Глава IV. Протекторат
Глава IV. Протекторат
Кромвель становится протектором. – Отношение к роялистам и сектантам. – Заговор. – Парламенты Кромвеля. – Его деспотизм. – Перемена в характере. – “Счастливейший день в жизни”
16 декабря 1653 года разыгралась поэтому сцена, которую давно можно было предвидеть. В этот день, ровно в час пополудни, пышный кортеж двинулся из Уайтхолла в Вестминстер между двумя линиями солдат. Лорды-комиссары государственной печати, лорд-мэр и ольдермены лондонского Сити, все в красных мантиях и церемониальных каретах, были во главе поезда; за ними – Кромвель, в костюме из черного бархата, в ботфортах, в шляпе с широкой золотой тесьмой. Прибыв в Вестминстерхолл, кортеж вошел в залу канцлерского суда, на одном конце которой было поставлено кресло правителя. Когда Кромвель стал перед этим креслом и все присутствовавшие разместились вокруг него, генерал Ламберт объявил, что парламент распущен по добровольному согласию его членов, и просил лорда-генерала от имени армии и трех наций, в силу необходимости, вытекающей из самого положения дел, принять протекторат над республикой Английской, Шотландской и Ирландской. После минутной скромной нерешительности Кромвель дал свое согласие. Тогда один из секретарей совета, Джессон, прочел конституционный акт, где в сорока двух пунктах был изложен смысл протекторского правления. Кромвель произнес и подписал клятву “принять на себя управление и протекцию над соединенными нациями, сообразно правилам, изложенным в прочитанном акте”.
Вынужденного во всем этом ровно ничего не было. Возможным представлялся выбор из трех комбинаций: или провозглашение королем Карла II, или диктатура парламента, или же, наконец, протекторат Кромвеля. Должно было победить то, на чьей стороне в данную минуту был maximum силы. Она вся сосредоточилась в руках армии и ее вождя. Это понимал каждый, и кто был способен покориться – покорился, громадное большинство совершенно добровольно.
Но сектанты, анабаптисты, милленарии не отреклись от дорогой им иллюзии даже в эту минуту. На другой день после провозглашения протектора толпа многолюднее, чем когда-либо, собралась вокруг кафедры своего озлобленного проповедника Фика. Фик свирепствовал выше всякой меры. “Пойдите, скажите вашему протектору, – кричал он, – что он обманул народ Господа, что он – лжец и клятвопреступник; недолго царствовать ему; с ним случится худшее, чем с последним протектором Англии, горбатым тираном Ричардом. Скажите ему, что вы от меня это слышали”. Фика потребовали в совет и арестовали. Когда спросили Гаррисона, самого известного из анабаптистов, признает ли он протекторское правление, он гордо ответил: “Нет”. Отставленный от службы, Гаррисон получил приказание отправиться домой в графство Стаффорд и там держать себя посмирнее.
Надо заметить, что с сектантами Кромвель всегда очень церемонился. Он удовольствовался тем, что отрешил их от должностей. Когда же протектор имел дело с людьми, принадлежавшими к этой партии и пользовавшимися влиянием, но не занимавшими никаких официальных мест, – известными проповедниками или народными говорунами, то он приглашал их к себе, соблюдал прежнюю фамильярность, сам притворял дверь после того, как они входили к нему в комнату, просил их садиться и покрывать голову; уверял, что презирает этикет и пышность, которые в иных случаях поневоле должен соблюдать, и затем откровенничал с ними как со своими старыми и истинными друзьями. Он говорил им, что стократ променял бы протекторский сан на пастушеский, но видит, что прежде всего не должно дать дойти нации до последней степени беспорядка и стать добычей общего врага; поэтому-то он и решился (по его собственному выражению) идти некоторое время между живыми и мертвыми, будучи, однако, всегда готов сложить с себя лежащее на нем тяжелое бремя с великой радостью. Потом он молился вместе с ними, трогая их до глубины сердец своею искренностью. Самые подозрительные бывали потрясены в своем неверии, самые озлобленные примирялись, и если Кромвелю не удалось подавить совершенно всякое неприязненное брожение в рядах партии, то по крайней мере он не давал ему распространяться, ни вспыхивать и большую часть этих набожных энтузиастов удерживал на своей стороне или заставлял при всем их недовольстве и нерасположении оставаться в нерешимости и бездействии.
Совсем иначе действовал Кромвель с роялистскими заговорщиками; против них-то устремлял он свои демонстрации, грозившие строгими мерами, а в случае нужды приводил в исполнение и самые эти меры, частью для действительной защиты себя от их замыслов, частью же для того, чтобы собрать вокруг себя республиканцев, полных ненависти или проникнутых духом беспокойства. В поводах к этому недостатка не было. Через месяц после провозглашения протектората в Сити было открыто сборище, состоявшее из одиннадцати роялистов, замышлявших произвести общее восстание партии и убить Кромвеля; в апреле была найдена прокламация, якобы от имени Карла II, в которой говорилось, что “убить протектора – это подвиг, одинаково приятный Богу и всем честным людям”. За голову назначалась высокая цена, чины, кресты, ордена и земли. В мае был открыт заговор Джерарда и так далее. Но было бы тяжело и излишне перечислять все перипетии этой борьбы, в конце которой роялисты должны были сознаться, что, пока Кромвель жив, все их происки бесполезны. С каким-то мистическим ужасом произносили они самое имя протектора.
Роялистов можно было, по крайней мере, уничтожить, и самую трудную борьбу Кромвелю пришлось выдержать не с ними, а с парламентом и республиканской армией. И эта борьба с каждым днем становилась все ожесточеннее, так как Кромвель все дальше и дальше уходил от сорока двух статей и приближался к образцу старой, им же уничтоженной монархии. Сущность его протекторства вначале сводилась к тому, что “верховная и законодательная власть Англии сосредоточивается в одном лице и в народе, собранном в парламенте”. Одно лицо и было зародышем начинавшейся монархической реакции. Кромвель сильно ускорил ее приход. Конституционный акт предоставлял частью одному ему лично, частью при содействии государственного совета, от него же зависевшего, почти все атрибуты королевской власти. Он поспешил воспользоваться этим. Судьям и всем высшим государственным чиновникам велел он тотчас выдать рескрипты, им самим подписанные. Все публичные акты, административные и судебные, совершались его именем; он торжественно установил свой государственный совет и подчинил его рассуждения большей части тех правил, которым издревле следовал парламент. 8 февраля 1654 года, по его внушению, в Сити дан был ему великолепный обед, в конце которого он возвел лорда-мэра в рыцарское достоинство и подарил ему собственную свою шпагу, как это делал обыкновенно новый король при своем восшествии на престол. Он поселился в королевских покоях, которые по этому случаю были богато поновлены и меблированы. Дом его принял всю пышность и все формы двора. В сношениях с иностранными посланниками он ввел правила и этикет, существовавшие при первоклассных монархических дворах.
И всюду носился слух, что он скоро будет королем, что он уже король и коронован тайно.
Но он не торопился... в этом, по крайней мере. Зато, говорит Гизо, быстро и в должной мере совершал он многие из тех реформ, на которые Долгий парламент и парламент баребонский потратили столько слов. Управление финансами, поправка, содержание дорог, положение содержавшихся под стражею за долги и внутреннее управление тюрем – все было установлено в видах доброго порядка. Дуэли были запрещены. Новый устав, тщательно обработанный, ввел в разумные и гуманные границы судебную расправу. Христианские проповеди и разумное управление приходами были поощрены. Улучшены школы и положение школьных учителей, а 12 апреля 1665 года было наконец издано повеление о присоединении Шотландии к Англии.
Внешняя политика Кромвеля была более чем блестяща. Чтобы не возвращаться к ней, мы позволим себе вкратце сразу охарактеризовать ее. Она была преисполнена национального достоинства. Перед величием гения протектора принуждена была склониться сама Европа. Сначала она признала его в сане, потом невольно подчинилась его руководству. По прошествии полувека, в течение которого Англия едва ли имела более веса в европейской политике, чем Венеция или Саксония, она вдруг сделалась самой грозной державой в свете, предписала Голландии условия мира, отомстила варварийским пиратам за обиды, нанесенные ими всему христианскому миру, победила испанцев на суше и на море, завладела одним из прекраснейших Вест-Индских островов (Ямайкой) и приобрела на фламандском берегу крепость (Цюнкирхен), утешившую национальную гордость за потерю Кале. Она царила на океане. Она шла во главе протестантских интересов и протестантского движения. Все реформатские церкви, рассеянные по римско-католическим королевствам, признавали Кромвеля своим покровителем. Гугеноты Лангедока, пастухи, которые в своих альпийских деревушках исповедовали протестантизм древнее аугсбургского, были защищены от притеснения одним лишь звуком его великого имени. Сам папа принужден был проповедовать гуманность и умеренность папистским государям, ибо голос, редко угрожавший по-пустому, объявил, что, если бы народу Божию не было оказано снисхождения, английские пушки загремели бы в замке св. Ангела...
* * *
Однако все эти поразительные успехи отнюдь не мешали Кромвелю ссориться с парламентом и все больше расходиться с ним.
Мне думается, что этот спор протектора с республиканской партией имеет большой исторический и даже философский интерес. Поэтому придется подробнее остановиться на нем.
Мы уже видели, что английская революция преследовала две цели: во-первых — восстановление старых английских вольностей (сюда надо включить параграфы Великой хартии и принципы самоуправления); а во-вторых — свободу совести. К этому постепенно присоединились пункты радикальной программы: уничтожение феодализма, королевской власти, государственной церкви и палаты лордов.
Революционным принципом было проведение в жизнь личного начала. Свобода совести и мысли, книгопечатания, митингов, равноправность всех перед законом, уничтожение привилегий крови и другие требования радикалов призваны были расширить сферу прав каждого отдельного человека за счет сословного или государственного начала.
Было время, когда Кромвель несомненно и очевидно сочувствовал всем этим принципам. Но между Кромвелем – полковником парламентской армии, другом Лильборна и Гаррисона, и тем же Кромвелем – лордом-протектором Англии – разница очень существенная. Но к чему она сводится – к принципу или форме? Главным образом, к последней. Он прекрасно знал, что его упрекают в деспотизме. Лильборн его власть называл “новыми цепями Англии”. Эти упреки повторялись беспрестанно и были неприятны Кромвелю. Протектор постоянно оправдывался, даже в то время, когда, находясь на вершине могущества и славы, он бы мог обойтись и без всяких оправданий. Все свои деспотические меры Кромвель объясняет тревожным положением государства. Он не устает возвращаться к этому пункту. Было ли оно на самом деле? Но задать подобный вопрос – не то же ли самое, что спросить себя: “Были ли роялистские заговоры? прекратились ли претензии Карла II? успокоились ли епископалы и паписты? выдумал ли Кромвель движения анабаптистов, левеллеров, милленариев? вернулась ли Англия сразу к своему обычному состоянию, или же, напротив, революционная искра тлела под развалинами прежних учреждений, готовая ежеминутно разразиться новым пожаром? чего, наконец, хотел народ, самая нация – скорого и правого суда, покоя и отдыха или продолжения революции coute que coute?[14]” Стоит задать себе эти вопросы, чтобы немедленно же получился вот какой ответ: большая часть произвольных мер лорда-протектора на самом деле объяснялась ужасным состоянием государства, в котором, по-видимому, было забыто самое слово “порядок”. Не миф и не выдумка Кромвеля все эти заговоры, этот раздор партий, готовых ежеминутно, как он говорил, перегрызть друг друга, эти грабежи и убийства, эти претензии каждого мало-мальски выдающегося человека забраться на высшее место, чтобы немедленно же переменить все по-своему.
Одинаково несомненно, что деспотизм Кромвеля объясняется и элементарнейшим чувством самосохранения. На самом деле ему предстояла дилемма: или упрочить свою власть до той степени, когда она станет выше всяких посягательств, или же рано или поздно отправиться на эшафот. Казнь Карла была сожжением кораблей. После нее возвращаться назад было невозможно. Примирение с Карлом II, которое в идее соблазняло многих дипломатов, задумавших даже бракосочетание младшей дочери протектора, леди Франциски, с наследником Стюартов, принадлежало к области утопий. “Карл, – говорил Кромвель, – никогда не простит мне смерти отца, а если бы он простил, то был бы недостоин короны”. Чтобы поддерживать свою власть, Кромвелю надо было постоянно усиливать ее. Эта логика была продиктована роковой необходимостью. Ведь его власть, в сущности, не признавали, ей только подчинялись. При малейшей неудаче, при малейшем ослаблении она рассеялась бы как дым. Протектор это прекрасно понимал. Он видел, какое громадное, неодолимое преимущество имеют перед ним Стюарты. Это было преимущество традиции – величайшее из преимуществ по своей интенсивности, упорству, настойчивости. Власть же Кромвеля опиралась лишь на его гений да на успех революции, которую большинство к этому времени успело уже возненавидеть. Там, где законному королю достаточно было сказать одно слово, протектору приходилось двигать пятидесятитысячную армию и напрягать все усилия своего гения. Ему не прощалось ничто. Все с нетерпением ждали, когда же наконец счастливая звезда изменит ему, когда его зарежет нож заговорщика, разобьют испанцы, взорвут паписты или сектанты? Это было поистине трагическое положение. Кромвель отличался слишком проницательным умом, чтобы удовлетвориться внешней покорностью и почить на лаврах. Он прекрасно знал, что для него почить на лаврах – это очутиться в Тауэре, а потом – на эшафоте. Скрыться в собственном ничтожестве было нельзя; для примирения надо было вернуть все прошлое. Да он и не хотел примирения!..
Не забудем еще династических интересов лорда-протектора. По этому поводу Гизо пышно выражается: “Вместе с тем, простирая свое честолюбие за пределы гроба, вследствие той жажды долговечности, которую можно назвать печатью величия, он желал оставить в будущем своему роду обладание властью”. Простирать свое честолюбие за пределы гроба Кромвель как гений имел, конечно, полное право и основание, но в данном случае он выбрал совсем скверный путь. Он должен был знать, что за человек его старший сын Ричард, который не только протектором, но и хорошим пастухом едва ли мог быть. Но, задумав такое ни с чем не сообразное дело, Кромвель впутал себя в лишние неприятности с парламентом и дал вполне основательный повод к бесчисленным и даже презрительным упрекам. Конечно, он боялся возвращения на престол Стюартов и гибели всего созданного, но какое же препятствие воздвигал он им на пути к трону в лице Ричарда? Ставить на столь ответственное место, не очень умного, хотя и в высокой степени добродушного джентльмена, любившего впоследствии за стаканом хорошего вина посмеиваться над своим “трехдневным” протекторатом и с улыбкой пересматривавшего подписанные им государственные бумаги, значило действовать в состоянии полной слепоты. И здесь-то прозорливость и проникновение изменили Кромвелю как никогда и ни в чем.
Но, спросит читатель, раз Кромвель не хотел ни в чем изменять своему прошлому, то почему же не остался он преданным сыном республики, ее охранителем, почему не примирился он с диктатурой парламента и не оставил власти в руках республиканской партии?
Во-первых, потому, что такой партии не было: двести-триста хотя бы умных людей никакой партии не составляют. Нация была настроена монархически. Диктатура парламента действительно существовала одно время, но почему? По той простой причине, что она опиралась на армию, созданную самим же Кромвелем. Но парламент и армия ужиться не могли и никогда и не уживались. И тот, и другая претендовали на первенство. Парламент только и думал что о роспуске армии, что значило открыть свободный путь Стюартам, а для Кромвеля и его солдат это ничего доброго не предвещало.
Это, повторяю, во-первых, но есть еще и во-вторых – гораздо более важное и, пожалуй, интересное.
“Кромвель, – говорит Гизо, – вовсе не был философ. Он действовал не по предварительно обдуманному и систематически расположенному плану, но руководствовался в деле управления высоким инстинктом и практическим смыслом человека, которому Божий перст назначил править народом”. Я полагаю, что Гизо не совсем прав. Высокий инстинкт и практический смысл, конечно, прекрасные вещи, но у Кромвеля было и еще нечто. Правда, он не сочинял философских трактатов: о систематически расположенном плане во время революции даже смешно разговаривать. Но я не сомневаюсь, что у Кромвеля было настоящее философское миросозерцание и даже целая философия. Она вся изложена в его речах, не в особенно завидном порядке, но достаточно ясно. Главная установка этой философии была различная: вера в Промысел, управляющий судьбами людей, и необходимость жизни.
Первая посылка Кромвеля гласила: в основании всякого права лежит сила; проще: сила есть право. Это не так страшно, как кажется с первого взгляда. Попробуем объясниться. Все живет, потому что имеет достаточно основания, то есть достаточно внутренней силы для жизни. Любой лепесток должен погибнуть без этой внутренней силы. Он пожелтеет, завянет и упадет, повинуясь роковому приговору справедливой природы. Но лепесток живет не только потому, что у него есть внутренняя сила (хотя бы способность производить необходимый обмен веществ), он живет математически до той минуты, пока сила не израсходована. Ни мгновением больше, ни мгновением меньше, ибо откуда взять недостающее мгновение, куда деть мгновение лишнее? Так в природе. В человеческой жизни несколько иначе. Никакая традиция не может поддерживать увядшего лепестка, и он должен упасть, хотя бы все юристы, все китайские мандарины собрались и стали уверять, что он ни упасть, ни сгнить не может. Вся сила израсходована, лепесток зеленел и желтел определенное количество мгновений – о чем тут рассуждать? Но человек рассуждает. Никакой исторический опыт не способен научить его той простой истине, что без силы нет жизни и смерть – это итог до конца израсходованной силы. Хотите доказательств? Откройте любую страницу истории, и вы найдете их бесчисленное множество. Ведь все, что существует, было вызвано некогда к существованию действительной необходимостью вещей. Каждое учреждение, большое или маленькое безразлично, удовлетворяло в свое время известной потребности. В этом-то и заключалась их сила. Это и давало им право на бытие. Но прошли века, создавшие для всех этих учреждений пурпурную и торжественную мантию традиции. Под ее покровом они чувствуют себя как нельзя лучше, в полной безопасности и с полнотой душевного спокойствия. Они все еще сильны, так как способны вдохновлять своих сторонников, и в умах людей сложилась мысль об их безусловной, пожалуй, вечной необходимости. Но где те потребности, те задачи жизни, которым удовлетворяли некогда папство, католицизм, рыцарство? Потребности исчезли, остались лишь формы общественной организации. Что они такое? Пурпурная торжественная мантия, одинаково способная прикрывать и Цезаря, и Ромула Августула.
Вывод из этого прост и ясен. Чтобы обеспечить за собой известное право, человек прежде всего должен обеспечить за собой известную силу. Кромвелю говорили о народовластии. “Прекрасно, – отвечал он, – но способен ли народ властвовать над собой?” Ему говорили о диктатуре парламента. “На что может опереться парламент?” – спрашивал он.
Между тем на стороне армии и его самого была действительная сила. “Грубая физическая сила!” – скажет читатель... и ошибется. Ничего грубого, ничего физического – по крайней мере на первом плане.
Кромвель постоянно говорит нам о Провидении, о его путях, о том, что он сам избран для осуществления воли Промысла. В XVII веке – это совсем не были метафоры.
Мы, кроме того, не имеем решительно никакого основания предполагать, что Кромвель лицемерил. Нельзя ж во всем, чему только мы не сумеем найти отклика в своей собственной душе, видеть ложь и считать, что при помощи лжи можно достигнуть в жизни чего-нибудь великого! Пусть же теперь читатель припомнит, как объяснял Кромвель победы свои и армии. Он искренне верил, что путем этих побед Промысел осуществлял свои предначертания. В конце концов победа сосредоточилась в его руках. Такова воля Провидения. Оно дало нужные для победы силы. Оно посрамило врагов. Оно не раз обращало в бегство неприятеля, втрое сильнейшего. Оно, наконец, постоянно защищало эту грудь от ран и даже царапин в бесчисленных кровопролитных стычках. О каком еще праве надо рассуждать? Давая победу, не может же Промысел отнимать плоды ее?..
Кромвель верил в свое призвание, в свое предназначение. Вот верховная санкция всех его прав, а совсем не 42 пункта парламентского акта, утверждавшего его протекторат. Акты меняются, один уничтожает другой; но есть и нечто неизменное: это Промысел. Доверившись ему, человек может не обращать внимания на все остальное. Сила есть право. Но эта сила дана от Бога. Это не иллюзия, это громадный жизненный факт, подтверждаемый бесчисленными победами...
Республиканцы-идеологи могли опираться на требования чистого разума. Кромвель предпочитал опираться на необходимость жизни. Разногласие принципиальное и даже философское.
Необходимость жизни – второй важный пункт миросозерцания Кромвеля. Ни на минуту не исчезает он из его помыслов. Вы сотни раз встречаете его повторение в речах, письмах и разговорах. Раз ему пришлось пререкаться с одним из самых упорных и вместе с тем тупоголовых республиканцев, с Лудло.
Кромвель. Скажите же, пожалуйста, чего вам нужно? Не всякий ли имеет право быть добрым настолько, насколько хочет? Чего же еще можете вы желать?
Лудло. Нетрудно определить, чего нам нужно.
Кромвель. Скажите же мне, что именно?
Лудло. Нам нужно то, из-за чего мы бились: чтобы нация была управляема с ее согласия.
Кромвель. Я столько же, сколько всякий другой, стою за этот образ правления. Но где это согласие нации? У пресвитериан, индепендентов или анабаптистов?
Протектор мог бы спросить еще: где самая нация?
Любопытна также в этом отношении его речь о войне с Испанией. Он ежеминутно возвращается к той мысли, что эта война необходима по самой сущности вещей. Он сознает всю важность этой идеи, но у него недостает силы, чтобы хорошо сформулировать ее. И он повторяет ее десятки, сотни раз на тот или другой лад, в той или другой форме. А между тем мысль его очень проста. Он хочет сказать, что можно воевать (как и вообще поступать в жизни) под воздействием иллюзии, общественного самолюбия, вследствие собственного неправильно понятого интереса. “Вы в войне с Испанией, – говорил он. – Мы втянули вас в эту войну по необходимости – оправдательная причина для действий человеческих, стоящая выше всех писаных законов... Испанец – ваш величайший враг, враг естественный и как бы указанный Провидением, потому что он воплощенный папизм... Нет средства ни добиться от Испании удовлетворения, ни защитить себя от нее. Мы требовали от нее для наших купцов только дозволения иметь в кармане Библию и молиться по их вере... но нечего ждать от испанца свободы совести (первая причина естественной и необходимой вражды)... Намерение Испании – захватить в свои руки господство над всем миром; к осуществлению этого намерения она видит в нас, в нашей нации, самые сильные препятствия!.. Если вы заключили мир с государством папистов, вы с ним и в союзе, и не в союзе, потому что мир продолжается только до тех пор, пока папа не сказал: Аминь”...
Но раз человек опирается на необходимость жизни, то он должен и для нее находить высшую санкцию. И здесь она давалась Кромвелю религией. “Он верил, – говорил Карлейль, – что Бог, а не дьявол управляет миром. Он верил, что высшая справедливость должна быть воплощена в жизни и что все идет к этому путем усилий, путем борьбы... Хорошо быть в этой борьбе на стороне Бога, слишком нехорошо – на стороне Вельзевула”... Оттого-то факт и имел в его глазах такое громадное значение. В нем Промысел дает свои указания человеку.
***
Со спокойной совестью буду я излагать теперь дальнейшие события протектората Кромвеля. Читатель может составить себе самостоятельное представление о его деспотизме. Но вот, между прочим, слова Гизо, сказанные как раз по этому поводу:
“Немного найдется деспотов, которые до такой степени, как Кромвель, сдерживали бы себя в пределах действительной необходимости и предоставляли уму человеческому столько свободы мысли. Один из пороков узурпированной абсолютной власти состоит в том, что она для собственного существования принуждена поддерживать и усиливать в обществе опасение тех зол, от которых сама обещает избавить его. Кромвель, может быть, меньше всех других великих деспотов прибегал к этой лжи, потому что его кратковременный деспотизм произошел от ясных и естественных причин, и сам он не раз пытался преобразовать его в умеренное правление”.
Теперь факты.
“План Кромвеля, – говорит Маколей, – с самого начала имел значительное сходство с древней английской конституцией, но через несколько лет он счел возможным пойти далее и восстановить почти все части прежней системы под новыми названиями и формами. Титул короля не был возобновлен, но королевские прерогативы были вверены лорду верховному протектору. Государь был назван не величеством, а высочеством. Он не был коронован и помазан в Вестминстерском аббатстве, но был торжественно возведен на престол, препоясан государственным мечом, облачен багряницей и наделен драгоценной Библией в Вестминстерском зале. Его сан не был объявлен наследственным, но ему было дозволено назначить преемника, и никто не мог сомневаться, что он назначит сына”.
Палата общин была необходимой частью государственного устройства. В учреждении этого собрания протектор обнаружил мудрость и политический смысл, которые не были как следует оценены его современниками. Недостатки древней представительной системы, хотя вовсе не такие важные, какими они сделались впоследствии, уже замечались людьми дальновидными. Кромвель преобразовал эту систему на следующих основаниях: маленькие города были лишены привилегий, число же членов за графства было увеличено. Очень немногие города без представительства успели до того времени приобрести важное значение. Из этих городов самыми видными были: Манчестер, Лидс и Галифакс. Представители были даны всем трем. Прибавлено было число членов за столицу. Избирательное право было устроено так, что всякий достаточный человек, владел ли он поземельной собственностью, или нет, мог вотировать за графство, в котором жил. Несколько шотландцев и несколько колонистов-англичан, поселившихся в Ирландии, были приглашены в собрание, долженствовавшее издавать закон для всех частей Британских островов.
В реформах Кромвеля заключается, конечно, зародыш всех последующих преобразований в области избирательного права. Но действовал он более чем осмотрительно: он не только не уничтожил ценза, но даже не уменьшил его. С другой стороны, история выборов во все его парламенты часто возмущала людей, стоящих на точке зрения права. Выборы эти всегда производились под сильным административным давлением, и протектор никогда не стеснялся прибегать к самым экстраординарным мерам, чтобы обезопасить себя от короля или протеста парламента. Так, однажды, например, 102 депутата, хотя и избранные совершенно правильно, не получили доступа в зал заседаний, так как Кромвель не счел их удобными для себя. Он слишком скоро убедился, что, ненавидимый и роялистами, и пресвитерианами, он мог быть в безопасности не иначе, как обладая абсолютной властью. Первая палата общин, какую народ избрал по его приказанию, выразила сомнение в законности его авторитета и была распущена, не успев издать ни одного акта. Вторая признала его протектором и охотно сделала бы королем, но упорно отказывалась признать его новых лордов. Ему не оставалось ничего более как распустить и ее. “Бог, – воскликнул он при расставании, – да будет судьею между мной и вами!”
В тщетных попытках обезопасить свою власть от всяких поползновений, Кромвель настойчиво искал для нее таких опор, которые не исходили бы прямо из его личного величия и гения. Оттого-то так настойчиво уподоблял он себя королю, где только это было возможно; оттого-то задумал он восстановить палату лордов. Это было очень трудное дело. Кромвель застал уже существовавшее дворянство, богатое, весьма уважаемое и настолько популярное между другими классами, насколько какое-нибудь дворянство когда-либо бывало. Если бы он как король Англии повелел пэрам собраться в парламент согласно древнему обычаю государства, многие из них без сомнения повиновались бы призыву. Но этого он не мог сделать. Он только предложил главам знаменитых фамилий занять места в своем новом сенате. Те отказались. С их точки зрения согласие было бы равносильно унижению достоинства, как своего, так и родового. Они тоже спрашивали ежеминутно: “Ваши полномочия, Ваше Высочество? Покажите нам их!” Протектор поэтому был принужден наполнить свою верхнюю палату новыми людьми, успевшими в течение последних смутных времен обратить на себя внимание. Это было наименее удачное из его предприятий, не понравившееся всем партиям. Левеллеры гневались на него за учреждение привилегированного класса. Толпа, питавшая уважение к великим историческим планам, без удержу смеялась над палатой лордов, в которой заседали счастливые башмачники и извозчики, куда были приглашены немногие дворяне и от которой все старинные пэры отворачивались с презрением.
В палате лордов Кромвель, между прочим, хотел найти противовес нижней. Та – как бы она ни избиралась, – очевидно, была непримирима. Чтобы успокоить ее, Кромвелю постоянно приходилось прибегать к самым экстраординарным мерам. Они были ему неприятны, он страдал от них. Не помогут ли лорды? Но – увы – лордов не было : были одни parvenus, возбуждавшие иронию и злобу своими громкими титулами. “Я не хочу, – сказал граф Варвик, – сидеть рядом с сапожником Гьютоном”. Ждали с любопытством, что сделает Артур Гаслерт, которого протектор назначил членом верхней палаты. Он не явился, скрывался несколько дней, а затем неожиданно пришел в палату общин и просил допустить его к присяге. Не решались принять его; сэр Артур упорно настаивал. “Я был избран народом для заседания здесь; я охотно дам присягу; я буду верен особе милорда-протектора. Я не хочу никого убивать”. Он был принят и тотчас же занял место во главе оппозиции.
Это – один из образчиков бесчисленных распрей и ссор, происходивших у протектора с парламентом. Однако энергия его администрации нимало не ослаблялась ими. Те же солдаты, которые ни за что не позволили бы ему принять королевский титул, поддерживали его, когда он отваживался на такие насильственные меры, на какие никогда не решался ни один английский король. Правление поэтому, с виду бывшее республикой, в сущности было деспотизмом, умерявшимся только мудростью, выдержанностью и великодушием деспота. Знаменитый принцип, что “Англия управляется сама собой”, был совершенно забыт. Страна была разделена на военные округа. Эти округа находились под начальством генерал-майоров. Всякое мятежное движение немедленно подавлялось и наказывалось. Страх, внушенный могуществом меча, находившегося в такой сильной, твердой и опытной руке, укротил дух и кавалеров, и левеллеров. Предлагали защищать старые вольности Англии. Но всякий понимал, что в данную минуту это было бы безумием. Нельзя ничего было сделать даже путем заговоров: полиция протектора была хороша, бдительность его была неослабна, и когда он появлялся вне пределов своего дворца, обнаженные мечи и кирасы верных телохранителей окружали его плотно со всех сторон.
“Будь он, – говорит Маколей, – жестоким, своевольным и хищным государем, нация могла бы почерпнуть отвагу в отчаянии и сделать судорожное усилие освободиться от военного деспотизма. Но тягости, какие терпела страна, хотя и возбуждали серьезное неудовольствие, однако не были такими, которые побуждают огромные массы людей ставить на карту жизнь, имущество и семейное благосостояние против страшного неравенства сил. Налоги, правда более тяжкие, чем при Стюартах, были не тяжелые в сравнении с налогами соседних государств и ресурсами Англии. Собственность была безопасна. Даже кавалер, удерживавшийся от нарушения нового порядка, наслаждался в мире всем, что оставили ему гражданские смуты. Уничтоженные Долгим парламентом последние следы крепостничества, конечно, не возобновлялись. Отправление правосудия между частными лицами совершалось с точностью и безукоризненностью, дотоле неслыханными. Ни при одном английском правительстве со времен Реформации не было так мало религиозных преследований...”
Но это слишком важный пункт, чтобы говорить о нем мимоходом.
Всякий желал бы, конечно, чтобы этих религиозных преследований не было совершенно. К сожалению, ничто не распространяется так медленно, как веротерпимость. Если мы спросим себя, кто в описываемую нами эпоху был искренне и действительно на стороне свободы совести, то во всей Англии едва ли насчитаем десяток-другой человек. Кромвеля надо поставить во главе их. Но и ему приходилось делать уступки духу времени, и ему надо было казнить и вешать, чтобы не разойтись с теми, кто был опорой его власти, его жизни. Католиков ненавидели, и теперь более, чем когда-нибудь. Исторические и политические мотивы присоединились к мотивам религиозным. Даже такие люди, как Мильтон, разделяли эту ненависть: стоит лишь припомнить, с каким грозным негодованием, с какой злобой и местью говорит он о папизме. Папизм – порождение дьявола. Это один из догматов английского миросозерцания половины XVII века, быть может, самый упорный и настойчивый. После Кромвеля он продержался еще более 160 лет, и позорное пятно английской конституции – Test-Act, запрещавший католическим подданным Британского величества занимать какие бы то ни было государственные или общественные должности, был уничтожен лишь в 1824 году!.. Полной веротерпимости не могло быть и при протекторе. Но в этом отношении он сделал все возможное. Основным государственным законом было провозглашено, что католики и епископы нетерпимы. Богослужение и пропаганда были, конечно, безусловно воспрещены им. Были даже преследования. В июне 1654 года, например, один бедный католический священник, тридцать семь лет назад изгнанный за свое звание, решился вернуться в Англию, но был схвачен сонный с постели и отправлен в Лондон, где его судили, приговорили и повесили. Но Кромвель делал немало усилий, чтобы избегать подобной жестокости; он желал, чтобы преследуемые давали ему возможность уклониться от нее, соблюдая наружное приличие. Но когда их горячая вера или энергический характер отвергали эти маленькие слабости, тогда он, не колеблясь, предавал их всей строгости законов. Однако и тут надо отдать справедливость Кромвелю: преследования при нем были, но не было инквизиции, не было беспутного вторжения в чужую человеческую душу, преднамеренного выискивания жертв для костров и виселицы. Стоило не быть энтузиастом, чтобы спокойно исповедовать какую угодно веру. Свобода культа, правда, была ограниченная, и в 1655 году 24 ноября епископалам было запрещено находиться при частных семействах в качестве духовников и наставников, как это часто бывало. До драгонад, к счастью, дело не доходило, хотя, кроме Кромвеля, кто же мог помешать им? Многие и многие из его партии, наверное, были бы в восторге от такого радикального искоренения папизма. Сектантов, анабаптистов, милленариев, квакеров Кромвель не преследовал совсем, разве на политической почве. Мало того, он решился привлечь к себе другой класс людей, всеми гонимый и презираемый. Это были евреи. Кромвель, не давая им публичного права гражданства, которого они домогались, позволил некоторым из них жить в Лондоне. Они выстроили там синагогу, приобрели участок земли для кладбища и втихомолку образовали род корпорации, преданной протектору, терпимость которого служила единственной гарантией их безопасности.
* * *
После роспуска последнего своего парламента (4 февраля 1652 года), сделавшего было попытку ограничить его самовластие, и после удачной войны с Испанией в Индии и Европе, Кромвель достиг высшей степени могущества; он пользовался огромным влиянием в Европе и высшим авторитетом в Британии... Но – странная ирония судьбы – чем выше поднимался он по ступеням славы и могущества, тем все более становился одиноким. От него отворачивались его старые боевые товарищи, которые служили под его началом, когда он был еще простым капитаном: они не могли понять, в чем тут может заключаться преступление, если палату, состоящую не из лордов, не называть палатою лордов. Но Кромвель требовал безусловного повиновения. Республиканские и анабаптистские мнения затрагивали его власть в самом корне, он не хотел терпеть их по крайней мере в армии. “Я служил ему пятнадцать лет, – говорил после смерти его Паккер, суровый и честный офицер-республиканец, – с той поры, как он сам командовал еще кавалерийским эскадроном, до момента его высшей власти; я семь лет командовал полком и теперь одним дыханием его, без всякого суда, я выброшен вон. Я лишился не только места, но и старого лагерного и боевого товарища, и пять подчиненных мне капитанов, все честные люди, были исключены вместе со мной за то, что не хотели сказать, что у нас есть палата лордов”.
Недовольные офицеры задумали даже заговор и пытались собраться возле находившегося в немилости Ламберта – тоже когда-то товарища и друга Кромвеля. Полковник Гетчинсон узнал об этом. Искренний христианин и республиканец, он со времени изгнания Долгого парламента оставил армию и политику: его возмущала тирания Кромвеля, но еще больше возмущала тирания злой, безумной посредственности, которая хотела занять его место. “Кромвель, – говорит его жена, – был смел и велик, а Ламберт – только полон глупого и нестерпимого тщеславия”. Гетчинсон предупредил протектора, и заговор был потушен в самом начале.
На его месте возник немедленно другой.
Несмотря на всю классическую скупость испанского двора и собственную вялость, Карл II собрал наконец на берегах испанских Нидерландов небольшой корпус войск; нанято было несколько транспортных судов; слухи о близкой экспедиции получили некоторую основательность; английские роялисты с жаром просили о ней, обещая восстать всей массой. Роялистские движения появились сразу в нескольких местах: на севере, юге, западе, в самом Лондоне. Но – звезда и теперь не изменила Кромвелю – между заговорщиками оказался изменник. Надзор и репрессалии усилились. Никогда тюрьмы не были так переполнены: число заключенных за политические преступления простиралось до двенадцати тысяч человек! Начался суд в особой комиссии – настоящем революционном трибунале, где чувство самосохранения заменяет все законы и диктует все меры.
Эти заговоры заставляли задумываться. Общество, все целиком, не замедлило дать почувствовать Кромвелю все свое неудовольствие его ссорами с парламентом. Протектор требовал у муниципального совета ссуды, но Сити, которая всегда доставляла деньги парламенту, нашла их для Кромвеля так же мало, как некогда для Карла I. Дело дошло даже до задержек в уплате пошлин, утвержденных в последнюю сессию. На какой же успех можно было рассчитывать при взимании податей, никем и никогда не утвержденных?
Будущее в таких обстоятельствах не предвещало ничего доброго. Большинство сторонников Кромвеля уже настойчиво задавали себе вопрос, сформулированный его же сыном Генри: “Не зависит ли все от одной только личности отца, от его искусства, от привязанности к нему армии, и не возгорится ли кровавая война, когда его не будет?”
Но и эта единственная опора была уже надломлена. Одно из близких к Кромвелю лиц старается доказать, что попытка управлять государством без парламента надорвала его жизненные силы. Несомненно, что неудача его планов вызвала в нем болезненное возбуждение. Он по целым неделям перестал показываться даже в кругу своей семьи.
А ведь он любил ее и прежде все свое время проводил с нею.
Семейство Кромвеля было центром и главным элементом его двора. Он вызвал в Лондон сына Ричарда и сделал его членом парламента, тайным советником и членом Оксфордского университета. Второй сын его, Генри, управлял Ирландией и часто навещал отца. Зять его, Джон Клейполь, человек аристократических нравов, любивший удовольствия роскошной жизни, был так же, как и сам Ричард – будущий протектор, в коротких отношениях со многими кавалерами. По выходе замуж последних двух дочерей Кромвеля за лорда Оральконбриджа и Рича вокруг него собрались четыре юные семейства, богатые, стремившиеся наслаждаться и услаждать приближенных людей блеском своей жизни.
Сам Кромвель любил общественное движение, блестящие собрания, особенно музыку, и находил удовольствие в привлечении к себе артистов. Вокруг дочерей его образовался двор многолюдный и одушевленный. Только одна из них, леди Флитвуд, пламенная и строгая республиканка, мало принимала участия в этих пирах и скорбела о “монархическом” и светском увлечении, которое преобладало как в доме, так и в политике протектора.
Но все это было и прошло. Кромвель стал мрачен, стал избегать людей. В нем развилась мучительная подозрительность, не дававшая ему покоя ни днем, ни ночью. Он постоянно был вооружен и имел на себе латы; выезжая, брал с собою в карету несколько человек и окружал себя конвоем; ездил очень скоро, часто изменял направление и никогда не возвращался домой той же дорогой, по какой ехал из дому. В Уайтхолле у него было несколько спален и в каждой из них – потайная дверь. Он выбрал из своей кавалерии 160 человек, вполне ему известных, назначил им офицерское жалованье и образовал из них восемь взводов, которые по двое постоянно составляли вокруг него охранную стражу. Та ясность и самостоятельность ума, та страстность и смелость чувства, которые были так привлекательны в Кромвеле, по-видимому, совершенно исчезли.
Вокруг него теснились уже призраки смерти.
В 1654 году он лишился своей матери, Елизаветы Стюарт, женщины умной и доброй, к которой постоянно испытывал глубочайшее уважение. Она не доверяла положению сына и делила с ним его величие не иначе, как с чувством скромности и даже сожаления о прежней тихой деревенской жизни! Он с трудом убедил ее поселиться во дворце. Она жила там в непрерывной тревоге, каждый день ожидая какой-нибудь катастрофы и вскрикивая всякий раз, когда слышала выстрел: “убивают моего сына!”... Зимою 1658 года дочь Кромвеля Франциска в конце третьего месяца замужества лишилась мужа Роберта Рича, которому было не более 23 лет. Спустя три месяца умер граф Варвик, близкий друг Кромвеля. Едва прошло затем несколько недель, и новый, еще более жестокий удар уже готов был поразить его. Его любимая дочь леди Клейполь уже давно слабела и страдала: она поселилась в отдаленном дворце, чтобы там пользоваться воздухом и деревенским спокойствием. Замечая, что ей становится все хуже и хуже, Кромвель сам переехал туда, чтобы заботиться о ней лично и постоянно.
Часто, измученный работами и дрязгами государственной жизни, любил он отдыхать возле нее – столь чуждой той борьбы, тех насилий, которыми была уже полна его жизнь. Но это наслаждение теперь превратилось для него в горькую печаль: сложная и неопределенная болезнь леди Клейполь развивалась быстро, с ней начались нервные припадки, во время которых она перед глазами отца то обнаруживала свои жестокие страдания, то не могла сдержать детской тоски и грусти по нем. Перед смертью страшные галлюцинации тревожили ее, ей виделась окровавленная фигура короля, требующая мщения.
Сила Кромвеля была сломлена. Он перестал заниматься государственными делами. Дела мирские, политические вопросы, даже интересы самых близких лиц пропадали из поля его зрения по мере того, как сходил он со сцены жизни. Его душа обратилась на самое себя и, приближаясь к той стране, откуда никто не возвращался, задавала себе другие вопросы, а не те, которые волновали людей у его постели. 2 сентября 1658 года после сильнейшего пароксизма, сопровождавшегося бредом, он пришел в сознание; его капелланы сидели вокруг. “Скажите, – обратился он к одному из них, – может ли человек утерять надежду на милосердие?” – “Это невозможно”. “В таком случае, я спокоен, – сказал Кромвель, – потому что раз испытал на себе милосердие”. Он отвернулся и стал молиться вслух. “Господи, я – ничтожное создание. Ты сделал из меня орудие воли Твоей; этот народ желает, чтобы я жил: они думают, что им оттого будет лучше и что это обратилось бы во славу Твою! Другие хотят, чтобы я умер. Господи! Прости им всем и, каково бы ни было Твое Соизволение обо мне, ниспошли на них свое благословение... Тебе же честь и слава во веки веков... Аминь!..”
3 сентября была годовщина его побед при Дунбаре и Ворчестре. Этот день он называл счастливым. В этот же день, в четвертом часу пополудни, он был уже мертв.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.