«Внемли себе»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Внемли себе»

В своде сохранившихся до нашего времени древнегреческих мифов одним из самых популярных, безусловно, является миф о юноше Нарциссе. С тех пор как этот сюжет получил литературную обработку в «Метаморфозах» Овидия, имя Нарцисса сделалось нарицательным. В образе юноши, самоупоенно приникшего к водному зеркалу, видели символ крайнего индивидуализма, гордого и болезненного отрыва от действительности.

В 1767 году лесной отшельник Григорий Сковорода написал, что в образе Наркисса (он слегка уточнил звучание мифического имени) можно и нужно видеть еще один смысл, и этот смысл значительно серьезнее, чем традиционный. Ведь юноша не просто смотрит на свое отражение. В трепетном и сокровенном акте всматривания заявляют о себе самые важные свойства человека, самые высокие его чаяния. Он хочет увидеть, узнать и познать самого себя — не просто телесную свою оболочку.

Если бы у мыслителей были свои гербы, то на гербе Григория Сковороды по справедливости следовало бы начертать девиз «Познай себя!». Этим девизом открывается его учение о человеке и о мире; здесь — главное дело и слово его жизни, альфа и омега его мысли. «Внемли себе крепце!», «Узнай себе!», «Возвратися в дом твой!», «Раздерите сердца ваша!», «Посреди вас стоит, его же не знаете!», «Себе знающие премудры суть.,» Девиз мог звучать по-разному, но смысл постоянно один и тот же: человеку нужно познать себя.

Акт самопознания не есть некоторая насильственная самоизоляция от мира. Подчеркнутое внимание Сковороды к человеку зиждется на убеждении, что только в акте самопознания человек обнаруживает свое истинное место и предназначение в мире и, таким образом, раскрывает для себя целесообразность и истинное содержание мироустройства. Большой мир — макрокосм — может быть понят в принят только через человека, через микрокосм, «малость» которого по отношению к макрокосму снимается в процессе самопознания. Снимается потому, что этот процесс обнаруживает центральное место «истинного человека» в материальном мире. «Великое» посрамлено «малым», которое открывается как безграничное поле духовных возможностей. «Что может обширнее разлиться, как мысли? О сердце!.. Все объемлешь и содержишь, а тебя ничто не вмещает».

Большой мир чужд и враждебен человеку лишь постольку, поскольку человек остается чужд и неясен самому себе. В благодатном даре самопознания разрушается антагонизм макро и микрокосма, обнаруживается их соизмеримость, взаимное достоинство и космическая родственность. «Я верю и знаю, — пишет Сковорода, — что все то, что существует в великом мире, существует и в малом, и что возможно в малом мире, то возможно и в великом…»

Если человек, познающий себя, становится преображенным микрокосмом, то существо, которое уклоняется от этого истинного призвания, являет собою дочеловеческий. хаос, смесь противоречивых свойств, наклонностей, устремлений. Вот его гротескный портрет: «… красуется, как обезьяна; болтает и велеречит, как римская Цытериа; чувствует, как кумир; мудрствует, как идол; осязает, как преисподний крот… ласков, как крокодыл; постоянен, как море; верный, как ветер; надежный, как лед; разсыпчив, как прах; ищезает, как сон… Сей всяк человек ложный: сень, тьма, пар, тлень, сон».

Это, как видим, очень «театральный», очень «маскарадный» портрет, своего рода каталог личин и масок, которые надевает на себя человек, вольно или невольно лицедействуя на «театре света». Его индивидуальная особенность оказывается погребенной под ворохом чужеродных наклонностей, привычек, жестов, поз.

Каковым себя ощущает человек, то есть малый мир, таковым же представляется ему и мир великий. Смятенной душе «гнусны кажутся соседы, невкусны забавы, постылые разговоры, неприятны горничныя стены, немилы все домашние… хулит народ свой и своея стороны обычаи, порочит натуру, ропщет на бога и сама на себе гневается. Тое одно сладкое, что невозможное… завидное, что отдаленное. Там только хорошо, где ея, и тогда, когда ея нет. Больному всякая пища горка, услуга противна, а постель Жестка. Жить не может а умреть не хочет».

Но почему же так запутался человек в выяснении отношений между желаемым и действительным? Какие внутренние обстоятельства осложняют задачу самоустроения человека в мире? Отчасти задача осложнена тем, что человек слишком расточительно и капризно пользуется своими познавательными возможностями. Есть Наркисс мудрый, но остается и Наркисс буйный, «буий», который разумеет только наружную оболочку вещей. Есть опьянение внешним познанием, соблазнительная и иллюзорная возможность получить совершенное представление о большом мире до того, как познан мир малый. «Скажи, пожалуй, — иронизирует Сковорода по поводу подобного положения вещей, — естли бы житель изгородов, населенных в Луне, к нам на наш шар земной пришол, не удивился бы нашей премудрости, видя, что небесныя знаки толь искусно понимаем, и в то же время вне себя стал бы наш лунатик, когда б узнал, что мы в экономии крошечного мира нашего… ничего не примечаем и не радим удивителнейшей всех систем системе нашего телышка».

В этой фантастической сценке, написанной задолго до многочисленных «лунных» романов, гораздо больше грусти, чем юмора. Называя человеческое «телышко» системою систем, Сковорода, конечно, имеет в виду не анатомо-физиологическую, так сказать, сторону объекта. Ведь если человека изучать только с этой стороны, то в результате получится все тот же буйный и поверхностный нарциссизм, упорное нежелание «войти в дом свой». Нет, здесь, как и везде, он ведет речь о духовных пространствах и измерениях человека. Принцип «познания себя» насыщен для мыслителя значением, весьма отличающимся от того, какое закрепилось за ним в более поздние времена. Если, например, в научной практике конца прошлого века задача самопознания сводилась лишь к самонаблюдению, то есть к одной из функций описательной психологии (человек стремится как можно полнее выявить механизмы и закономерности своего психологического «я»), то для Сковороды «познание себя» — акт не столько пассивно-исследовательский, описательный, сколько волевой, творческий, направленный на обнаружение и утверждение в каждом человеке его нравственного ядра, «вечного сердца».

В диалоге «Асхань» (так же как и «Наркисс», он по-сит подзаголовок «о познании себя») есть выразительное описание этого целенаправленного творческого делания: «Ищи, стучи в двери, мети хорошенько дом. Рый в нем. Перебирай все. Выведывай закаулки. Выщупывай все потайники, испытывай, прислушивайся — сие-то есть премудрейшее и вселюбезнейшее любопытство и сладчайшее. Сия-то наука глубочайшая и новейшая. Новая затем, что нигде ея не обучаются. А предревняя потому, что самонужнейшая. Где ты видел, или читал, или слышал о щастливце каком, который бы не внутрь себе носил свое сокровище? Нельзя вне себе сыскать. Истинное щастие внутру нас есть. Непрестанно думай, чтоб узнать себе».

Итак, самопознание не единичный акт, но длительный процесс. Самое же начало этого процесса знаменуется, по мысли Сковороды, ясным осознанием природы человека. Здесь и вступает в действие его антитетический метод: в микрокосме, в человеке, есть две природы: внутренняя и внешняя. Одна природа характеризуется как незримая, духовная, истинная, вечная; другая — представлена в качестве осязаемой, наружной, тварной, она аще «бренное линовище», «телышко».

Снисходительно и ласкательно именуя людскую плоть «тельником», Сковорода никогда, однако, не доводит этого своего снисходительного отношения до мизантропических выпадов в адрес «телышка» — своего ли, человеческого ли вообще. Для него лишь принципиально важно знать о том, что есть хозяин в человеке — внутренняя или внешняя природа: или «телышко» помыкает душой, или она умно и строго путеводительствует «перстному» человеку. Тот, в ком внутренняя природа утеснена своеволием внешней, — тот лишь жалкая видимость человека, нечто уродливо одностороннее, кажущееся. «Ты соние истинного твоего человека».

Каждодневность обнаруживает, что в конкретном человеке есть главное — внутреннее или внешнее начало. Но принципиально главным в нем должно быть всегда одно и то же. «Не внешняя наша плоть, но наша мысль то главный наш человек. В ней-то мы состоим. А она есть нами».

Размежевание человека по границе души и «телышка» — лишь первое слово в антропологическом учении Сковороды. Ведь сама по себе душа вовсе не есть абсолютный полюс блага. В этом «теле духовном» при ближайшем рассмотрении обнаруживаются свои противоборства, своя двуполярность. Человек пребывает плотью в одном определенном месте, а душа, его непрестанно кочует в иных пространствах и временах, завидуя тому, что было, или тому, чего еще не было, не удовлетворенная тем, что есть сейчас. Вольная странница, вечно недовольная душа — с этим образом связано представление Сковороды о «воле» как об очередном факте человеческой природы, который открывается в процессе самопознания.

«Воля» в лексиконе мыслителя — слово чрезвычайно емкое, значительное и в определенном смысле совершенно противоположное нашим современным представлениям о воле («волевой человек», «сила воли»), как о силе, упорядочивающей и регламентирующей частное поведение человека. «Воля» у Сковороды — это изначально присущая человеческой душе свобода самопроявления и самоопределения в мире. Душа в мире не рабыня, но свободная, однако умеет ли она пользоваться своей свободой, этим щедрым дарованием? В том-то и беда, что сплошь да рядом не умеет, и воля то и дело оборачивается своеволием, свобода — своевластием. Человек, как ни парадоксально, на каждом почти шагу делается рабом своей капризной и ненасытимой воли.

Эта вот свобода, чреватая узами, и воля, растрачивающая себя на вольничание, и ость, по понятиям Сковороды, не только источник душевного нестроения частного человека, но и возможность для укоренения зла на земле. Ибо в мире вообще нет ничего злого по устройству своему и предназначению, и только воля людской души, пускаясь в своевольство, непрестанно плодит и плодит зло. «Вот, например, — шутливо замечает по этому поводу философ, — наложил кто на голову сапог, а на йоги шапку. Безпорядок зол подлинно, но чтоб шапка или сапоги жизни человеческой неполезны были, кто скажет?»

Сапог, наложенный на голову, — лишь курьезный и в общем-то безобидный пример того, как никчемно может распорядиться человек своей волей. Есть примеры, чреватые и куда более опасными последствиями; и по их поводу мыслитель уже без тени улыбки, а скорее с отчаянием восклицает: «Воля наша — пещь нам ада… Воля! О несытый ад! всё тебе ядь, всем ты яд. День, нощ челюстьми зеваешь, всех без взгляда поглощаешь…»

Здесь воля понимается уже не как бытовой каприз, не как частный эпизод, а как явление бытийного масштаба, грозящее людскому сообществу.

В истории новоевропейской философии разработка категории воли, как известно, связана с именем немецкого философа XIX века Шопенгауэра, развившего учение о так называемой «мировой воле». В пессимистической концепции Шопенгауэра воля рассматривается как безразличная к судьбе частного человека космическая субстанция, выйти изпод пригнетающего влияния которой он может лишь при условии полного отказа от своей собственной воли — в акте пассивного аскетического самоустранения из жизненного миража. Если в таком понимании для человека и остается возможность свободы, то это лишь свобода ухода, свобода отказа от жизни. «Мировая воля», в шопенгауэровском построении, ничем принципиально не отличается от частной ноли человека, это в конечном итоге по природе своей одна воля, и в ее тяжелой тени пребывает угнетенная тварь.

Для Сковороды воля, по природе ее, — неиссякаемое благо, но в человеке эта природа может раздвоиться, и тогда, действительно, воля становится чем-то страшно опасным, чудовищным, адским. В частный момент воля к злу может оказаться у человека сильнее воли к благу, но это лишь кажущаяся победа; изначальный свет воли-свободы, как бы ни был ои искажен человеческим самохотением, вновь может засветить в полную силу.

Но для этого необходимо творческое напряжение, усилие самопознания:

Глянь, пожалуй, внутрь тебе: сыщеш друга внутрь себе,

Сыщеш там вторую волю,

Сыщеш в злой блаженну долю:

В тюрме твоей там свет, и грили твоей там цвет.

У каждого мыслителя есть свои корневые слова, они свидетельствуют о себе не столько частотой, сколько интимностью употреблении. Немало таких слов было и у Григория Сковороды, и самое из них значительное — «сердце». Это слово настолько интенсивно и звучно в мире его идей, настолько богато оттенками смысла и эмоциональной энергией, что оно задает тон и ритм всему философскому созиданию Сковороды. Оно то и дело «выпирает», то и дело колышет ткань его мысли. Сковорода все делает громко, вслух пророчествует, радуется, иронизирует, горюет, смеется, досадует, восхищается, приходит в замешательство и в восторг, недоумевает, подтрунивает, бранится и признается в любви. Перед нами стиль откровенного разговора, а не запись последовательности отшлифованных и трезво взвешенных сентенций. И потому, к примеру, междометий тут гораздо больше, чем силлогизмов, и часто какое-нибудь незамысловатое «ейей!», или «ба!», или даже «тфу!» исполняет в горячем споре роль вполне уместного аргумента.

Но экстатичность сковородинской речи вовсе не самодельна, она есть, пожалуй, единственно возможное и естественное для автора формо-выражение «сердечной» темы.

Эта тема у Сковороды неразрывно связана с темой самопознания, является ее продолжением, развитием, углублением: познавая себя, человек в первую очередь познает свое сердце. «Не по лицу судите, но по сердцу». «Глава в человеке всему — сердце человеческое. Оно-то есть самый точный в человеке человек, а протчее все околица…»

Сковорода в данном случае называет сердце «главой» в двояком значении: не только в метафорическом, но и в телесно-конкретном, и, чтобы понять все своеобразие такого словоупотребления, нам необходимо еще раз восстановить в памяти дистанцию, отделяющую нас от эпохи, когда он жил и писал. В сочинениях Сковороды продолжает свое существование чрезвычайно древняя, основанная на тысячелетнем опыте самонаблюдения убежденность, согласно которой именно «сердце», а не «голова» считается истинным средоточием и источником духовной жизни человека, регулятором всех его волевых актов и очагом стихийных порывов. Сердце — гнездилище мысли, считает Сковорода, «сердце всегда при своих мыслях, как источник при своем токе».

Конечно, с точки зрения современной физиологии, такое убеждение выглядит вполне беззащитным в допустимо, должно быть, лишь в качестве поэтической вольности. Но мы можем прочувствовать, пережить, а значит, и принять «сердечную мысль», «философию сердца» Сковороды; человеку хочется думать, что сердце в нем — главное, что оно — истинное солнце в его телесном составе, а не равнодушный механизм наподобие желудка или почек. Желудок не может болеть за другого человека, и почки не могут радоваться за другого человека, а сердце радуется и болеет за другого человека. Оно рвется, порывается, томится, обливается кровью, ожесточается и умягчается, колотится, стучится, кричит, замирает; оно бывает глупым и умным. Да будь тысячу раз права физиология, но как можно все это отнять у сердца?! Нет уж, скажем и мы вослед Сковороде: «Сердце же человеку есть корень, солнце, царь и глава».

«Видеть во всем двое» — этому принципу мыслитель не изменил и обращаясь к теме сердца. Если есть «перстный», «наружный» человек, то есть и «внутренний), «истинный»; если имеет место злая воля, то есть и воля благая. Сердце как вместилище человеческого воления, двух его воль, следовательно, также подвержено расчленению и может пребывать в этом тяжелом недуге до тех пор, пока не «зародится и сокрушенном сердце сердце вечное».

Такова «топография» микрокосма, последовательно раскрывающаяся в акте самопознания; так, пользуясь антитетическим методом, философ шаг за шагом продвигается к глубинам человеческого существования; возникает своеобразная цепочка символических значений: человек — душа — поля — сердце, которое, повторим, и есть «самый точный в человеке человек». Здесь для мыслителя некий узел образов, замкнутый круг символов, центр которого — «сердце». Познать себя — значит развязать этот узел, определить сердцевинную суть своей природы, а тем самым и суть всего природного космоса, сердцевину миротворения. Это вызов и подвиг. «Раздерите сердца ваша!»