Глава II. Борьба с королем. Армия Кромвеля
Глава II. Борьба с королем. Армия Кромвеля
Долгий парламент. – Пресвитерианская революция. – Индепенденты. – Армия парламента и армия Кромвеля. – Победы над королем. – Казнь Карла I
Так как я очевидно не имею ни малейшей возможности подробно излагать историю Англии, то читатель извинит меня за краткость, с какою я буду останавливаться на событиях, не имевших прямого отношения к жизни Кромвеля.
3 ноября 1640 года сошлось в Вестминстере большое и торжественное собрание, сделавшись потом известным в истории под названием “Долгого парламента”. Только исключительные обстоятельства заставили Карла обратиться к нему за помощью. Целых одиннадцать лет правил он без парламента, пока несчастная звезда не впутала его в войну с Шотландией. В этой стране Карл во что бы то ни стало хотел водворить епископов. К сожалению, шотландцы не только не согласились на это, а взялись за оружие, разбили королевские войска и теперь, 3 ноября 1640 года, стояли в северных графствах, ожидая уплаты обещанных им денег и грозя в противном случае двинуться на Лондон. Обстоятельства, как видит всякий, критические, но Карл все еще не терял своей самоуверенности. Ему хотелось во что бы то ни стало добиться немедленно вотирования[7] выдачи денег. Но парламент предпочел сперва заняться “собственными делами”, понимая, что теперь на его стороне такие шансы, какие могли бы не представиться никогда больше. Не было возможности распустить его, так как, повторяю, шотландцы грозили Лондону.
Парламент не терял времени. 11 ноября Пим, ставший с самого начала во главе собрания, обвинил Страффорда – правую руку короля – в его абсолютных стремлениях, в государственной измене. В сущности обвинение было несправедливо, но оно сразу говорило о том, чего хочет добиться нижняя палата и какой политики она намерена держаться. Это была политика войны. Ее принцип, как всегда, гласил: “a la guerre comme a la guerre”[8]. Несмотря на блестящую защиту, смутившую самых непримиримых врагов, 12 мая 1641 года Страффорд взошел на эшафот. Он умер, как умирают герои.
Казнь Страффорда послужила как бы сигналом к междоусобной войне. Сильно и быстро наносил парламент один удар за другим. Имея позади себя постоянную угрозу – шотландскую армию, он заставил короля в феврале согласиться на билль, в силу которого выборы в палату должны были отныне совершаться по крайней мере раз в три года, даже в том случае, если бы король не находил нужным, со своей стороны, созывать парламент. В мае король подписал постановление, что существующий парламент не может быть распущен без собственного согласия; нижняя палата благодаря этому захватила в свои руки диктатуру. Вскоре за тем корабельный налог был объявлен незаконным; пошлина с привозимых товаров отныне могла взиматься лишь с согласия парламента. Существованию Звездной палаты и Верховной комиссии был положен конец, вследствие чего король лишился права прибегать к каким бы то ни было экстраординарным сборам, бесконтрольно производить расходы и заключать своих подданных в тюрьму без предварительного расследования дела обыкновенным судебным порядком.
К июлю все было кончено. Иными словами, к июлю даже тень власти была отнята у короля. В августе подписали договор с шотландцами, заплатив им большие деньги. Спрашивается, почему же нижняя палата не считала себя удовлетворенной? Чего хотела она еще? Она хотела залогов, ручательств, обеспечении. Могла ли она доверять Карлу? Невозможно было предположить, что он согласится навсегда лишиться той власти, на которую его приучили смотреть как на принадлежащую ему вполне и безраздельно. Он, пожалуй, не стал бы нарушать те законы, которые установились с его же согласия; но существовали сотни косвенных путей, на которых он мог бы собрать уцелевшие остатки королевской власти с тем, чтобы попытаться еще раз подчинить Англию своей тирании.
Оттого-то парламент не расходился, а продолжал наступать все настойчивее. Еще в марте был предложен билль об устранении вмешательства епископов в светские дела. Верхняя палата решительно отвергла его. Это подстрекнуло нижнюю к борьбе. Она отвечала биллем, в котором требовалось совершенное уничтожение епископского достоинства в англиканской церкви. Это показалось слишком резким и радикальным. Вокруг короля стала смыкаться партия умеренных, и если бы в эту минуту ему удалось вселить в своих подданных веру в то, что он искренне подчинялся новому порядку вещей, кто знает, может быть все пошло бы хорошо, для него по крайней мере. Но подобной веры Карл никогда внушить не мог и не хотел. К тому же несчастная звезда Стюартов и теперь была против него. Уверяют даже, что в этом году она блестела особенным, кровавым блеском...
1 ноября 1641 года по Лондону разнесся тревожный слух, что в северной части Ирландии вспыхнуло восстание. Говорили об ужасных жестокостях, совершенных инсургентами. Вся Англия верила, что женщин раздевали донага и морили холодом и голодом, что других топили в реке, что невинных детей топили так же бесчеловечно, как и взрослых, что те, которым удавалось спастись от меча и палицы ирландских дикарей, странствовали без приюта по разным трущобам до тех пор, пока смерть не полагала предела их страданиям. Наименьшую цифру жертв, погибших за это время, Англия определяла в тридцать тысяч.
И по всей стране пронесся призыв к мщению, – озлобленный, беспощадный. Но к чувству негодования примешивалось недоверие к королю. Ведь он делал очень странные вещи в Шотландии (в это время он был там); отчего бы ему не делать того же и в Ирландии? Возможно ли отдать в его распоряжение армию для подавления ирландского восстания? Разве нет тысячи оснований предположить, что он прежде всего употребит ее на сокрушение английского парламента? Конечно, в этих предположениях было много преувеличенного, но им верили, и, к сожалению, имели полное основание верить.
Как бы то ни было, но парламенту пришлось объясниться. Он должен был открыть нации причины, почему устраняет Карла от его законного места во главе армии. Вследствие этого появилась так называемая “генеральная ремонстрация” – Grande Remonstrance. Это было подробное изложение действий Карла с самого начала его царствования. 14 декабря оно было напечатано и прочитано Карлу. Он выслушал его, презрительно усмехаясь.
До сей поры, как видел читатель, король играл чисто пассивную роль. Он отдал Страффорда как искупительную жертву в руки нижней палаты; он молчаливо переносил арест Лоуда и его тюремное заключение; он подписывал билли, почти не протестуя против них. Ожидание той минуты, когда сила опять окажется на его стороне и будет возможно презрительно отказаться от всех данных обещаний и обязательств как вынужденных, придавало ему бодрости. И он терпел. Теперь же, когда поездка в Шотландию убедила его, что там у него много сторонников, когда по возвращении в Лондон народ приветствовал его радостными криками, когда наконец ему удалось открыть фактические доказательства противозаконного образа действий предводителей оппозиции и уличить их в сношении с шотландцами, – он решился действовать. 3 января 1642 года он послал своего генерал-прокурора предъявить в верхней палате обвинение лидерам парламента, полагая, что с заточением главных деятелей в тюрьму всякая оппозиция сделается весьма трудною, если не совсем невозможною.
Ожидания его, однако, не оправдались. Получив от нижнего парламента уклончивый ответ на свое требование немедленно арестовать Пима, Гэмдена и других, король решился сделать это собственною властью на следующий же день. Но когда настало это следующее утро, королеве было довольно трудно заставить своего мужа исполнить принятое решение. “Полно колебаться, трус, – говорила она, – ступай сейчас и выведи этих негодяев за уши!” убежденный ею, король в сопровождении пятисот вооруженных стражей отправился в нижний парламент. Оставив свою свиту за дверьми залы, он быстро направился к президентскому креслу и оттуда объявил собранию, что пришел арестовать изменников. Карл обводил взорами присутствующих, но не находил ни одного из пятерых преступников. Тогда он подозвал к себе спикера Ленталя и спросил его, куда девались эти люди? Ленталь преклонил перед государем колена со всеми знаками наружного благоговения и сказал: “Простите, Ваше Величество, но здесь я не имею права ни видеть своими глазами, ни говорить своим языком, а обязан действовать так, как укажет мне палата”. “Хорошо, хорошо, – сказал Карл, – у меня глаза не хуже, чем у других”. Но после новых поисков он убедился, что пришел напрасно, и тогда обратился к собранию со следующими словами: “Я вижу, что мои птицы улетели; надеюсь, что вы доставите мне их, как только они вернутся, иначе я буду принужден найти их без вашего содействия”. И он вышел из залы, но на пути к дверям со всех сторон раздавались ему вслед крики: “Привилегии, привилегии!”...
Подобные неудачи хуже поражения. Попытка короля ворваться в парламент с вооруженною силою произвела на народ глубокое впечатление. Жители Сити, еще за несколько недель до того так восторженно встретившие Карла, теперь плотно сомкнулись возле представителей нации. Каждый способный носить оружие приготовился защищать права и привилегии парламента. 10 января король уступил и выехал из Уайтхолла с тем, чтобы уже не возвращаться туда до того злополучного дня, когда его привели туда арестованным. Он отправился в Оксфорд.
Некоторое время продолжались еще его препирательства с парламентом, наконец в августе 1642 года меч был обнажен.
Революция началась, хотя мало кто заметил ее. Так случается постоянно: никто в начале революции не может предсказать, чем она кончится и куда она пойдет. Для людей, собравшихся 5 мая 1789 года в Париже в качестве членов Национального собрания, предсказание о низвержении трона Бурбонов, о господстве Робеспьера и Наполеона I могло бы показаться не только невероятным, но и уродливым. С ужасом оттолкнули бы они от себя мысль о казни Людовика XVI, тем более об установлении единой и нераздельной Французской республики. Революция со всеми ее последствиями была для них такою же неожиданностью, как гром и молния в ясный летний день. Среди разгара и стихийной борьбы страстей, честолюбий, героизма завтрашний день целиком, со всеми своими часами и минутами, находится в руках судьбы. Тут народ от начала до конца предоставлен своей удаче и счастью...
Но все же, как ни зависит от случайностей ход революции, в развитии ее принципов, особенно в истории новой Европы, можно видеть своего рода постепенность. Начинает буржуазия. Она провозглашает свои либеральные и конституционные принципы. Но страсти, возбужденные ею, слишком глубоки, чтобы помириться на либерализме и конституции. Это лишь первый акт. За ним неминуемо должны следовать второй и третий. Постепенно приходит в движение народная масса. Ей нечего делать ни с конституцией, ни с либерализмом. Ей мало дела до отвлеченных принципов, до политической свободы. Ведь дело буржуазии сравнительно легко. Она начинает революцию, уже одержавши социальную победу. Ее враг – феодализм, аристократические начала средневековой европейской жизни. Но они расшатаны уже с XIV века. Вся задача в том, чтобы свои социальные завоевания воплотить в политические формы. Буржуазия богата, умна, деятельна. Она хочет участия в правлении, она требует равноправия с маркизами и князьями. Она восстает против привилегий, созданных века тому назад, она борется с правнуками Готфрида Бульонского, полагающими, что освобожденный Иерусалим обеспечил за ними навсегда право презрительно смотреть на человечество. Во втором акте уже народ, масса, выступает против самой победоносной буржуазии. Третий акт заканчивается диктатурой, цезаризмом. Грустный, но неизбежный эпилог.
Английская революция была осложнена религиозным одушевлением. Из крайнего принципа, провозглашенного Лютером, что каждый может понимать св. Писание сообразно со своим разумом и уделенными на его долю дарами духа Святого, произошли десятки иногда даже враждебных друг другу течений. Широкий поток реформации разделился на массу меньших рек и ручьев. Все равно как Лютер враждовал с Цвингли, Карлштадтом, религиозными радикалами, требовал огня и меча против сектантов и проклинал Мюнцера, как Кальвин радостно смотрел на костер Сервета, так и в английской революции мы видим борьбу различных религиозных партий, из которых одна спокойно была готова отправить другую на костер.
В торжестве же этих партий наблюдается указанная выше последовательность от менее радикального к более, от политического – к социальному.
В сущности, в английской революции соединились сразу четыре:
1) революция пресвитерианская, антиепископальная, мечтавшая в политическом отношении о главенстве нижней палаты;
2) революция индепендентов, требовавшая уничтожения церкви вообще, а в политическом смысле – радикальная;
3) революция уравнителей-левеллеров, в сущности чисто анархическая, и наконец
4) революция Кромвеля.
Со всеми ними нам и придется ознакомиться.
* * *
Дело началось с революции пресвитерианской, либерально-конституционной, но несомненно монархической. Этот период характеризуется нерешительностью и даже лицемерием. Факт прост и ясен: парламент борется с королем. Но чего хочет парламент от короля, он и сам, в сущности, не знает. Он ищет гарантий, обеспечивающих верность Карла своему обещанию, но, по-видимому, нет таких гарантий, которые могли бы его удовлетворить: слишком уже глубоко его недоверие. Отказаться же от монархии совершенно он не хочет и не может. Он не смеет даже провозгласить принцип народовластия, который, однако, проводится им в жизнь очень настойчиво. Оттого-то парламент отправляет свои войска против короля на его защиту! Так, по крайней мере, он предписывает своим генералам.
Генералы слушаются; генералы сами не знают, что им делать. Побеждать? Но они боятся победы. Терпеть поражения? Но это обидно. В результате что-то нерешительное, лицемерное, бесконечно утомительное.
Первым парламентским генералом был Эссекс, человек сановитый, богатый и гордый. Искренний защитник парламентских привилегий, он, однако, далеко не был противником короля. Его даже печалило то обстоятельство, что ему приходится поднимать оружие против своего монарха. Воюя, он мечтал лишь о мире, не понимая даже, что плохо добиваться мира с оружием в руках. Кроме того, Маколей не находит в нем особенных воинских дарований. Но не в них, кажется, дело. Дело именно в этой нерешимости, в полной неспособности следовать обстоятельствам.
Поэтому вначале дела парламентской армии шли из рук вон плохо. Роялисты были победителями, как в западных, так и в северных графствах. Они отняли у парламента Бристоль, второй город в королевстве. Они выиграли несколько сражений и не потерпели ни одного серьезного поражения. Между тем среди круглоголовых (сторонники парламента) неудача начала производить раздор и недовольство; между тем тянулась бесполезная война, напрасно разорявшая государство; между тем народ по деревням и селам, с которого парламент брал подати “для защиты короля”, а король “для собственной своей защиты”, громко выражал неудовольствие.
Пресвитериане продолжали обсуждать гарантии.
Так шли месяцы. Постоянные неудачи даже вызвали опасение, что король может захватить Лондон. Он и захватил бы его, будь в нем более мужества и решительности. Но счастливый момент был упущен им, а в другой раз не повторился. И не повторился потому, что, сначала незаметная, уже начиналась индепендентская революция.
Она выросла на глазах у парламента, но парламент не замечал ее, хотя ее глава и вдохновитель находился среди ее членов.
Как всем известно, этим главою и вдохновителем был Оливер Кромвель.
* * *
Теперь уже мы можем исключительно заняться им и его “хорошими, – как он называл, – людьми”. Дальнейшая история Англии так тесно слита с его биографией, что лишь искусственная вивисекция может разделить их.
В это время (1643 год) ему было уже сорок четыре года. Он был счастливый отец семейства, уважаемый гражданин своей страны – словом, заработал уже, по-видимому, право на тихую и безболезненную кончину. Но, удивительное дело, только на сорок пятом году своей жизни он является перед нами во весь рост. Из каких-то непостижимых и сокровенных источников в нем вдруг проявился гений полководца, хотя раньше он, вероятно, не обнажал даже меча, и так же неожиданно гений государственного человека. Вместо скромной деятельности мирового судьи и защитника общинных привилегий приходится описывать теперь завоевания целых стран и создания государств, приходится говорить о беспощадной энергии, поразительной прозорливости, хотя раньше даже опытный взгляд не мог бы различить ничего подобного. Мы оставили его человеком убежденным и верующим; теперь же перед нами “мощная сила, полная разносторонних, самобытных влечений, – то медлительно стойкая, консервативная, то пылкая, изменчивая, разрушительная, – сила, перед которой все, противодействовавшее ей, должно было склоняться или гибнуть” (слова Ранке).
Кромвель, очевидно, очутился в своей сфере. Мы сейчас увидим, что он делает; пока же вот его портрет, относящийся приблизительно к этому времени:
“Однажды утром, – рассказывает нам утонченный джентльмен сэр Филипп Варвик, член палаты общин, – я пришел отлично одетый на заседание и увидел, что здесь говорит один господин, одетый в очень обыкновенное платье. По-видимому, оно было сделано дурным деревенским портным. Его белье было грубо и не очень чисто. Мне даже помнится, что я заметил несколько кровяных пятен на галстуке, который был немного больше воротничка. На шляпе у него не было ленты. Но он был человек видный, и шляпа плотно прилегала к его боку. С здоровым, красным, деревенским лицом, он говорил резким, немелодическим голосом, но с большим жаром... Я сознаюсь, что мое уважение к великому собранию несколько поколебалось, когда я увидел, как внимательно слушает оно этого господина. Это был Оливер Кромвель”.
Втянувшись в войну с королем и на первых же порах заняв место полковника парламентской армии, Кромвель проявил необычайную энергию. “С жаром” говорил он в парламенте; с еще большим жаром принялся он за величайшее дело своей жизни – устройство сначала своего кавалерийского эскадрона, потом всей армии.
С первых же шагов было очевидно, что он знает, куда идет. В нем не заметно ни малейшей нерешительности, ни малейших колебаний. Он твердо держится своей формулы, а эта формула очень проста: или война, или мир, только не передвижение войск взад и вперед, только не разрушение государства. Но чтобы воевать, нужна армия. Пока ее не было, вернее был какой-то сброд, разделенный, к малой для себя пользе, на эскадроны и полки.
“В начале войны, – читаем мы у Маколея, – король имел одно преимущество, которое, воспользуйся он им как следует, с избытком бы вознаградило его за недостаток припасов и денег и которое, несмотря на его дурные распоряжения, давало ему в течение нескольких месяцев безусловный перевес. Первое время его войска сражались гораздо лучше парламентских. Обе армии, правда, почти вполне состояли из людей, никогда не видавших поля сражения. Тем не менее разница была велика. Ряды парламентской армиибыли пополнены наемниками, которых завербоваться побуждали нужда и праздность. Полк Гэмдена считался одним из лучших, но даже и он, по отзыву Кромвеля, был просто сборищем половых и лакеев без мест”.
Из этого сборища предстояло создать такую же непобедимую армию, как та, что шла под знаменами Густава-Адольфа, и каждый солдат должен был превратиться в рыцаря. Это – величайшее и труднейшее дело всей жизни Кромвеля. Его будущее было обеспечено, раз в этом первом испытании он, как говорится, оказался на высоте задачи. А затруднений было сколько угодно. Сам он и его люди должны были изучить кавалерийскую службу от самых простых приемов до боевых построений, причем учителями были старые голландские солдаты. Немногие строгие статьи военного устава, на которых основывалась успешная организация, были вызваны самою необходимостью. Ничей взгляд не умел так верно выбирать офицеров и солдат, как взгляд Кромвеля. Он сам сказал однажды:
– Выбирайте в офицеры людей богобоязненных и честных, тогда к ним будут поступать тоже честные люди и будут прилежно учиться у них военному ремеслу.
На происхождение он не обращал ни малейшего внимания:
– Я бы лучше желал иметь простого капитана в грубой фланелевой куртке, который знает, за что он сражается, и всею душой предан делу, чем такого, которого вы называете джентльменом.
Не происхождение было нужно ему, а вера, убежденность.
Пуритане и сектанты, пошедшие еще дальше первых в религиозном радикализме, – вот среди кого Кромвель выбирал своих солдат. И раньше его пуритане и сектанты наполняли собою парламентскую армию, но они были затеряны среди грязи и распутства наемного войска. У них не было знамени, вокруг которого они могли бы собраться, чтобы представить из себя организованную, то есть возвышенную в степень силу. Окруженные Бог весть кем, случайными людьми и подонками общества, элементы будущей грозной армии пропадали бесследно в многочисленных стычках, портились и ржавели в непригодной и скверной для них атмосфере. Еще немного – и кто знает, быть может они растратились бы совершенно по-пустому, и никогда бы пуританизму не пришлось играть никакой выдающейся роли в истории. Но явился Кромвель – великий человек, а значит и великий организатор. Кромвель ввел общую молитву и, кроме спасения души, выставил другую, не меньшую цель – спасение дела. Прежде всего он заботился о создании центра. Вначале он действовал безжалостно, удалял из своего полка каждого, кто хоть чем-нибудь не соответствовал задуманному плану, прибегал к механическим мерам вроде штрафов за клятвы и пр., “но все же с первой минуты понял он, что объединить и сплотить людей можно, лишь подчинив их поступки высшей цели. Почва для этого была как нельзя более подходящей; пуритане и раньше отличались большой религиозностью; надо было экзальтировать ее, указать ближайшее практическое приложение, а также вселить уверенность в успех дорогого дела”. Все это сделал Кромвель, и сделал один он. Организовав свой полк, он сумел заставить других бояться и уважать его. Уже с самого начала мы встречаем частые похвалы его солдатам за трезвость и благочестие. Но особенно ценно было то, что среди сотен людей нельзя было найти ни одного грабителя. Кромвель безжалостно расстреливал каждого, попавшегося хоть в чем-нибудь подобном. Сам он, несмотря на свою требовательность, был очень доволен поведением полка. В письме от 11 сентября 1643 года он говорит между прочим: “У меня великолепный эскадрон, узнав моих солдат, вы наверное оценили бы их. Это не анабаптисты, это трезвые и честные христиане. Но они ожидают, что с ними будут обращаться как с людьми”.
Дух кромвелевского полка распространился мало-помалу на всю армию. “Кавалерам пришлось иметь теперь дело с природной храбростью, равною их собственной, с энтузиазмом сильнее их собственного и с дисциплиной, какой им совершенно недоставало. Скоро сделалось поговоркой, что солдаты Ферфакса и Кромвеля были людьми иной породы, нежели солдаты Эссекса. При Несби (1645 год) произошла первая великая сшибка между роялистами и преобразованной армией палаты. Победа круглоголовых была полная и решительная. За нею быстрой чередой последовали и другие триумфы. В несколько месяцев авторитет парламента был совершенно утвержден в целом королевстве”. Сама же армия весьма отличалась от всех армий, какие с тех пор существовали. В настоящее время в Англии жалованье простого солдата не таково, чтобы могло побудить кого-нибудь, кроме низшего класса английских работников, отказаться от своего промысла. Тогда дело обстояло иначе. Армия Кромвеля была набрана внутри государства. Жалованье простого солдата значительно превышало заработки массы народа; и каждый рядовой, если он отличался умом и храбростью, мог надеяться достигнуть высших должностей. Вследствие этого ряды армии мало-помалу наполнялись лицами, по положению и воспитанию стоявшими выше толпы. Эти лица, выдержанные, нравственные, прилежные и привыкшие к размышлению, были побуждены взяться за оружие не гнетом нужды, не любовью к новизне и своевольству, не хитростью вербующих офицеров, а религиозной и политической ревностью, смешанною с желанием отличия и повышения. Гордость этих солдат, как значится в их торжественных резолюциях, заключалась в том, что они не были приноровлены к службе и вступали в армию не ради корысти; что они были не янычары, а англичане, добровольно подвергавшие свою жизнь опасности за вольности и религию нации. Армия, таким образом составленная, могла без вреда для самой себя пользоваться свободой, которая, будучи предоставлена иным войскам, подействовала бы разрушительно на всю дисциплину. Несомненно, что солдаты, формирующие политические клубы, выбирающие депутатов, принимающие решения по важным государственным вопросам, в другом месте и при других обстоятельствах перестали бы составлять армию и, освободившись от всякого контроля, сделались бы наихудшим и самым опасным из сборищ. И небезопасно было бы в наши дни терпеть в каком-нибудь полку религиозные сходки, на которых капрал, сведущий в писании, частенько назидал менее даровитого полковника и увещевал вероотступного майора. Но таковы были разум, серьезность и самообладание воинов, дисциплинированных Кромвелем, что в их лагере политическая и религиозная организации могли существовать, не разрушая организации военной. Те самые люди, которые вне службы были известны как фанатики и полевые проповедники, отличались стойкостью, духом порядка и беспрекословным повиновением на страже, на учениях и на поле битвы. В войне эта странная армия была неодолима. Упорная храбрость, характеризующая английский народ, посредством системы Кромвеля разом и регулировалась, и возбуждалась. Другие вожди поддерживали такой же строгий порядок. Другие вожди одушевляли своих соратников такою же горячею ревностью. Но в одном лишь его лагере строжайшая дисциплина встречалась рядом с самым необузданным энтузиазмом. Его войска ходили в бой с точностью машин, пылая в то же время фанатизмом первых крестоносцев. Со времени образования армии до минуты ее роспуска она ни на Британских островах, ни на материке не встречала никогда врага, который мог бы устоять против ее натиска. В Англии, Шотландии, Ирландии, Фландрии пуританские воины, часто окруженные затруднениями, иногда боровшиеся против неприятеля, втрое сильнейшего, не только всегда успевали побеждать, но всегда разбивали в прах и уничтожали всякую противодействовавшую им силу. Наконец они дошли до того, что стали считать день битвы днем верного торжества и ходили против самых прославленных батальонов Европы с презрительною уверенностью. Тюренн был потрясен взрывом сурового ликования, с каким его английские союзники шли в бой, и выразил восторг истинного солдата, узнавши, что копейщики[9] Кромвеля имели обыкновение всегда ликовать при встрече с неприятелем. Даже изгнанные кавалеры прониклись чувством национальной гордости, увидевши, как бригада их соотечественников, окруженная врагами и покинутая союзниками, гнала перед собою бежавшую стремглав лучшую пехоту Испании и пробилась в контрэскарп, только что перед тем объявленный неприступным искуснейшими маршалами Франции. Но главное отличие армии Кромвеля от прочих армий состояло в строгой нравственности и страхе Божием, которыми были проникнуты все ранги. Самые ревностные роялисты сознаются, что в этом странном лагере не слышно было клятв, не видно было ни пьянства, ни ссор и что в течение долгого господства армии собственность мирного гражданина и честь женщины считались священными. Если и наносились оскорбления, то оскорбления эти были совершенно иного рода, чем те, в каких обыкновенно бывает повинна победоносная армия. Ни одна служанка не могла пожаловаться на грубое волокитство краснокафтанников. Ни одна унция драгоценного металла не была похищена из лавок золотых дел мастеров, но итальянская проповедь или окно с изображением святого возбуждали в пуританских рядах ярость, для укрощения которой требовались крайние усилия офицеров. Одною из главных трудностей для Кромвеля было удерживать мушкетеров и драгунов от насильственных нападений на кафедры священнослужителей, речи которых приходились не по сердцу солдатам, и слишком многие из английских соборов до сих пор носят следы ненависти, с какою эти суровые умы относились ко всякому знаку папизма.
Забегая вперед, посмотрим на последнюю встречу истории с солдатами Кромвеля, которых мы только что видели “сурово ликующими” на поле битвы.
“Войска подлежали теперь роспуску (1661 год). Пятьдесят тысяч человек, привыкших к военному ремеслу, были разом пущены по миру, и опыт, казалось, должен был оправдать мнение, что эта перемена произведет много бедствий и преступлений, что уволенные ветераны явятся нищенствующими на каждой улице или что они будут доведены голодом до грабежа. Но ничего подобного не последовало. Через несколько месяцев не оставалось и признака, что самая грозная в мире армия потонула в массе общества. Сами роялисты признавались, что во всех отраслях честного труда отставные воины преуспевали более других, что ни один из них не был обвинен в краже или разбое, что ни один из них не был замечен в нищенстве и что если какой-нибудь хлебник, каменщик или извозчик обращал на себя внимание трудолюбием и честностью, то он по всей вероятности был одним из старых воинов Кромвеля”.
То люди были, не наемники! – такова мораль этих блестящих страниц Маколея. И что Кромвель умел будить в человеке человеческое, в этом его величие. Но кроме этого солдаты “грозной армии” были сектанты. Во что же веровали, к чему стремились они в религии и политике? Ведь второй фазис революции – революция индепендентов – принадлежит им. А для нас она тем более интересна, что прямым ее вдохновителем был Кромвель.
Начнем с религии. Мы уже видели, что развитие религиозной мысли шло в сторону абсолютного индивидуализма. Католическая церковь требовала от личности безусловного отречения от своего “я”, своего права мыслить и рассуждать и полного подчинения этой личности авторитету духовенства. Она отрицала и национальность. “Все дети одного Бога, все слуги одного папы”. Англиканская же церковь признавала за человеком его принадлежность к известному народу. Если отдельный человек не мог веровать по-своему, то вся нация могла веровать, как считала лучшим. По устройству англиканская церковь со своими епископами, стремлением отделить клир от мирян была аристократическая. Пресвитерианство – церковная демократия, желавшая подчинить народную церковь республиканскому устройству. Епископов не было, все заправлялось синодами, где заседали священники и миряне. Но эволюция не остановилась на этом. С самого начала пресвитерианского господства (1642 год) индепенденты, браунисты, анабаптисты уже во всеуслышание предлагали вопрос: “Должна ли существовать национальная церковь, и на каком основании церковная власть – какая бы она ни была, папская, епископская, пресвитерианская – присваивает себе право подводить человеческую совесть под иго единства в делах веры? Всякое собрание верующих, – говорили они, – живущих в одном месте или по соседству и соединяющихся добровольно в силу своей общей веры (какая бы она ни была) для общего богослужения, – есть истинная церковь, над которой никакая другая церковь не имеет права властвовать, и эта церковь может сама избирать своих священнослужителей, устанавливать правила своего богослужения и наконец управляться собственными своими законами”. Сделайте еще один шаг дальше. В предыдущих строках все же идет речь об избрании священнослужителей. Нельзя ли обойтись и без него? Раз каждый верует по-своему, то к чему ему какой бы то ни было священнослужитель? Здесь принцип свободы совести развился до крайних своих пределов. “Священное писание”, “я” – вот единственные руководители всей жизни.
Я говорю всей и сейчас объясню, что это слово значит. Сектанты не отделяли политики от религии, как это делали пресвитериане. Они спрашивали себя: раз королевская власть и аристократия отвергнуты в церкви, зачем же сохранять их в государстве? Политические реформаторы намекнули, что если король и лорды будут настоятельно отказывать в своем согласии, то воля нижней палаты все-таки должна быть принята за закон: почему же не сказать этого прямо? Зачем обращаться к верховной власти народа только в исключительных случаях и единственно для того, чтобы придавать законность сопротивлению, тогда как на этой власти всегда и все должно основываться? Свергнув иго римского и епископального духовенства, не смешно ли подчинить ее игу духовенства пресвитерианского, его старшинам и синодам?.. Не одинаково ли смешно бояться слова “республика”, когда она уже существует на деле? Народовластие должно признаваться не только чем-то полезным в исключительных обстоятельствах, а лечь в основу политической жизни всего английского народа.
Итак: абсолютная свобода совести в делах религии, народовластие в делах политики – таковы принципы индепендентов.
Нельзя ли остановиться хотя бы на этом? Всякий авторитет разрушен в области веры, в области жизни остался один авторитет большинства. Но с первой же минуты появления индепендентов на сцене мы видим, что за ними обнаруживается еще низший революционный слой. Это оттого, между прочим, что индепенденты были не совсем последовательны. Из их же посылки, что религиозная и политическая жизнь народов должна основываться на принципах свободы совести и народовластия, делались выводы гораздо более решительные. Пока я лишь упомяну о них для полноты картины.
Каждый верующий, рассуждали индепенденты, не есть ли уже сам по себе священник для самого себя, для своего семейства, для всех христиан, которые, будучи увлечены его речью, признают его вдохновенным свыше и захотят присоединиться к его молитвам?
Религия свелась к убеждениям, мысли, вдохновению и экстазу отдельного человека. Богач и бедняк, гений и юродивый одинаково могли стать во главе религиозной общины. “Я и мой Бог”, – говорил каждый, устраняя всех посредников. Но нельзя не применить того же принципа и к политической жизни. Народовластие... авторитет большинства... какое основание имеют они? Ведь области политики и религии нераздельны, в таком случае не может ли “я” лечь в основание и политической жизни? Да, может, отвечали левеллеры, и республика оказалась для них такой же непригодной, такой же ненавистной, как монархия, аристократия и демократия.
Мы их встретим еще после. Мы увидим ниже, как политическое движение было осложнено социальным. Пока же оставим левеллеров в покое. Они сами дают нам на это полное право. В описываемый нами период (1644 – 1649 годы) они не выступали на сцену и группировались под знаменами индепендентов, “сосредоточивших постепенно в своем лагере все самые смелые и решительные силы государства. К ним присоединились юристы, в надежде отнять у своих соперников – духовных – всю судебную власть и все господство; народные публицисты ожидали от них нового законодательства, ясного, простого, которое бы лишило юрисконсультов их огромных доходов и силы. Гаррингтон, присоединяясь к этой партии, мог мечтать о республике мудрецов; Сидней – о свободе Спарты и Рима; Лильборн – о восстановлении древних саксонских законов; Гаррисон – о пришествии Христа; даже самый цинизм Генри Мартина и Петра Уэнтворта был в ней терпим из уважения к смелости. Республиканцы и уравнители, мыслители и мечтатели, фанатики и честолюбцы – все были допускаемы, каждый мог приносить сюда свое негодование, свое вдохновение, свои интриги. Достаточно было, чтобы все, одушевленные равною ненавистью к кавалерам и пресвитерианам, стремились с равною горячностью к этому неизвестному будущему, которое обещало удовлетворить стольким желаниям.
На стороне индепендентов был Кромвель.
Только вот что надо заметить.
Принцип свободы совести нисколько не мешал индепендентам ожесточаться и приходить в бешенство при виде образа или статуи святого. Они никак не могли допустить, что католики – люди, и ничуть не метафорически называли папу антихристом. Их терпимость как терпимость человеческая всегда ограничивалась формулой: “Кто не за меня, тот против меня, а кто против меня, того надо уничтожить”. Что может быть естественнее, если они были фанатиками и доктринерами? Ведь ничто не помешало ввести им в Новом Свете инквизицию. А если они не ввели инквизиции в Англии, то помешал им в этом Кромвель.
Как фанатики индепенденты представляли из себя грозную боевую силу. Как фанатики они не шли да и не могли идти ни на какие компромиссы. Ведь мы знаем, что источником их веры было учение Кальвина; мы знаем также, что идея предопределения, учение об избранных и отверженных были основной догмой кальвинизма. И индепенденты искренне веровали, что Бог избрал их. Эта вера давала им непреоборимую силу, эта вера позволяла им с презрением и ненавистью смотреть на остальное человечество. Они считали себя “чистыми”, “святыми”. Они представляли себе мир и людей погрязшими в грехах. Сокрушаясь о себе, о преступлении праотца Адама, проводя время в слезах и молитвах, они наэлектризовали себя до степени слепоты. “Вне нас – нет правды. Вне нас – все ложь, все грех, все преступление”.
Постоянная мысль о первородном грехе мучила и убивала их. Так твердо, так неуклонно, так постоянно веровали они в него, что вся жизнь представлялась им подлежащею очищению огнем и мечом. Они не выносили образа; театральное представление вызывало их негодование; смех и веселость – их ненависть. Как Кальвин, готовы они были требовать смерти даже для ребенка, раз, по их мнению, в этом ребенке говорил “дьявол”, то есть дух непослушания, веселости, легкомыслия. Грех и дьявол – вот что преследовало их. Как Лютер, готовы они были бросать в него своею чернильницею. Как один из протестантских богословов, насчитывали они чертей до 2 222 222 222 222 особей. Эти темные духи постоянно кружились над человеком, проникали во все поры и искушали его. Во что же обращалась жизнь? В постоянную борьбу с искушениями, в постоянное раскаяние, в плач, зубовный скрежет и сокрушение. “Они всегда ходили с постными лицами”.
Взятое в общем, миросозерцание индепендентов было мрачно и уродливо. Исходя из свободы совести, они, благодаря фанатизму и доктринерству, неминуемо дошли бы до инквизиции. Повторяю, в Новом Свете в свободных пуританских общинах они учредили таковую, и надо согласиться, что эта инквизиция была ничуть не лучше испанской: сжигание ведьм, колдунов и еретиков практиковалось нельзя сказать чтобы редко.
Но среди индепендентов были люди, оставшиеся до конца верными их основным традициям, – люди, не ослепленные ни доктриной, ни догмой, ни безудержным фанатизмом. Довольно назвать имена Лильборна, Вена, Мильтона, Кромвеля.
Только благодаря последнему Англия не увидела индепендентской инквизиции. В этом удивительном человеке страстность натуры соединялась с завидной трезвостью ума, искренняя вера в своего Бога, в свое высшее призвание – с полной веротерпимостью. Неиссякаемый запас практического здравого смысла всегда позволял ему отличать возможное от невозможного, осуществимое от иллюзии. Индепендент по принципам, он никогда не был сектантом, и сам он не шел на других, не посылал на костер.
Прислушиваясь к страстным речам Кромвеля, видя, как обливается он слезами, как бьет себя в грудь, какой исступленной ненавистью звучат его слова, с какой безусловной настойчивостью проводит он в жизнь свои стремления, люди считали его или фанатиком, или величайшим из лицемеров. Ни то, ни другое несправедливо. Кромвель – прежде всего человек дела. Это не теоретик, не художник и не мыслитель. Факт значил для него слишком много, и он всегда считался с ним. В каком бы вдохновенном экстазе он ни находился, он никогда не забывал, что, кроме экстаза, личных надежд и стремлений, существует целая громадная жизнь, подходить к которой со своим “да будет” не всегда возможно.
* * *
Мы видели, что Кромвель вступил в борьбу с кавалерами, имея на этот счет вполне определенные и ясные воззрения. Постоянно повторявшимся попыткам пресвитериан найти пункты соглашения с королем и добиться ненарушимых гарантий он не придавал значения. Он понимал, что Карл, не отказавшись от самого себя, не мог согласиться на предложения парламента, а парламент, в свою очередь, не согласился бы свести на нет всю свою революционную деятельность. Итак, надо было воевать, но воевать на жизнь, и на смерть, а не по программе Эссекса, делавшего два шага вперед и столько же назад из страха перед решительным концом. Ведь это затягивание войны ровно ни к чему не вело, к тому разве, что крики лондонского населения о мире становились с каждым днем все решительнее, а страна разорялась и приходила в упадок. Я уже говорил, что масса народа собственно в этой борьбе короля с парламентом не принимала никакого участия. Она выделила в революционный лагерь все, что в ней было способного, честолюбивого, а сама оставалась сначала равнодушной, а потом заняла прямо враждебное положение по отношению к воюющим сторонам. Что хорошего они дадут ей – она не знала, а пока видела одни грабежи, двойные подати “во имя короля”, “для защиты короля”. Она решила защищаться, и в каждой деревне, в каждом округе и графстве появились клобмены, то есть отряды поселян, одинаково не пускавших к себе ни кавалеров, ни круглоголовых.
Это показывало, что нерешительная политика к добру не ведет. Но начинать решительную политику, пока во главе войска стояли пресвитерианские генералы, не было никакой возможности. Кромвель задумал отделаться от них.
2 июля 1644 года вечером произошла кровопролитная и имевшая громадное значение битва между парламентскими и королевскими войсками при Морстон-Муре. Круглоголовые победили. Главными виновниками этой победы были Кромвель и его эскадроны. Естественно, что индепенденты возликовали: это был первый несомненный успех. Опираясь на него, они стали энергичнее и откровеннее высказывать свои затаенные замыслы и взгляды.
“Милорд, – говорил, между прочим, Кромвель Манчестеру, генерал-лейтенанту парламентских войск, – станьте решительнее на нашу сторону. Не говорите, что надо быть умеренным ради достижения мира, что надо щадить палату лордов, бояться отказов парламента: какое нам дело до мира и до лордов? Дела до тех пор не будут идти как следует, пока вас не будут звать мистер Монтэгю. Если вы сблизитесь с честными людьми, то скоро станете во главе армии, которая будет предписывать законы”.
Но Манчестер и Эссекс оставались глухи и немы. Нерешительная война продолжалась. В неудачах не было недостатка. Тогда Кромвель решился излить свой гнев и свою злобу в самой нижней палате. “Во всем, – сказал он, – виноват граф Манчестер: со времени победы при Морстон-Муре он боится побеждать, боится последнего и решительного успеха; ныне с появлением короля при Ньюбери не было ничего легче, как уничтожить его армию. Я ходил к генералу, показывал, как это можно было сделать, и просил позволения пойти в атаку с одной моей бригадой. Другие офицеры настаивали вместе со мной на том же: он решительно отказался”.
Манчестер отвечал на это обвинением Кромвеля в несоблюдении дисциплины, во лжи, даже в измене и коварстве, ибо в день битвы, говорил он, ни Кромвель, ни полк его не явились к назначенному им посту. Кромвель даже не счел нужным оправдываться и возобновил свои обвинения с еще большей силой.
Армия между тем понемногу наполнялась индепендентами и проникалась их духом. Также и в парламенте они стали играть заметную роль. Тогда Кромвель 13 сентября 1644 года открыто перед лицом палаты объявил себя покровителем свободы совести и даже добился того, что палаты назначили комитет для отыскания средств на удовлетворение “законных требований диссидентов”.
Наконец настал день решительной парламентской битвы. 9 декабря собрались члены нижней палаты для обсуждения мер к облегчению страданий государства. Никто не требовал слова. Казалось, все ждали чего-то решительного, но никто не хотел принять на себя ответственность за это. После долгого молчания поднялся Кромвель и сказал: “Теперь настало время говорить или замолчать навсегда. Дело идет ни более ни менее, как о спасении народа, почти умирающего под гнетом того жалкого положения, до которого довела его продолжительная война. Если мы не будем вести войну с большей быстротой и энергией, если будем действовать как наемники, которые хлопочут лишь о том, чтобы затянуть войну, то будем в тягость государству и заставим его ненавидеть имя парламента. Что говорят наши враги? Скажу больше: что говорят многие из тех, которые три-четыре года тому назад были нашими друзьями? Они говорят, что члены обеих палат захватили высшие должности военные и гражданские, что у них в руках меч, что с помощью своего влияния в парламенте и армии они хотят упрочить за собой власть навсегда и не допустят прекращения войны из опасения, чтобы вместе с нею не прекратилась и власть их... Скажу вам, что если управление армией не изменится, если война не поведется с большей энергией, народ не вынесет ее и заставит нас заключить постыдный мир... Постараемся же отыскать лекарство. Надеюсь, что каждый из нас настолько англичанин в душе, что, не колеблясь, решится принести личные свои выгоды в жертву общему благу и не оскорбится никаким решением парламента”.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.