9 Бегство в никуда

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

9

Бегство в никуда

Тогда я не знал, что огромные массы народа могут быть отравлены и погублены одним единственным человеком и в свою очередь отравлять и губить честных людей, — что нередко массы, однажды обманутые, продолжая коснеть во лжи, хотят быть снова обманутыми и, поднимая на щит всё новых обманщиков, ведут себя так, как вел бы себя бессовестный и вполне трезвый злодей.

Готфрид Келлер

Прочтя эти слова гениального швейцарца, Зоя Алексеевна пришла в такое волнение, что не могла усидеть на стуле и принялась ходить взад и вперед по комнате, и мысли, как лава из внезапно вспыхнувшего вулкана, начали заливать ее голову и сердце.

Ей все больше казалось, что в этих словах выражена с исчерпывающей полнотой и ясностью история ее жизни и вся история ее родины после революции. Она начала прозревать. Словно туманная пелена сползала с неба, солнце озарило все вокруг, и стали видны зеленые окрестности, и синяя бездонная пучина вселенной. И как всегда бывает в такие минуты прозрения, нахлынули воспоминания о начале жизни, потом пошли поиски того перекрестка, откуда она свернула в эти непроходимые джунгли и теперь мучительно искала выхода и спасения. И снова перечитывала слова Келлера.

— Да ведь так оно и было, — повторяла она, не замечая, что начала говорить вслух, — огромная масса народа нашего была отравлена одним-единственным человеком, — это продолжалось четверть века. И яд впитался так глубоко, что все мы продолжаем коснеть во лжи этого иезуитского социализма, уже сами хотим быть обманутыми и поднимаем на щит новых обманщиков…

— Что ты там бормочешь? — раздался надтреснутый, — будто шагал кто-то по битому стеклу, — голос Христофора Арамовича.

— Разве?

— Заговариваться стала? Смотри, как бы сама не попала в палату № 7 эта палата у всех теперь на языке.

— Тебя это волнует?

— Разумеется. Что скажут люди? Общественность! Я — глава семьи.

— Но какая у нас семья?

— До этого никому дела нет. Семья — и всё. Советская семья должна быть образцовой, примерной.

— Пожалуй. Она уже является примером полного распада семейной жизни.

— Такие обобщения не делают чести советскому врачу. Только помогаешь идейным против-никам. Вот у вас там сидит Алмазов, — недавно вышла его книга за рубежом, все наши враги подняли ее на щит. Он тоже делает такие обобщения… Да — фрукт! Горжусь, что подписал приказ о его водворении в сумасшедший дом.

— Да… значит, это ты… А я всё время думала, какой же это подлец взял на себя добровольно роль палача…

— Как ты смеешь? — топнул ногой Бабаджан.

— Уходи, гадина! Я еще с тобой сочтусь.

Бабаджан что-то буркнул и ушел.

* * *

На следующий день Зоя Алексеевна дежурила. День выдался тяжелый, хлопотливый… Стоял конец октября, та унылая, неприглядная поздняя осень, когда деревья, потеряв свой многоцветный наряд, выставляют напоказ почернелые оголенные сучья и напоминают старых кокеток, снявших вечерний туалет, грим и видящих в зеркале отвисшие складки морщинистой кожи, торчащие ребра, уродливые лица, потускневшие глаза.

Это время было всегда особенно тяжелым для персонала психиатрических больниц. По давно установившемуся обычаю, перед октябрьскими праздниками в больницы прибыли тысячи новых пациентов. Это все был элемент неспокойный, ненадежный, — ну, из тех, которые могли бы испортить праздники, пробравшись в ряды манифестантов и крикнув: «Долой коммунизм!» К этому же разряду принадлежали алкоголики, шептуны, распространявшие слухи, что вскоре снова повысятся цены, и любители побеседовать в очередях за лапшой, пшеном, баранками, хлебом — очередей становилось всё больше.

Люди спали всюду: в коридорах, на полу, на столах… Снова появился Дормидонт Ферапонтович Фиолетов в своем неизменном колпаке из листов «Крокодила».

— Опять попался… А вы всё отбываете… Как попал? Очень просто. Знаете, перед праздника-ми, по ночам на Красной площади воинские части, физкультурники репетируют манифестацию народной любви и восторга к властям предержащим. Ну, я тоже решил принять участие. И, придя в восторг от всего этого, решил крикнуть один из популярных ленинских лозунгов, вспомнить старину, и крикнул: «Долой самодержавие! Да здравствует Свобода!…» Голос у меня зычный. Эхо прокатилось до самого Василия Блаженного. А тут, откуда ни возьмись, — блюститель порядка. — «Вы что тут, гражданин, безобразничаете?» — Как, это, — говорю, — безобразничаю? С каких пор провозглашение ленинских лозунгов стало безобразием? — «Несвоевременно, говорит, — провозглашаете. А ну-ка дыхните.» — Дыхнул. «- Ну, гражданин, пожалуйте.» — Куда, — спрашиваю. — Я не пьян, не нарушаю порядка. «- Я и не говорю, что вы пьяны, а направлю вас по месту назначения». — Ну, я спорить и пререкаться не стал. Место назначения мне известно. Отчего не провести праздник с хорошими людьми?..

* * *

Валентин Алмазов давно изобрел своеобразную игру в бедность-богатство. Он придумал ее еще в годы юности, когда прочел слова Сологуба, которого очень любил: «Беру кусок жизни, грубой и бедной, и творю из нее сладостную легенду, ибо я — поэт». И вот так он брал кусок жизни грубой и бедной, расцвечивал ее в своем воображении в нечто яркое и невиданное и переселялся в этот созданный мир, и жил там, пока не уставало воображение, и приходилось опускать занавес.

Поэтому сейчас ему не было тоскливо на Проспекте Сумасшедших, где шел праздничный карнавал в тысячу раз более яркий, чем казенная однообразная манифестация с бумажными цветами и принудительным весельем, которая затопляет улицы, как осенний слепящий ливень. Разве встретишь нестандартного, вольного человека по ту сторону бетонной ограды?

Валентин Алмазов с отвращением вспомнил тошнотворные празднества, восторженный, захлебывающийся лай газетных шавок, репродукторов, халтурщиков всех жанров, жадно загребающих в такие дни свой дополнительный рацион к скудной зарплате. Здесь же, в изоляции, были серьезные люди, они не давали интервью подхалимам, а беседовали как равные с Жизнью и Смертью.

* * *

Администрация была встревожена. Кизяк просила Бабаджана перевести ее в другое отделение, поскольку здесь работает Зоя Алексеевна, — она лучше обеспечит порядок, более решительно. Бабаджан ей резко возразил:

— Ни о каких перемещениях не может быть и речи. Глядите в оба. Особенно теперь, когда там этот Алмазов. Им занимается мировая пресса. Вы обязаны доказать с максимальной объективностью, что он тяжело болен. Иначе нам всем грозят большие неприятности.

— Христофор Арамович, доказать это невозможно.

— Почему?

— Потому что он не болен. Нет объективных данных. Наоборот, результаты обследования свидетельствуют, что он совершенно здоров.

— Вы знаете, о нем запрашивали из ЦК… А выписать я его не могу без указания сверху. А наверху тоже не все согласны. Ищите выход.

— Я не могу найти выхода… кроме…

— Что кроме? Говорите скорее.

Но тут Бабаджана срочно вызвали к министру, и она не успела изложить ему свой план, который долго вынашивала.

Так дальше продолжаться не может, — палата № 7 очаг заразы… Надо их разогнать в разные концы. На это не согласится Зоя Алексеевна. Уломать ее невозможно. Поэтому Кизяк решила просить Бабаджана дать указание главному врачу раскассировать палату № 7 — больных разослать в разные города.

* * *

Как прекрасно играть в богатство-бедность! Воображаемая жизнь нисколько не подчиняется законам действительности, — но беда в том, что её нельзя увековечить. Пока бежим в никуда — до завтра, только до завтра.

Кизяк кое-чего добилась. Поступило распоряжение отправить иногородних по месту жительства. И вот, в одиннадцатом часу ночи прибыла машина и увезла Фиолетова, Голина, Антонова. Куда их везут, — не сказали. По месту жительства? А ведь у них постоянного места нет. Расставаться с Володей Антоновым и Голиным было тяжело. И тогда впервые все из палаты № 7 дали торжественную клятву — по всей Руси готовить борцов за свободу, водрузить знамя свободы во всех сердцах русских, уже раскрытых, полных трепетного ожидания.

Потом каждый уходящий давал такую клятву. И впоследствии эта клятва никем не была нарушена.