Страхи империи
Страхи империи
Елизавета решила продолжить игру — для неё, видимо, это было всего лишь очередным «перевоплощением» и сменой «имиджа» в странствиях по Европе. Но едва ли бродячая «принцесса» при этом поняла, что отныне из дамы не самого тяжёлого поведения превратилась в глазах Петербурга в настоящую государственную преступницу. В России было слишком много опасных самозванцев, чтобы не обратить внимания на странную заграничную претендентку, и слишком частыми были за последние годы дворцовые перевороты, когда и самые что ни на есть законные государи, к примеру, Иоанн Антонович и внук Петра Великого Пётр III, теряли трон и жизнь. Сама же Елизавета как будто не подозревала о смертельной опасности, в которую ввергла себя. Она считала: если не выйдет с Орловым — можно будет попробовать иной вариант. 8 октября самозванка написала Никите Ивановичу Панину — министру иностранных дел и одному из ближайших к Екатерине людей, — что готова отстаивать свои наследные права, но при необходимости согласна прибыть в Петербург для переговоров под гарантии безопасности, то есть намекала на возможность торга с последующими отступными.
Двадцать седьмого сентября Орлов из Пизы уведомил императрицу о полученном «от неизвестного лица» послании. Он без особых на то оснований предположил, что «от Пугачёва несколько сходствовали в слоге сему его обнародования», но зато понял, что его хотели проверить: «…пробовать, до чево моя верность простирается к особе вашего величества; я ж на оное ничего не отвечал, чтоб чрез то не утвердить более, что есть такой человек на свете, и не подать о себе подозрения». Орлов немедленно послал верных людей разведать про самозванку в Дубровнике и на острове Парос в Эгейском море; по его сведениям, «одна женщина приехала из Константинополя в Парос и живёт в нём более четырёх месяцов на аглицком судне, плотя с лишком по тысяче пиастров на месец корабельщику, и сказывает, что она дожидается меня; только за верное ещё не знаю». Своё личное отношение к «принцессе» граф высказал по-солдатски прямо: «Ест ли етакая в свете или нет, я не знаю, а буде есть и хочет не принадлежащаго себе, то б, навезав камень ей на шею, да в воду»{124}. Но как государственный деятель он задумал операцию по пленению самозванки, угрожавшей спокойствию императрицы: намеревался обещать «на словах мою услугу, а из-за того звал бы для точного переговора сюда в Ливорну». «И моё мнение, — сообщал он государыне, — буде найдётся таковая сумошедшая, тогда, заманя её на корабли, отослать прямо в Кронштат; и на оное буду ожидать повеления». Долго ждать высочайшего повеления не пришлось — указ от 12 ноября 1774 года предписывал схватить авантюристку во что бы то ни стало.
Похоже, что Екатерина II испугалась, и на то у неё были причины. Сама она взошла на трон в 1762 году с помощью гвардейцев, заставивших отречься от престола, а затем убивших её мужа, законного государя Петра Фёдоровича. Лёгкость и безнаказанность захвата власти в «эпоху дворцовых переворотов» порождала в гвардейско-придворной среде реваншистские настроения, стремления «переиграть» ситуацию: «в случае» оказывались немногие, а обойдённых при дележе наград и чинов всегда хватало.
Дела Тайной экспедиции Сената показывают: когда первые восторги по поводу воцарения «матушки» улеглись, отношение к свергнутому императору стало меняться. Первоначальные отзывы о нём были скорее неблагоприятными. Крестьянка Меланья Арефьева считала его «некрещёным»; московский дьячок Александр Петров — нарушившим «закон»{125}. Сторожа собора Василия Блаженного Кузьма и Иван Васильевы верили, что Екатерина «извела» своего мужа, но находили для неё смягчающие обстоятельства: «Ибо де был он веры формазонской, и по той де формазонской вере написан был патрет ево, которой всемилостивейшая государыня приказала прострелить, отчего он и скончался»{126}. Преображенский солдат Роман Бажулин раздобыл где-то в Пскове и распространял в Москве стихотворную «пиесу» от лица Петра III:
Испортили во мне плуты Петрову кровь,
А девка бабья разжгла во мне крайнюю любовь.
Вы бутте прокляты отныне во веки, фармазоны,
Супругу я отверг невинну, непорочну, а жил с побочною…
Далее государь каялся в том, что «обидел духовных персон», «сребро и злато увесть домой старался», принял «мартынов закон» и «шатался» с любовницей, желавшей умертвить наследника; в заключение он просил простить его и «даровать живот»{127}.
Это сочинение перекликалось с другой ходившей «между простым народом в употреблении» песней, в которой уже Екатерина горько жаловалась на «мужа законнова»:
Что гуляет мой сердечной друг
Со любимой своей фрейлиной,
С Лизаветою Воронцовою…
Что хотят они меня срубить, сгубить{128}.
Но уже в июле 1762 года на похоронах императора секретарь французского посольства Беранже (ему вторил голландский дипломат Мейнерцгаген) отметил «грустное выражение на лицах» и предположил: «Ненависть нации к Петру III, кажется, сменяется жалостью»{129}. Никчёмный император превращался в традиционный образ доброго царя. А отношение к императрице-женщине было также традиционное: сомнительных достоинств «баба» ничем «народ не обрадовала» и служивых не жалует, «а как на что другое — у нее больше денег идёт». И вообще, по мнению крестьянина Дениса Семенова, «как наша государыня села на царство, так и погоды не стало»{130}.
В октябре 1763 года бывалый кляузник, украинский сотник Фёдор Крыса в письме на имя генерал-прокурора А. И. Глебова сообщил, что, по его сведениям, Пётр III не только жив, но якобы уже послал неверной супруге «подарок» — платок и табакерку{131}. Так через год с небольшим после отречения и гибели император «воскрес» в народном сознании. Уже в 1764 году о нём как о живом стали говорить солдаты столичного гарнизона, а вскоре появился и первый из известных нам самозваных «Петров III» — Николай Колченко{132}.
Прусский посланник Гольц и французский дипломат Беранже уже в 1762 году отмечали оппозицию стремительному выдвижению Григория Орлова и его братьев: против бывшего лидера интриговали недавние друзья и сторонники. Так, в дни коронационных торжеств возникло дело поручиков Петра Хрущова и Семёна Гурьева, намеревавшихся посадить на престол «Иванушку» (Иоанна Антоновича). Вся их инициатива ограничилась «матерной бранью» в адрес императрицы и похвальбой в «велием пьянстве». Но власти отреагировали серьёзно: виновные были «ошельмованы», лишены дворянства и отправлены на Камчатку.
Предполагаемый «марьяж» — брак Екатерины II и Григория Орлова — вызвал сопротивление вельмож и спровоцировал другое известное «гвардейское» следственное дело камер-юнкера Ф. Хитрово и его друзей, измайловских офицеров братьев Рославлевых и М. Ласунского — главных героев переворота 28 июня 1762 года. «Орловы раздражили нас своей гордостью», — заявляли недовольные офицеры и выражали намерение убить выскочек, а Екатерину выдать замуж за кого-нибудь из братьев заточённого Иоанна Антоновича[14]{133}. Дело было решено тихо и без суда: виновные отправлены в ссылку.
Ещё раньше в Казань был сослан Преображенский майор Василий Пассек, о поведении которого было приказано докладывать лично Панину{134}. В деревни поехали «титулярный юнкер» Воейков и поручик Пётр Савельев, «разглашавшие» настолько «непристойные слова», что их не рискнули доверить даже протоколам следствия: дело было сожжено{135}.
В марте 1763 года началось расследование дела ростовского митрополита Арсения Мацеевича. В служилой среде эта история истолковывалась порой самым фантастическим образом: сержант Ингерманландского полка Иван Пятков верил в «спасение» Петра III и полагал, что ростовский архиерей расстрижен «за то, что его фальшиво погребал».
Гвардейцы, конечно, не сомневались в гибели Петра III; его образ отныне «ушёл в народ», где воскресал неоднократно на протяжении всего екатерининского царствования. Но в полках продолжалось брожение; с языка не сходило имя, казалось бы, давно забытого узника Иоанна Антоновича. Гольц и его французский и голландский коллеги подметили, что недовольные «чернь и солдаты» обращались к имени заточённого императора. О том же свидетельствуют и дела Тайной экспедиции.
В мае того же года преображенец Михаил Кругликов пожаловался друзьям из Конной гвардии: «Нас де 500 человек, другую ночь не спим». Неожиданный вызов сослуживцев на дежурство с боевыми патронами солдат расценил так: «Не будет ли ещё какой экстры», — после чего загулял. Допросившие его Панин и Глебов доложили императрице, что в такой взрывоопасной ситуации даже обычное «безмерное пьянство» опасно, поскольку «малейшее движение может возбудить к большому калабротству». Екатерина в особой записке попросила следователей: «Однако при наказанье оного служивого прикажите, хотя Шишковскому (Шешковскому[15]. — И. К.), чтоб он ещё у него спрасил: где оные 500 человек собираются и видел ли он их или слышал ли он от кого?»{136} Забулдыга Кругликов отделался батогами. Но уже летом гренадер Семёновского полка Степан Власов вдруг взял и заявил во хмелю, что он в компании с капитаном Петром Воейковым «намерены государыню живота лишить», да ещё и похвалялся, что за ними стоят большие «господа»{137}.
Другой семёновец, сержант Василий Дубровский, вместе с офицером-артиллеристом Василием Бороздиным и отставным капитаном Василием Быкиным обсуждали вопрос о «революции» более серьёзно. По опыту 1741 года Дубровский предлагал занять денег на переворот у шведского посла[16]; предполагалось усыпить гарнизон Шлиссельбурга, освободить Иоанна Антоновича и увезти его «за границу к родне». Екатерине же и наследнику сержант намеревался «в кушанье дать» отраву — например растворённый в пиве опиум. Третий же собеседник подошёл к делу наиболее прагматично: бедный отставник рассчитывал выманить у шведского дипломата 50 тысяч рублей и… отбыть в Париж. Но посланник тоже помнил исторический урок и платить отказался, поскольку Елизавета по воцарении нисколько не помогла Швеции{138}. Справедливости ради надо заметить, что гвардейцы занимались не только «политикой». В сентябре того же 1763 года военный суд рассматривал дело семёновского солдата Ивана Паутова, который прямо на карауле в новом Летнем дворце украл из кабинета императрицы денежный мешок с тысячей рублей, за что и был повешен{139}.)
Тем же летом кирасир Яков Белов сокрушался: «Матушка де государыня жалует одну гвардию, а нас забывает; другие де полки хотят уж отказатца». Старый Преображенский солдат Яков Голоушин жаловался: «Нас де армейские салдаты как сабаки сожрать хотят; не без штурмы де будет, вить де Иван Антонович жив». Сам гвардеец и его сослуживцы сочувствовали шлиссельбургскому узнику и даже жалели о свергнутом Петре III: «Бывшей государь был милостив и многих из ссылки свободил, да и Иван де Антонович выпустил было на волю; да и нам при нём хорошо было»{140}.
Доносы и репрессии оказались не в состоянии пресечь «толки» в полках, на основании которых возникло не менее двадцати дел. Только из одного Преображенского полка в 1763 году были исключены за «продерзости» 17 солдат{141}. Гвардейцы осуждали возвышение Орловых, а вместе с ним и возможность нового переворота: «Не будет ли у нас штурмы на Петров день? Государыня идёт за Орлова и отдаёт ему престол»{142}. «Што ето за великой барин? — возмущался в марте 1764 года семёновский солдат Василий Петелин. — Ему можно тотчас голову сломить! Мы сломили голову и императору; мы вольны, и государыня в наших руках. Ей де года не царствовать, и будет де у нас государем Иван Антонович». Гренадеры-измайловцы Михаил Коровин и его друзья категорично заявляли: Орлов «хочет быть принцом, а мы и прочие етова не хотим»{143}.
В апреле 1764 года, когда было объявлено о предстоящем путешествии Екатерины в Прибалтику, гренадеры-преображенцы обсуждали это событие: «Врят де быть походу; может де статься не хуже тово, что с третьим императором зделалось». А измайловцы отпускали в адрес государыни «скоромные непристойные слова» и считали возможным её свержение: «Всё триотца да мниотца, конечно де будет такая ж, как прежде, тревога». Следователи В. И. Суворов и А. А. Вяземский убедились, что подобные разговоры были широко распространены, и даже просили у императрицы разрешения прекратить допросы, так как найти «точного разсевателя» вредных толков было невозможно{144}. О ходивших по столице слухах насчёт грядущих беспорядков писал и английский посол Бекингем{145}.
Уже накануне отъезда Екатерины II в Ревель, в июне 1764 года конногвардеец Анисим Якимов донёс о «непристойных словах» преображенца Степана Андреева: «Как де государыня пойдёт в поход, так де Иван Антонович приимет престол»; на это «уже две роты согласны, да согласиться надо нам всей гвардии». Точно в таких же словах обсуждали этот политический вопрос солдаты Суздальского полка: «И когда де Преображенские и семёновские присягнут, то де и нам нечего делать». Начавшееся тут же следствие выявило большое количество таких «согласных»: в списке оказалось около ста человек{146}.
Проходившие на протяжении 7—10 июня допросы установили наличие оригинального плана урегулирования династической проблемы: предполагалось, что Екатерина «примет принца и возьмёт ево в супружество». Автором этой идеи оказался капитан-поручик Преображенского полка Семён Хвостов; он уже начал с этой целью собирать солдат-преображенцев «в свою партию», якобы от имени Екатерины. Гвардейцы полагали, что сама императрица желает таким образом «разведать мысли салдацкие». Реальная Екатерина лично вмешалась в дело — ей не давали покоя «скрытные замыслы» Хвостова. В особой записке она указала следователям допросить преображенца по пунктам и выяснить, почему тот говорил Орлову, что солдаты за него, а солдатам — о «принце»{147}. За «необузданные свои мысли» Хвостов был сослан в имение, а освобождён от ссылки только в 1798 году.
Вслед за ним под следствие угодили Преображенские прапорщик Иевлев и капитан-поручик Соловьёв. Офицеры обсуждали борьбу придворных «партий» и полагали, что одни хотят на престол Павла, а другие — Иоанна, «только кто-то ково переможет?». При этом Иевлев верил, что заточённому принцу якобы уже присягнул Суздальский полк, а господа в каретах «ездят к Ивану Антоновичу на поклон, которой живёт в Шлютельбурхе»{148}.
За несколько дней до попытки освободить шлиссельбургского узника поступил донос о подозрительных разговорах измайловского сержанта Василия Морозова. Тот заявлял о какой-то «камисии» в полку, от которой «из наших офицеров один не постраждет ли», и сожалел об обидах «птенца Ивана Антоновича», о котором беседовал с регистратором Лаврентием Петровым, служащим в самой Шлиссельбургской крепости. Доклад об этом расследовании был подготовлен 2 июля; причём его руководители И. И. Неплюев и А. А. Вяземский почему-то решили не трогать болтливого чиновника{149}. Находившаяся в Риге Екатерина это решение одобрила, что выглядит достаточно странно, особенно в свете случившейся в ночь с 4 на 5 июля попытки переворота.
Неудачное предприятие Василия Мировича, пытавшегося освободить узника Иоанна Антоновича, хорошо известно, хотя современники подозревали, что за подпоручиком Смоленского полка стояли «большие» персоны. Знал об этом и разбиравший в 1830-х годах секретные бумаги прошлых царствований министр внутренних дел Д. Н. Блудов: в докладе Николаю I он особо выделил существовавшее «нелепое заключение» о том, что Мирович был «подосланный от правительства заговорщик»{150}. Подозрения эти сопровождают «дело Мировича» вплоть до нашего времени. Однако приходится признать, что если такая провокация и имела место, то спрятана она была надёжно: никаких доказательств до сих пор не обнаружено.
Однако для нас более важным представляется то, что сама попытка Мировича родилась в атмосфере ожидания переворота и явилась материализованным выражением этого ожидания. Оказалось, что незнатный и никому не известный младший офицер без особых усилий смог увлечь за собой солдат из охраны важнейшей политической тюрьмы, а они были готовы подняться на мятеж по артельному принципу: «Куда де все, то и он не отстанет»; колеблющихся же убедили, прочтя самодельный манифест{151}.
Во всём прочем подпоручик собирался повторить действия самой Екатерины. С выкраденным из крепости Иоанном Антоновичем он рассчитывал прибыть в расположение артиллерийского корпуса, поскольку «во оных полках против прочих многолюднее и гораздо больше отважливее потому состоят, как из многих полков лучшие собраны». Так же, как и 28 июня 1762 года, предводитель заговорщиков намерен был прочитать заготовленный им манифест и провести присягу новому государю, затем послать офицеров с «пристойными командами» для захвата крепости и мостов, разослать в «нужные места» манифесты и увлечь за собой остальные полки{152}.
Шансы отчаянного подпоручика были ничтожно малы: у Мировича не было надёжных частей с сообщниками-офицерами. В полках, куда он намеревался привезти Иоанна Антоновича, наверняка нашлись бы верные присяге и более авторитетные командиры. Да и в гвардии награды и производства в чины привели к появлению у Орловых сторонников; поэтому Григорий, по словам французского посла Луи Огюста Бретейля, вполне мог спроста заявить, «что гвардия испытывает к нему такое расположение, что если в течение месяца он захочет, он её (Екатерину. — И. К.) лишит трона». Но всё же устроить смятение с пальбой и паникой было вполне возможно, ведь преувеличенные толки о выступлении Мировича изображали реальное событие в виде случившейся в столице «ребелии» (мятежа) с избранием «нового наследника престола»{153}. Да и сама императрица, как следует из её записки к Панину, опасалась волнений артиллеристов, поскольку «командир у них весьма не любим»{154}.
На протяжении двух лет фигура «птенца Ивана Антоновича» настолько сконцентрировала на себе внимание всех недовольных новыми порядками и просто обойдённых судьбой, что в этом «силовом поле» он просто должен был погибнуть — или вернуть себе свободу и трон. Но для этого усилий Мировича было явно недостаточно, а выросший в изоляции принц не годился на роль графа Монте-Кристо. Счастливую для Екатерины особенность «послепереворотной» ситуации отметил пруссак Гольц ещё летом 1762 года: «Единственная вещь, которая благоприятствовала двору во время этих кризисных событий, это то, что недовольные, более многочисленные в действительности, чем все остальные, не имели никакого руководства». Законному претенденту сочувствовали рядовые и отдельные офицеры. Но у устранённого двадцать лет назад «принца» не было своей «партии» при дворе и связанных с ней надёжных исполнителей.
Смерть несчастного Иоанна III несколько разрядила обстановку. В качестве «претендентов» на престол теперь появлялись сумасшедшие вроде пытавшегося предложить Екатерине руку и сердце садовника Мартина Шницера{155}. Политическая трагедия переходит в жанр бытовой трагикомедии: дедиловский воевода Иев Леонтьев поколачивал свою супругу со словами: «Ты меня хочешь извести так же, как государыня Екатерина Алексеевна своего мужа, а нашего батюшку. Он было повёл порядок обстоятельной, а ныне указы выдают все бестолковые, что не можно и разобрать»{156}. Прапорщик Алексей Фролов-Багреев в расстройстве от «любовной страсти» объявил товарищам: «Заварил кашу такую, которую если удастца съесть, то я буду большой человек, а если же не удастца, то и надо мной то же сделаетца, что над Мировичем». Друзья-картёжники тут же донесли; но на следствии сержант категорически заявил допрашивавшему его Панину, что замыслил всего лишь избить мужа своей зазнобы и увезти её{157}.
Однако, несмотря на «высокоматерние щедроты» новой императрицы в виде денежных раздач и производства в чины, в Тайной экспедиции начиная с 1765 года появляются дела, в которых упоминается сын Екатерины Павел Петрович в качестве претендента на престол — опять-таки в той же столичногвардейской среде. В 1769 году отставной конногвардейский корнет Илья Батюшков и подпоручик Ипполит Опочинин мечтали захватить карету императрицы на царскосельской дороге и постричь государыню в монастырь. Законным наследником друзья считали Павла; но Опочинин не исключал и того, что сам имеет право на престол: по словам его «мамки», он являлся сыном Елизаветы и английского короля, якобы приезжавшего в Россию инкогнито{158}.
В том же году к следствию были привлечены Преображенский капитан Николай Озеров и его друзья — бывший лейб-компанец Василий Панов, отставные офицеры Ипполит Степанов, Никита Жилин и Илья Афанасьев. Заговорщики не просто ругали императрицу и её фаворита, критике подвергалась вся внутренняя и внешняя политика Екатерины. «Прямые сыны отечества» (так называли себя друзья) были возмущены тем, что не выполнены «при вступлении… разные в пользу отечества обещании, для которых и возведена на престол».
О каких обещаниях шла речь, не вполне понятно; но другие упрёки звучали так: «народ весь оскорблён», «государственная казна растащена» и делаются заграничные займы, «не рассматриваны» полезные предложения Сената, «дано статским жалованье бесполезно», гвардия пребывает «в презрении», а Орловы за границу «пиревели через аднаво немца маора двацать милионов». Приятели-офицеры были недовольны тем, что в екатерининском «Наказе» «написана вольность крестьяном; это де дворяном тягостно, и буде разве уже придёт самим пахать». Наконец, они осуждали разрыв с Австрией, «с коею всегда было дружелюбие». Заговорщики планировали возвести на престол Павла, рассчитывая на то, что при нём земли дворянам раздадут «безденежно» и ликвидируют откупа, поскольку «винный промысел самый дворянский». Екатерину же они намеревались заточить в монастырь; а если бы она, как царевна Софья, пыталась вырваться оттуда, «во избежание того дать выпить кубок, который она двоим поднесла». Озеров накануне ареста даже успел приготовить план Летнего дворца{159}.
В солдатских рядах появлялись и свои «зачинщики», не связанные с офицерами и вельможами. В 1771 году волновались солдаты-преображенцы: они предполагали, что Орловы замыслили «искоренить гвардию», и хотели «посадить на царство Павла Петровича»{160}.
В июне 1772 года обнаружились замыслы группы Преображенских солдат-дворян во главе с капралом Матвеем Оловянниковым. Гвардейцы не только обвиняли Орловых, якобы собиравшихся принять десять тысяч армейских солдат «на наше место», но и хотели обратиться к Павлу с письмом (Екатерина приказала его разыскать) и предоставить ему престол. Однако в предвкушении удачи у молодых солдат голова пошла кругом. Оловянников считал возможным уничтожить наследника и тут же обвинить в этом императрицу, с целью оправдания её убийства, а затем самому занять трон: «А что же хотя и меня!» Своих друзей, из которых не все «умели грамоте», капрал заранее производил в генерал-прокуроры и фельдмаршалы{161}. Как выяснило следствие, подобные беседы продолжались около года и, вопреки обычному правилу, никто из их участников не донёс.
Екатерина была весьма обеспокоена: в папке с приговорами Тайной экспедиции хранятся восемь её собственноручных записок к Вяземскому по этому делу. Помимо двадцати двух основных участников, были арестованы ещё многие, и императрица стремилась любой ценой пресечь ходившие по столице слухи. Она приказала генерал-прокурору: «Александр Алексеевич, скажите Чичерину (генерал-полицеймейстеру. — И. К.), что если по городу слышно будет, что многие берутся и взяты солдаты под караул, то чтоб он выдумал бы бредню, чтоб настоящую закрыть. Или же и то сказать можно, что заврались», — и в то же время дала указание приготовить для арестованных помещения «за рекой», если места в крепости не хватит{162}.
Оловянников был лишён дворянства, выпорот кнутом на плацу перед полком, заклеймён буквой «3» (злодей) и отправлен в Нерчинск на каторгу; его сообщников сослали в сибирские гарнизоны. Екатерина не смогла сдержать удивления: «Я прочла все сии бумаги и удивляюсь, что такие молодыя ребятки стали в такия беспутныя дела; Селехов старшей и таму 22 года…» Остальным участникам дела было 17–18 лет. Едва ли самодержице приходило в голову, что дерзость семнадцатилетних солдат была побочным результатом её же собственной инициативы по захвату власти. После этого она решила «гвардию колико возможно на сей раз вычистить и корень зла истребить»{163}.
Но если «наверху» думали о Павле в качестве претендента на престол, то «внизу» наиболее популярным оказалось имя Петра III, которое принимали уже десятки людей. Вступил в силу механизм «нижнего» самозванства: образ безвинно изгнанного государя начал своё самостоятельное существование и доставил Екатерине II куда больше хлопот, чем его прототип. В 1765 году в этом качестве объявились беглые солдаты Гаврила Кремнёв и Пётр Чернышёв. Кремнёв обеспечил себе идеологическую поддержку со стороны группы попов, признавших его царское достоинство, и выдвинул «программу»: объявить свободу винокурения, «сложить» подушную подать и впредь заменить её натуральным сбором в два гарнца хлеба. Самозванец уже собирался «в Воронеже принимать корону», объявлял присягу, обещал возводить своих приверженцев в чины и наделять их «людьми». Желающие нашлись — приговоры были вынесены сорока двум сподвижникам Кремнёва, остальных пришлось наказывать выборочно — пороть каждого пятого.
В 1772 году в Дубовке на Волге выдавал себя за императора солдат Федот Богомолов, имевший при себе такого же самозваного «государственного секретаря» — солдата Спиридона Долотина. При попытке возмутить казаков Богомолов был схвачен, но даже сидя в царицынской тюрьме, настаивал на своём, показывал особые «знаки» на груди и вызвал неудавшуюся попытку мятежа. На суде самозванец показал, что Петром III «объявил о себе в пьянстве своём, без дальнего замысла», был наказан кнутом, «урезанием» ноздрей и по дороге на каторгу умер. Но уже в следующем году это имя «всклепали» на себя беглый каторжник Рябов и капитан оренбургского гарнизона Николай Кретов; последний на роль народного вождя не претендовал, а пытался действовать в духе гоголевского Хлестакова с целью раздобыть у легковерных оренбуржцев и ссыльных денег. Самым же знаменитым из нескольких десятков «императоров» стал донской казак Емельян Пугачёв, сумевший почти на равных сражаться за власть с Екатериной II в 1773–1774 годах. Страшный Пугачёвский бунт показал явную слабость местной администрации.
Манифесты и указы Пугачёва передавали народу землю со всеми угодьями и промыслами, призывали истреблять дворян, жаловали подданных «вечно казаками» и «вольностью без всякого требования в казну нашу подушных и протчих податей и рекрутскова набору, коим казна сама собою удовольствоватца может, а войско наше из вольножелающих к службе нашей великое исчисление иметь будет». По истреблении «злодеев дворян» должна была наступить счастливая эпоха: «…всякой может восчувствовать тишину и спокойную жизнь, коя до века продолжаться будет». Но в то же время повстанцы возрождали существовавшие формы государственного устройства. Манифестом от 31 июля 1774 года «Пётр III» жаловал крестьян «быть верноподданными рабами собственной нашей короне», то есть переводил их на положение государственных. При крестьянском «императоре» работала «Военная коллегия», стремившаяся превратить повстанцев в регулярную армию с жалованьем, учениями, «отпускными билетами», наградами-медалями и орденом «Чёрной бороды». Сподвижники Пугачёва получали титулы и чины, практиковалась казённая продажа вина, повстанцы, вопреки обещаниям, проводили мобилизации в войско и принудительные реквизиции провианта и фуража.
На этом «фоне» не могло остаться безнаказанным появление самозванки, которая не только имела польское окружение (пленные и сосланные на Урал конфедераты принимали участие в Пугачёвском восстании, и императрица даже считала их истинными подстрекателями бунта{164}), но к тому же претендовала на «родство» с Пугачёвым и начала самостоятельную игру — правда, как раз тогда, когда «польская интрига» себя исчерпала. Победоносное завершение Россией войны с Турцией похоронило надежды Барской конфедерации на помощь Стамбула, и её лидерам предстояло думать о собственном будущем. Осенью пути Елизаветы и Радзивилла разошлись.
Пока же русский флот и граф Орлов оставались надеждой самозванки — или просто проходной ставкой «на авось». Ведь она не предприняла ничего (да и едва ли могла что-то сделать), чтобы склонить на свою сторону одну из главных фигур начала екатерининского царствования. Она даже не попыталась вновь обратиться к Орлову — и под прежним именем графини Пиннеберг отправилась из Дубровника сначала в Неаполь, а затем в Рим. «Княжну» сопровождала небольшая свита: бравые шляхтичи Доманский и Чарномский, ксёндз Ганецкий и камеристка Франциска Мельшеде.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.