну с правового положения русских эмигрантов.

В царской России была в большом ходу пословица: «Человек состоит из души, тела и паспорта». С некоторыми оговорками её можно было бы распространить и на эмиграцию. Разница лишь в том, что третьего слагаемого у эмигрантов как раз и не было.

Появление эмиграции в 20-х годах на Балканах, в Польше, Германии, Прибалтийских странах, Китае было явлением массовым и стихийным. Никто не давал никаких разрешений на въезд в ту или иную страну остаткам разгромленных белых армий и бежавшей с ними буржуазии, а также интеллигенции. Они свалились в эти страны как снег на голову, без всяких паспортов, виз и разрешений или же с потерявшими юридическую силу паспортами царских времён. Эта масса была тем людским конгломератом, который в международной практике назывался беженцами (refugies) — термин, употреблявшийся почти четверть века и заменённый после второй мировой войны термином «перемещённые лица» («ди-пи» — по начальным буквам соответствующих английских слов), существующим и поныне.

За несколько лет до этого на той же международной арене появилось несколько сот тысяч так называемых «армянских беженцев», уроженцев Турецкой Армении, покинувших пределы Турции частью в годы первой мировой войны, частью в первые годы по её окончании и расселившихся по всем странам мира.

Первым этапом заграничной жизни обеих групп были беженские лагеря. Но держать вечно такую массу людей в лагерях и на иждивении государств, куда эти беженцы нахлынули, было, конечно, невозможно. Рано или поздно они должны были перейти на собственное иждивение и самостоятельно выбрать себе страну постоянного пребывания.

Занялась этим вопросом пресловутая Лига наций. Все эти беженцы автоматически утеряли своё подданство: одни — советское, другие — турецкое. Первое, что надо было сделать для их расселения, — это дать им какое-то подобие паспорта, имеющего юридическую силу в международном плане. Этому вопросу особенное внимание уделил знаменитый норвежский полярный путешественник и общественный деятель Фритьоф Нансен. Он первый предложил признать имеющим такую силу удостоверение (certificat), выдаваемое тем государством, в котором данный беженец находился. Выдавались эти удостоверения личности на двух языках — на языке данной страны и на французском, общепризнанном в те времена языке международных отношений.

Предложение было принято Лигой наций. Это удостоверение, имеющее внешний вид простого листа, получило название «нансеновский паспорт», а их обладатели стали называться «нансенистами». Паспорта эти просуществовали три с лишним десятка лет.

Но юридическое положение «нансенистов» легче не стало.

Лига наций приняла эту единую форму беженского паспорта как официальную, но государства, входившие в Лигу, не взяли на себя никаких обязательств касательно допущения «нансенистов» на свои территории. Целый ряд стран закрыл перед «нансенистами» свои двери: Англия, Голландия, Дания, Швеция, Норвегия, Италия, Испания, Португалия, Канада, Южно-Африканский Союз, Австралия, Новая Зеландия, Япония и некоторые другие. Пускали их к себе в массовом масштабе только те страны, которые по причинам, изложенным в одной из предыдущих глав, или испытывали нужду в рабочей силе (Франция, Бельгия, Люксембург, Германия, Финляндия, некоторые южноамериканские республики), или руководствовались славянофильской идеологией, хотя и ложно понимаемой (Болгария, Югославия, Чехословакия).

Очень скоро «нансенисты» почувствовали, что с паспортом, носящим название их благодетеля, далеко не уедешь, притом не в переносном смысле, а в самом прямом: лишь только «нансенист», придя в какое-нибудь консульство, вынимал из кармана свой certificat, чтобы ходатайствовать о въезде в ту или иную страну для постоянного жительства в ней, как швейцар консульства указывал ему на дверь и с дипломатической учтивостью выпроваживал незваного гостя на улицу. «Нансенист» вечно чувствовал себя на положении зачумленного или прокажённого, от которого все встречные шарахаются в сторону.

Вот эта «зачумленность» и была немаловажным фактором отчуждённости эмигрантов от всего остального, «ненансеновского мира», к которому они с первых лет эмиграции почувствовали неприязнь, порою переходившую во враждебность.

Во Франции, где было сосредоточено громадное количество русских эмигрантов, было ещё одно условие, способствовавшее созданию той непробиваемой психологической стены, которая раз и навсегда отделила мир французский от мира эмигрантского. Это шовинизм, которым заражена значительная часть французской крупной, средней и мелкой буржуазии и реакционной военщины.

На языке этих кругов почти каждый иностранец прежде всего «поганый иностранец» (sale Stranger), если у него карманы пусты. С такого рода иностранцами стесняться нечего. Они будут слышать презрительную кличку ежедневно по всякому поводу и без всякого повода.

Мне могут возразить, что нельзя ставить знак равенства между французским мещанством и французской нацией в целом и что шовинизм определённых кругов, хотя бы и весьма многочисленных, не есть порок, присущий всему народу. Ведь существуют же во Франции прогрессивные люди, с иной психологией и с иными взглядами!

Совершенно верно. Но с этими людьми эмигрантам, как правило, не приходилось общаться. Горе всех обездоленных чужаков заключалось в том, что тон в этом вопросе задавали в те времена именно вышеуказанные круги, а не какие-либо другие слои населения, в частности не прогрессивная интеллигенция и не передовые рабочие. Впрочем, и эти слои по вполне понятным причинам не могли относиться к белой эмиграции с симпатией или хотя бы с сочувствием.

Продолжаю дальше и попытаюсь показать читателю, что стена взаимного отчуждения, о которой я веду речь, строилась, так сказать, самотёком и притом одновременно с обеих сторон. В течение трёх лет первой мировой войны русский фронт, приковавший к себе две трети кайзеровских дивизий, держал в своих руках ключи будущей победы участников Антанты. Пока это было так, французская буржуазия спала спокойно.

Но вот случилось нечто для этой буржуазии непредвиденное: «русский медведь», до последней капли крови которого можно было воевать, в один прекрасный день повернул свои штыки совсем не туда, куда этой буржуазии было нужно, и весьма недвусмысленно заявил, что за интересы кошелька «союзников» он воевать не будет.

Французская буржуазия пришла в ярость. Как смеет «русский медведь» устраивать у себя какие-то революции и подвергать смертельной опасности «прекрасную Францию», вынужденную теперь полагаться на свои собственные силы да на не вполне надёжного британского союзника!

После Октябрьской революции и выхода России из войны проклятия и вопли о «предательстве» и «измене» раздались по адресу «русского медведя». Но что совершенно привело буржуазию в состояние полного бешенства — это дальнейшие после революции шаги «медведя». «Медведь» громогласно заявил, что не собирается признавать законной собственностью этой буржуазии русское добро в виде рудников, шахт, фабрик, заводов, банковских активов, акций и облигаций.

Если вам, читатель, случится побывать в Париже, зайдите во Дворец инвалидов, в грандиозных зданиях которого расположен военный музей Франции. Здесь в историческом отделе можно найти фигуры солдат всех армий, участвовавших в первой мировой войне на стороне Антанты, их военное снаряжение, знамёна, ордена, боевые приказы и т.д. Здесь собраны реликвии французские, бельгийские, английские, итальянские, сербские, румынские, японские, португальские, американские. Нет только русских реликвий.

Тем не менее нашлись во влиятельных французских военных кругах два человека, которые оценили усилия русской армии в первой мировой войне так, как их оценила историческая наука. Это — последовательно сменившие один другого во время первой мировой войны главнокомандующие французской армии маршалы Жоффр и Фош. Оба они в своих мемуарах чёрным по белому написали: не будь русской армии, судьба Франции в исходе первой мировой войны была бы совершенно иной. Но этого высказывания обоих главнокомандующих буржуазная Франция в те времена не хотела слышать.

К причинам, создавшим для русских эмигрантов состояние той психологической и бытовой изоляции, о которой я только что говорил, надо отнести и специфику положения, занятого ими в социальной лестнице тех государств, где они имели постоянное пребывание.

Об этой лестнице и о том, что подавляющее большинство эмигрантов заняло низшую её ступень, я уже упоминал в предыдущих главах. В одних странах — Болгарии, Югославии, Чехословакии, на Дальнем Востоке — это явление было выражено не слишком резко, в других — во Франции, Бельгии, Германии — оно составило наиболее характерную черту эмигрантской жизни и эмигрантского быта.

Все эти условия не могли не сыграть свою роль в деле взаимного психологического и бытового отталкивания между замкнутым эмигрантским мирком и окружавшей его средой.

В представлении благонамеренного среднего француза непонятный ему русский мир был сборищем людей с «загадочной славянской душой».

Каждый раз, когда возникал в виде исключения намёк на какой-то контакт между обоими «мирами», с французской стороны сыпались вопросы:

— Почему вы, русские, всё толкуете о том, что было давно, и не интересуетесь тем, что происходит сейчас?

— Почему вы чуть не каждый день шляетесь друг к другу в гости без всякого к тому повода, тогда как приличные люди приглашают гостей или сами ходят в гости два-три раза в год?

— Почему при встрече друг с другом вы, не обращая внимания на окружающих, кричите на всю улицу и размахиваете руками, в то время как все люди разговаривают вполголоса и стоят на месте спокойно?

— Почему, зарабатывая 500 или 600 франков в месяц, вы ухитряетесь прожить 700 или 800, тогда как все уважающие себя люди прячут в «чулок» половину заработанных за месяц денег?

— Почему вы завтракаете и обедаете когда придётся, в то время как все приличные люди при всех обстоятельствах садятся за завтрак в половине первого, а за обед — в половине восьмого вечера?

— Почему вы каждый день едите ваши дурацкие каши и кисели, но отворачиваетесь от лягушачьего филе и креветок, а с сыра счищаете самое вкусное — сырную плесень?

Почему, почему, почему…

Ответить на это, пожалуй, можно было бы словами грибоедовского Фамусова: потому что «с головы до пяток на всех московских есть особый отпечаток».

Вот те условия, которые с первых лет появления русских послереволюционных эмигрантов на берегах Сены и Роны, в Приморских Альпах, Нормандии, Пикардии, Бургундии создали совершенно изолированный и замкнутый мир, нечто вроде «государства в государстве».

«Русский Париж» — это несколько десятков тысяч эмигрантов, расселившихся в мрачных трущобах 15-го городского округа и в прокопчённом дымом фабричных труб парижском предместье Бийанкур.

Читал этот «русский Париж» газеты только на русском языке; русские книги брал в русских библиотеках, ютившихся на чердаках многочисленных русских учреждений; по воскресеньям ходил в русские церкви, а после богослужения собирался за столиками «обжорок», питейных заведений и ларьков и, поглощая одну за другой рюмки «столовой очищенной с белой головкой», вздыхал и проливал слёзы по утраченным московским улочкам, береговому граниту Невы, просторам Волги и Камы, белым акациям Полтавщины, бескрайним кубанским степям. Кормился он в тех же «обжорках», ютившихся в щелях домов 200- и 300-летнего возраста, заказывал щи, рубленые котлеты с солёным огурцом и клюквенный кисель, обменивался с приятелями новостями, сенсациями и сплетнями русской эмигрантской жизни; окончив обед и застёгивая на ходу рабочую блузу или синее шоферское пальто, уходил к ненавистному станку заводов господина Рено и господина Ситроэна или садился за руль ненавистного легкового такси, изготовленного на этих заводах.

Развлекался «русский Париж» на бесчисленных русских благотворительных балах, вечеринках, танцульках, ходил на концерты Плевицкой, слушал хоры донских казаков, смотрел пляски ансамбля кубанских казаков, покупал за последние деньги билет на Шаляпина и на русскую оперу, посещал бесчисленные доклады, лекции, семинары и собеседования, на которых русские докладчики и лекторы обещали ему скорое возвращение на родные просторы. Лечился «русский Париж» в русских поликлиниках с полутёмными закутами вместо кабинетов, но с русской речью вместо малопонятной французской.

Шумел, кипел, бурлил и… незаметно для себя старился. И медленно, постепенно, год за годом вымирал, переселяясь из «столицы мира» на русское кладбище в Сент Женевьев де Буа…

Если спросить, как можно было бы охарактеризовать в нескольких словах схематично и обобщённо, не касаясь политической стороны вопроса, быт подавляющей части населения «русского Парижа», то на это можно было бы ответить всего несколькими словами: социальная деградация и нищета.

Это характерно в значительной степени и для других стран рассеяния русской послереволюционной эмиграции, может быть лишь в несколько иной степени.

О причинах этого явления мне уже приходилось говорить в настоящих воспоминаниях. Основной и главной причиной были и остаются социально-экономические условия, существующие в капиталистических странах. Если эти условия порождают постоянную безработицу среди исконных жителей данной страны, то что же можно сказать о беспаспортных и бесправных иностранцах-эмигрантах, бывших для этих жителей конкурентами в бешеной борьбе за существование! Ведь эта борьба является одной из самых характерных черт жизни любой страны капиталистического лагеря.

В деклассированной и полунищенской массе основного населения «русского Парижа» были различные градации и ступени бедности и существовало дальнейшее её расслоение по признаку того или иного материального уровня жизни, начиная от некоторой ограниченности в денежных ресурсах и кончая полной нищетой.

Пройдёмте со мною, читатель, по одному из бесчисленных парижских базаров, устраиваемых в определённые дни недели в нескольких местах любого из двадцати парижских округов или любого парижского пригорода, и понаблюдаем со стороны за вкрапленными в парижскую базарную толпу жителями «русского Парижа». Вы сразу отличите их по внешнему облику и одежде от коренных парижан французского происхождения. На голове у них — старая, засаленная шляпа. На плечах — ветхое, обтрёпанное, выцветшее пальто, явно не по росту, купленное на «толкучке» или переделанное из английской солдатской шинели. На ногах — стоптанная, месяцами не чищенная обувь. Воротничок рубашки — смятый и грязный. Галстук сдвинут в сторону. Брюки годами не видели утюга. На лице, помятом и небритом, со следами преждевременного увядания, — выражение запуганности, а во всей фигуре — приниженность «бывшего человека», чувствующего свою никчемность и сознающего, что он — лишний среди окружающих его людей.

Семь часов утра. Базар открыт. Он располагается на одной из улиц, имеющих широкие тротуары. Накануне вечером специальные бригады городского муниципалитета привезли сюда на грузовиках железные шесты, столы, деревянные брусья и брезент. Они расставили столы вдоль тротуара, укрепили шесты в специальных имеющихся в тротуаре отверстиях, скрепили их сверху брусьями и натянули на этот каркас брезент.

Базар завален всевозможной снедью: мясом, рыбой, овощами, фруктами, маслом, сыром, колбасой и специфическими особенностями французского стола: битыми голубями, препарированными лягушками, креветками.

В воздухе стоит шум и гам. Борьба за существование царит и здесь. Торговки зазывают покупателей зычными голосами, расхваливают свой товар, кричат до хрипоты. Не будешь зазывать и кричать — ничего не продашь. Съёстного на базаре больше, чем его клиенты могут закупить и съесть.

Парижские домохозяйки деловито обходят базарные «стенды», осведомляются о ценах, тычут пальцами в коробки сыра-камамбэра, пробуя степень его готовности, щупают, нюхают, переходят от стола к столу и, обойдя три или четыре десятка торговок, выбирают наконец ту торговку и тот товар, на котором можно сэкономить несколько сантимов, с тем чтобы присоединить их к тем, которые лежат на их или их мужей текущем счету в «Лионском кредите» или «Сосьете женераль».

Фигур из населения «русского Парижа» пока не видно.

Но вот стрелка часов приближается к одиннадцати. Торговки кричат ещё громче, цены постепенно ползут вниз. Непроданного товара ещё много. Лучше поступиться частью прибыли, чем остаться совсем без прибыли с непроданным скоропортящимся товаром на руках.

Толпа покупателей — коренных парижан и парижанок — постепенно редеет: нужно спешить домой и готовить завтрак, потому что при всех обстоятельствах каждый уважающий себя француз или француженка садится за стол ровно в половине первого — ни на минуту позже. В редеющей толпе можно разглядеть пока ещё одинокие фигуры обитателей «русского Парижа». Это люди, как-то зацепившиеся за окружающую жизнь и что-то зарабатывающие. Они, правда, не каждый день могут позволить себе роскошь есть мясо, рыбу, колбасу и сливочное масло, не картофель, капуста, коренья вполне им по карману, и унести кое-что с базара они всё же могут.

Постепенно число их в базарной толпе растёт.

Ещё громче орут торговки, ещё ниже падают цены.

Бьет двенадцать часов. Через полчаса базар закроется. Уходить с него с непроданным товаром торговки не любят. Остатки разбазариваются по дешёвке. Торговки раскладывают их маленькими кучками. Цена каждой кучки — 1 франк. Два или три часа тому назад та же самая снедь в том же количестве стоила 2 или 3 франка.

Торговки орут неистовыми голосами на весь базар, заглушая рёв автомобильных сирен, грохот грузовиков, свистки полицейских — ажанов, говор уличной толпы:

— Один франк — кучка! Всего один франчок! Подходите, господа, подходите! Один-единственный франк, ведь это же даром, господа! Пользуйтесь случаем! Давайте же, господа, давайте!

Теперь базарная толпа состоит почти исключительно из обитателей «русского Парижа». Они годами ходят сюда только в этот час, так как другого способа приобретения хлеба насущного, кроме «кучки всего за один франк», у них нет.

Но и эта категория посетителей базара ещё не последняя.

Половина первого. Торговки убирают в корзины непроданную снедь, снимают белые передники, моют у колонок руки. Базар закрывается. Через полчаса приедут уборочные бригады, снимут брезент, брусья и шесты и будут поливать тротуары из резиновой кишки.

Тротуар покрыт отбросами торговли. Сюда и устремляется последняя, полностью обездоленная категория обитателей «русского Парижа». Это — многочисленные русские безработные, которых, как и других иностранцев-рабочих, французский капитал позвал тогда, когда они ему были нужны, и которых он выставил на улицу тотчас после того, как нужда в них миновала.

Они бросаются гурьбой на эти отбросы, вырывают друг у друга рыбьи головы и хвостики, гнилую картошку и капусту, корешки моркови и петрушки, случайно оброненные покупателями, разбитые яйца. Они наполняют ими карманы пальто и пиджаков и пришедшие в полную ветхость клеенчатые сумки. Рыбий хвостик можно очистить от грязи и сварить; полугнилое яблоко — обрезать; капустные листья — обмыть и попарить; из разбитых яиц, смешанных с уличной пылью, — приготовить некоторое подобие яичницы. Ведь голь на выдумки хитра! А без этих выдумок останешься совсем без обеда.

Кто они, эти люди из самой последней категории «стана погибающих»?

Все те же бывшие поручики, капитаны, полковники и генералы, недоучившиеся студенты, потерявшие ангажемент певцы и актеры, бывшие юристы, бывшие экономисты, бывшие агрономы.

Бывшие, бывшие, бывшие…

Я уже неоднократно говорил о них на страницах настоящих воспоминаний. Их было на базарах немного меньше в годы так называемых «экономических подъёмов» и значительно больше в годы «спада», но существовали они всегда. Но и находясь на самой последней ступени многоступенчатой лестницы капиталистического общества, они продолжали считать себя тем, чем они были до революции и до перехода ими границы своего отечества, и крепко верили, что в так называемой «будущей России» они будут вознаграждены сторицей за перенесённые ими на чужбине страдания.

А пока, подбирая базарные отбросы и готовя из них обед на спиртовке в нетопленой каморке на чердаке многоэтажного дома, эти люди организовали сотни самых разнообразных обществ, союзов и объединений, создавая себе иллюзию какой-то «общественной работы».

Нет никакой возможности перечислить все существовавшие в эмиграции бытовые сообщества, содружества, союзы и объединения. В одной Франции их было почти 300! Большинство из них имело не более нескольких десятков членов. Многие эмигранты состояли одновременно в десяти — пятнадцати союзах. Устав их был почти всегда один и тот же: «Взаимная моральная и материальная поддержка». Создавались они по самым разнообразным признакам.

Были объединения территориальные: московское землячество, воронежское, бессарабское; общество северян, союз сибиряков и т.п. В других фундаментом была общность окончания одной и той же школы — высшей или средней: союз бывших воспитанников Псковского кадетского корпуса, общество бывших воспитанников Московского университета, союз институток-смолянок и т.д. В третьих, более многочисленных, объединяющим принципом была общность профессии: союзы инженеров, врачей, сестер милосердия, шоферов и т.д. Но даже и в этих союзах, более всего подходящих под тип обычного профсоюза, не было единства: в них царили раздоры, борьба, склоки, интриги.

Ущемлённое самолюбие и тщеславие большинства членов этих профессиональных группировок неизбежно вело к погоне хотя бы за видимостью какого-то «положения в обществе». Все тянулись к председательским местам, всем хотелось играть какую-то роль, привлекать общее внимание и чувствовать свой особенный удельный вес. Во французском обществе удельный вес этих людей был равен нулю. Оставалось погружаться в иллюзорный мир и играть в игру «эмигрантской общественности».

Царившие во всех без исключения эмигрантских обществах и союзах раздоры и склоки повели к тому, что профессиональные союзы раскололись каждый на два, три и больше отдельных, самостоятельных союзов, открыто враждовавших между собою. Два общества сестёр милосердия — одно правое и одно «левое»; два союза врачей; два союза шоферов — правый и «левый»; пять или шесть обществ инженеров; несколько профессиональных организаций фабрично-заводских рабочих; объединения литераторов, официантов, белошвеек и т.д. Вместе с перечисленными в одной из предыдущих глав политическими партиями, объединениями и группировками, различными воинскими, церковными, молодёжными организациями, казачьими союзами и т.п. они и были теми слагаемыми, из которых составилась вся разношёрстная масса зарегистрированных в префектурах Франции 270 или 280 эмигрантских обществ.

Большую роль в жизни эмиграции вообще и в жизни осевших во Франции русских эмигрантов в частности играли две эмигрантские «большие» газеты: «Возрождение» и «Последние новости».

О политическом облике их я уже говорил.

Для историка, который заинтересуется повседневным бытом эмиграции тех времён, самым любопытным материалом окажутся, пожалуй, последние страницы названных газет, сплошь занятые объявлениями, а также хроника «русского Парижа» и провинции. В них как в зеркале отразилась вся маленькая жизнь эмигрантского «государства в государстве».

Разверните, читатель, любой из номеров «Возрождения» или «Последних новостей» 20-х или 30-х годов, пропустите первые две, три или четыре страницы и начните обзор прямо с четвёртой, пятой и шестой.

Гастрономический магазин Ростовцева извещает уважаемых покупателей, что им получены свежие ревельские кильки и нежинские огурчики. Зайдите и убедитесь!

Бывший артист оркестра императорских театров Иванов даст уроки скрипичной игры. Цены общедоступны.

Ресторан Корнилова — завтраки, обеды и ужины от… до. Кухней заведует бывший шеф-повар великого князя такого-то.

Прачка Степанова берёт бельё на дом и по желанию является на квартиры уважаемых клиентов. Расстоянием не стесняется.

Доктор Адливанкин. Кожные и венерические болезни. Половое бессилие. Быстрое и радикальное излечение. Приём от… до… и по специальному соглашению. Для женщин отдельная приёмная.

Книжный магазин Сияльского доводит до сведения уважаемых клиентов о полученных им литературных новинках.

Здесь же большой выбор пасхальных яиц и художественных открыток.

Аптека бульвара Гренель. Отпуск лекарств по рецептам русских врачей. Громадный выбор парфюмерных товаров. Открыта всю ночь.

Ателье дамских шляп мадам Белохвостовой. Последние парижские новинки. Исполнение быстрое и аккуратное, цены умеренные.

Иван Иванович Егоров. Радикально уничтожает клопов, блох и тараканов. Заказы письменно и по телефону. Цены снижены.

Грандиозный бал союза ресторанных служащих. Кабаре. Выступают известные артисты. Беспроигрышная лотерея. Буфет. Танцы до утра.

И рядом — крик женской души:

Володя, умоляю, вернись! Таточка опасно заболела.

Объявления, извещения, зазывания, напоминания…

Благотворительные балы — и не стесняющиеся расстоянием полотёры. Рестораны — и аккуратная штопка чулок. 30 или 40 врачей и дантистов — и пропавшие собаки или ангорские кошечки. Книгоиздательства — и гадалки на кофейной гуще. Танцевальная студия артистки императорских театров — и «продаётся по случаю за бесценок шуба на медвежьем меху»…

Магазины, лавки, «обжорки», ночные кабаки, «теремки», «уголки» с русскими тройками на стенах, «несравненная рябиновая» и «спотыкач» Смирнова, камерные концерты из произведений Мусоргского, Бородина, Чайковского, безработные машинистки, протезисты и оптики, продажа с аукциона фарфоровых ваз, русские поликлиники, новые романы Мережковского и Осоргина, сотни предложений труда и единичный спрос на труд…

Калейдоскоп последних попыток зацепиться за жизнь и удержаться на её поверхности и здесь же — отзвуки «пира во время чумы» и девиз: «Хоть день, да мой!» Бахвальство немногих из «стана ликующих» и вопли десятков тысяч из «стана обездоленных».

Тяжелая, сумбурная, угарная жизнь…

В 30-х годах один из советских учёных-медиков, приезжавший в Париж на международный научный съезд, поделился со мной своими впечатлениями от чтения нескольких попавшихся ему номеров эмигрантских газет:

— Выходит, будто эмиграция только и делает, что танцует?.,

Действительно, если не посвящённый в эмигрантскую жизнь беспристрастный читатель заглянул бы в «Возрождение», или «Руль», или «Последние новости» 20–30-х годов, то ему бросилось бы в глаза обилие объявлений с зазыванием посетить такой-то бал или такую-то вечеринку, на которых публику ждут невиданные сюрпризы и сногсшибательные аттракционы. Бал прессы, бал адвокатов, бал химиков, бал бывших воспитанниц Смольного института, бал пажей его величества, бал шоферов; вечеринка воронежского землячества, вечеринка союза краснокрестовских сестёр милосердия; бал одного союза инженеров, другого, третьего, пятого, из которых каждый считает себя «настоящим», а прочие союзы — самозванными.

Что же это? Веселье? Красивая жизнь?

Нет, дорогой читатель. Уродливые формы борьбы за существование тысяч людей из «стана погибающих».

Любой эмигрантский бал — это благотворительное мероприятие. Устраивается он каждой организацией, союзом, обществом, объединением один раз в год. Единственная его цель — пополнение тощей кассы взаимопомощи данного союза, растаявшей за предыдущий год. Других источников пополнения нет. Членские взносы большинством членов не вносятся.

От энергии устроителей бала зависит его материальный успех. Путём личных связей удаётся заручиться согласием четырёх-пяти безработных эмигрантских артистов, певцов и музыкантов, включить их имена в концертную программу бала. Больших расходов на это не требуется. За ужин, привоз и отвоз на автомашине (отвезёт знакомый шофёр) они выступят перед публикой с арией из «Царской невесты», монологом Осипа из «Ревизора», «Меланхолической серенадой» для скрипки Чайковского. Если повезёт, то сверх этого можно будет заполучить 15-летнюю русскую балерину, только что окончившую школу хореографии и жаждущую публичных выступлений, хотя бы бесплатных (соло из «Раймонды» в этом случае обеспечено).

Заливную осетрину и кулебяку для буфета даст бесплатно ресторан «Москва», или «Петроград», или «Киев» (туда есть кое-какие ходы). Вещи для лотереи можно собрать по принципу «с миру по нитке…»: кто принесёт холщовое полотенце с украинской вышивкой, кто — эмалированную с узорами кружку времён коронации Николая II, кто — настольные часы с маркой завода братьев Трындиных, давно не идущие и заржавевшие.

Останется только нанять зал и пригласить джаз-банд. Это единственная крупная затрата. Распространять билеты будут среди своих знакомых члены союза.

Устроители бала вспоминают тут весьма кстати, что член союза камер-юнкер такой-то служит сейчас шофёром у аргентинского посла, а жена другого члена союза баронесса такая-то состоит то ли машинисткой у директора парижского отделения «Вестминстер-банка», то ли личной камеристкой у супруги директора. Кто-то из членов имеет какой-то ход к секретарю управляющего парижской конторой американского треста «Стандард ойл». Это совсем хорошо. Если среди гостей появится хотя бы несколько «знатных» иностранцев с туго набитыми кошельками, то материальный успех бала обеспечен.

Но на всех этих бесчисленных эмигрантских балах писателей, инженеров, химиков, бывших институток-смолянок, пажей её величества, чиновников судебного ведомства и других вы не встретите достаточное количество этих писателей, химиков, смолянок. У писателя — залатанные брюки, единственный заштопанный пиджак, месяцами не чищенная обувь. Ему не до балов: он и обедает-то не каждый день. Химик в качестве ночного сторожа охраняет дворец французского «парфюмерного» или «автомобильного короля». Инженер сидит за рулём такси, а бывшая воспитанница Смольного на чердаке восьмиэтажного дома при свете керосиновой лампы пришивает пуговицы к юбкам, выпускаемым каким-то ателье мод.

А из кого же тогда, спросит читатель, состоит публика, посещающая эти балы? Ведь балов-то в «русском Париже» даётся за год около двухсот или трёхсот. Кто они, из «стана ликующих», открывающие бутылку за бутылкой шампанское в буфете, оставляющие сотни франков в лотерейном киоске и танцующие до утра?

Среди беспросветной бедности, убожества и нищеты эмигрантской массы иногда вдруг мелькала головокружительная карьера того или иного эмигранта, ничем от этой массы не отличавшегося и вознесённого по прихоти судьбы «из грязи в князи». Иногда это «неравный брак». Никому не известный 20-летний танцор из берлинского ночного дансинга Зубков женится на ближайшей родственнице экс-кайзера Вильгельма, по возрасту годящейся ему в матери, и получает в свои руки гогенцоллерновские миллионы, хранящиеся в заграничных банках. Скандал мирового масштаба.

И кончается он тоже скандалом, но не мирового, а полицейско-участкового масштаба: пьянство, хулиганство, дебош в ночных кабаках и одиночная камера в берлинской тюрьме Моабит.

Парижский шофёр Анастасий Вонсяцкий становится зятем американского «стального» или «свиного короля».

Грузинский князь Мдивани сочетается законным браком с американской миллиардершей, меняющей чуть ли не десятого мужа. Венчание происходит в Париже в русской православной церкви на улице Дарю. Двор устилается персидскими коврами, внутренность церкви украшается пальмами и цветами, доставленными из Ниццы на самолёте. В назначенный день и час улица перед церковью запружена «роллс-ройсами», «бьюиками» американской туристской знати, падкой до сенсаций и всякой экзотики. Щёлкают камеры фотографов и кинооператоров. Снуют репортёры всех больших газет капиталистического мира. Из «роллс-ройсов» выгружаются полуголые, в бальных платьях и увешанные бриллиантами «знатные» американки.

Пир задаётся «на весь мир»…

Белый офицер Дроздовской артиллерийской бригады Т. А. состоит в качестве шофёра в услужении у старой девы англичанки-миллионерши, проводящей свои досуги на Лазурном береге Франции. Выезжает в «свет» старая дева в обществе дамы — компаньонки и чтицы, русской по происхождению, которая чуть ли не на десять лет старше шофёра. Старой англичанке приходит в голову идея осчастливить свою компаньонку и своего шофёра… сочетав их узами законного брака. И шофёр и компаньонка упираются. Они далеки от мысли найти друг в друге спутника и спутницу жизни. Но англичанка не унимается. Она призывает шофёра и заявляет ему: «Даю за компаньонкой миллион франков приданого. Идёт?»

Под напором столь неотразимого аргумента сопротивление жениха и невесты сломлено: брак заключён. Миллион франков выплачен. Т. А. открывает в парижском предместье Нантерр водочный завод. Дела идут отлично. «Русская» водка расходится по всем углам русского зарубежного рассеивания, а хозяин завода, покинув навеки «стан обездоленных», переселяется вместе с супругой в «стан ликующих».

В других случаях по тому же капризу судьбы очутившийся на мостовой Стамбула, на улицах Берлина или Парижа рядовой эмигрант вдруг попадает в водоворот коммерческой жизни с её пляской миллионов, рвачеством и азартом, получает какие-то подряды или крупные комиссионные, втягивается в спекуляцию и чуть ли не в несколько дней сам становится миллионером. Так случилось с полковником генерального штаба Д., получившим несколько миллионов комиссионных при какой-то торговой сделке. То же самое произошло с несколькими дельцами, нажившимися на германской инфляции начала 20-х годов. Въехали они в Германию без единой марки в кармане, а покинули её через три-четыре года с миллионами марок, сделавшись владельцами собственных доходных домов в Берлине, Гамбурге, Лейпциге, Дрездене, Франкфурте. То же самое время от времени случалось в Париже, Нью-Йорке, Шанхае.

Пройдёмте, читатель, ещё немного по рядам эмигрантского «стана ликующих», чтобы составить себе несколько более полное представление о его облике.

В годы экономического подъёма в капиталистических странах Париж посещали миллионы туристов; они оставили во Франции только в один из этих годов 2 миллиарда долларов. «Верхушка» туристического потока, состоявшая из американских, английских, аргентинских, бразильских, шведских, голландских и других богачей, пресыщенная жизнью вообще и парижской жизнью в частности, с жадностью набрасывалась на «русскую экзотику». Ведь в Россию в качестве туриста не въедешь: там, во-первых, «эти ужасные большевики»; во-вторых, «по улицам ходят белые медведи»; в-третьих, «под развесистой клюквой сидят и пьют водку из самоваров эти бородатые, отвратительные русские мужики с дюжиной кинжалов и ножей за пазухой». Не проще ли тут, в Париже, пойти в русскую чайную; узреть там в качестве швейцаров и лакеев русских князей и графов в поддевках, кафтанах, смазных сапогах, а в качестве официанток — фрейлин её величества; пропустить внутрь несколько графинчиков знаменитой русской водки; прослушать диковинные русские песни о колокольчиках, бубенчиках и тройках; увидеть размалёванные на стенах эти тройки; зайти в находящуюся поблизости русскую антикварную лавку, купить там какую-нибудь вышивку или табакерку, принадлежавшую, как говорят, чуть ли не самому Петру Первому, — и после этого спокойно уплыть за океан в свои Нью-Йорки, Чикаго, Филадельфии, Бостоны, Буэнос-Айресы и прочие грады.

Угадавший причудливые вкусы этих слоняющихся по всему свету и сорящих деньгами бездельников сразу поднимется в гору, если ему посчастливится каким-либо путём получить какие-то оборотные средства, чтобы пустить в ход какое-либо маленькое коммерческое «дело».

Именно в те годы в Париже расплодилось великое множество русских антикварных лавок, ресторанов, чайных, закусочных, комиссионных магазинов и прочей «русской экзотики». Когда годы подъёма сменялись годами спада, большинство из них прогорало, но часть выживала, хотя и сокращала «оборот». Их владельцы, бывшие ещё недавно официантами, белошвейками, шофёрами, сторожами, становились «господами», подъезжали к своим «предприятиям» на «роллс-ройсах» и пополняли собою, пусть временно, «стан ликующих».

Во второй половине 20-х и в первой половине 30-х годов в Париже процветало «чайное заведение» с антикварным магазином при нём, принадлежавшее бывшему московскому градоначальнику царских времён Шебеко и петербургскому аристократу князю Куракину. Носило оно громкое название «Боярский терем», находилось в центре «шикарной» части Парижа — на улице де Берри, неподалёку от Елисейских полей, держалось исключительно на американской клиентуре. Дела «Боярского терема» шли отлично.

Знатных гостей в гардеробе встречал одетый в русскую поддёвку полковник Сергиевского артиллерийского училища Мамушин. Потолки и стены были искусно разрисованы старинными русскими узорами и сказочными тройками по эскизам великого русского художника-миниатюриста Билибина. Официантки были набраны из бывшей петербургской и царскосельской знати. «Пара чаю» стоила 14 франков при номинальной стоимости владельцам «терема» в 1 франк. На эстраде баритон Швайковский и колоратурное сопрано Коротнева под аккомпанемент пианиста Гринберга потрясали заокеанских клиентов ариями из «Садко», «Снегурочки», «Царя Салтана», «Князя Игоря», «Пиковой дамы».

Клиенты млели и от кафтанов, и от троек, и от «пары чая», и от «Снегурочки». Всего этого ведь не увидишь и не услышишь ни в Лос-Анжелосе, ни в Пенсильвании, ни в Вашингтоне!

А когда однажды в «Боярский терем» заявилась великая княгиня Ксения Александровна, сестра Николая II, и когда царскосельские фрейлины, а ныне официантки шебековского «терема», при её входе отвесили ей полагающийся по придворному церемониалу глубокий реверанс, «знатные» иностранцы кинулись в гардеробную за своими фотографическими аппаратами. Как же тут удержаться от соблазна сфотографировать настоящую сестру последнего русского царя, да притом в обстановке «чайного заведения»? Этакой диковинки во всю жизнь не увидишь ни в Нью-Йорке, ни в Чикаго!

Из чайной клиенты проходили в соседнюю комнату, занятую антикварной лавкой князя Куракина. Было в ней всё, что составляло в те времена предмет торговли русских комиссионных лавок. Несколько икон в серебряных ризах, табакерки, старинные гравюры, серебряные ковши и братины, пасхальные яйца, художественная резьба по дереву, бронза и эмаль; сарафаны, платки, вышивки, котиковое пальто и шапочка — последний ресурс умирающей от голода эмигрантской семьи; ордена и знаки отличия царских времён, мундштуки, малахитовые чернильницы и пепельницы; пейзажи березовых рощ и занесенной снегом русской деревни кисти эмигрантов-художников — последняя надежда их авторов «выйти в люди»…

Малограмотные купцы из Калифорнии, акушерки из Иллинойса, скучающие бездельники из Нового Орлеана стояли перед этими «экзотическими» экспонатами и слушали разглагольствования князя Куракина на чистейшем английском языке. Холщовое полотенце, вытканное за год до революции в какой-нибудь Мордвиновке или Бреховке, объявлялось им как историческая реликвия и личная собственность Екатерины II. Серебряный ковш, выпущенный московской фирмой Овчинникова в годы первой мировой войны, восходил в его рассказах к эпохе Ярослава Мудрого. Лукутинская табакерка была, по его словам, любимым предметом обихода всесильного вельможи Потёмкина. Серебряным подстаканником якобы пользовался сам Пётр Ильич Чайковский, а медная пепельница будто бы из Ясной Поляны Льва Николаевича Толстого.

У заокеанских посетителей «Боярского терема» вылезали глаза на лоб от этих «исторических» повествований предприимчивого князя, искусно опорожнявшего бумажники своих клиентов. «Реликвии» тщательно упаковывались и уплывали за океан вместе с их новыми владельцами, а Шебеко и Куракин богатели и богатели.

Так в атмосфере рвачества и коммерческого ажиотажа всплывали на поверхность парижской жизни нувориши из эмигрантов.

Прибавьте к ним нескольких врачей-гинекологов — тайных абортмахеров, лавировавших между богатством и тюрьмой; шарлатанов-венерологов; инженеров-изобретателей, которые при помощи французского капитала, поглощавшего львиную долю плодов из изобретений, кое-как «выходили в люди»; бывших российских богачей, имевших к моменту революции крупные суммы в иностранных банках или недвижимое имущество за границей и прожигавших последние остатки этих сумм и этого имущества; наконец, просто авантюристов и людей уголовного мира, внезапно получивших большие деньги неизвестно откуда и неизвестно как.

Вот вам парижский эмигрантский «стан ликующих».

Он заполнял залы русских ресторанов, прокучивал тысячи и десятки тысяч франков в ночных эмигрантских кабаках. Он не пропускал ни одного «шикарного» эмигрантского бала, танцуя без устали до утра и разбрасывая тысячефранковые билеты в буфете, лотерейном киоске и других уголках бальной залы.

Где же показать своё «великолепие», как не в этих злачных местах? Где можно удовлетворить своё тщеславие, как не среди своих вчерашних сотоварищей? Где можно так бахвалиться своим безукоризненно сшитым фраком или смокингом и своими небрежными жестами, бросая в гардеробной и официанткам чаевые сотенными кредитками, как не среди своих соотечественников, не имеющих ни смокингов, ни кредиток?

Я говорил сейчас о газетных объявлениях и о том, что за ними крылось.

Не меньший интерес для бытописателя беспросветных эмигрантских будней представит и хроника жизни «русского Парижа». И в ней, как и в объявлениях, можно увидеть как в зеркале толчею воды в ступе этих несчастных, заблудившихся в трёх соснах людей.

Откройте любой номер парижской эмигрантской газеты и погрузитесь в изучение этой хроники.

Завтра, в субботу, такого-то августа или октября, в 7 часов вечера, в церкви на бульваре Экзельманс будет отслужена панихида по в бозе почивающей вдовствующей государыне императрице Марии Федоровне…

Запаситесь, читатель, терпением, наденьте пальто и шляпу и пойдёмте вместе со мной на бульвар Экзельманс, где в бывшей зале, гостиной и столовой богатого особняка устроена одна из дюжины парижских православных церквей.

В полумраке церкви вы увидите одинокие фигуры древних старцев с зажжёнными свечами в руках. Опытный глаз сразу определит, что перед вами последние представители умирающей сановной знати Санкт-Петербурга и Царского Села. Прислушайтесь к тому, о чём говорят эти тени потонувшего мира в потёртых пиджаках и поношенных пальто. Что занимает их внимание? Вчерашнее падение министерства и очередной министерский кризис, о котором говорит вся Франция? Предстоящее открытие в Париже всемирной выставки, которую посетят десятки миллионов людей? Слух о девальвации франка?