МАРТ 1880 — ДЕКАБРЬ 1880

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

МАРТ 1880 — ДЕКАБРЬ 1880

Новую типографию взялся основать Кибальчич. Вместе с Ивановской они сняли квартиру на тихой Подольской улице. Осторожно перетащили стальную раму с цинковым дном — она вполне заменяла станок. Неказисто, а пятьдесят-шестьдесят экземпляров листовок в час оттиснуть можно. Партия очень нуждалась в печатном слове, но только к концу мая все наладилось. Типография заработала.

Печатали, заткнув за пояс кинжалы, с револьверами в карманах, на подоконнике стояли метательные снаряды, изготовленные Кибальчичем. Здесь разместилась и его динамитная мастерская.

Желябов и Перовская иногда урывали время, чтобы заглянуть к типографским затворникам.

Каждый приход — праздник для типографистов. Особенно радовалась Лила Терентьева. Людмила знала Желябова еще по Одессе, была тайно влюблена в Андрея и каждый раз просила его дать ей место среди «действующих».

Перовская добровольно исполняла обязанность информатора. Не вылезая по неделям из типографии, Терентьева, Ивановская, Кибальчич только урывками читали газеты, а слухи и вовсе не проникали в это подпольное «святилище».

Андрей любил «поразмяться» на станке. Сбросив пиджак, он усердно накатывал валиком листок за листком, успевая за вечер отпечатать сотни экземпляров.

Но Андрей Иванович не частый гость. Его ждут и другие дела. Нужно создавать рабочие кружки, налаживать связь со студентами.

Кончилась зима. Предательство Гольденберга влекло за собой все новые и новые аресты. «Народной воле» не хватало людей, Желябов метался между террористическими предприятиями и организационной работой. Встречи с Сухановым были редкими, но по-прежнему теплыми. Андрей познакомил лейтенанта с Софьей Перовской.

Суханов переучивался в минных классах и был для Желябова живым справочником по всем вопросам, касающимся способов приготовления динамита, конструирования запалов для мин.

Часто в убогой квартирке Ольги Зотовой сходились моряки и народовольцы. Симпатии офицеров понемногу склонялись на сторону революционеров. Под влиянием бесед Желябова, Колодкевича, Перовской они убеждались в правоте идеалов «Народной воли», и прежде всего Суханов и барон Штромберг. Весельчак, умница, барон, перед которым были открыты все великосветские гостиные, потянулся в подполье. Российская действительность перевоспитала барона в революционера. Он быстро сошелся с Сухановым, расположил к себе Желябова, очаровал Колодкевича, пленил Перовскую. Андрей понял, что в лице Штромберга «Народная воля» обрела среди морских офицеров надежную опору.

Весной кронштадтский рейд оглашается гудками кораблей, уходящих в дальние плавания. Торопливые пожатия рук, последние напутствия, и вот уже лента серой морской воды разделяет корабли и берег. Ушел в море Суханов, где-то штормовал Штромберг, плавал Серебряков. Опустела квартира Зотовой. Желябов, Перовская строили новые планы покушений и ждали осени. Осенью они предпримут генеральный штурм.

Суханов, Штромберг, Серебряков, Завалишин должны быть среди революционеров.

* * *

Халтурин уезжал в Москву. Чахотка уже наложила на его лицо свои страшные отметки. Степан осунулся, пожелтел. Глаза лихорадочно блестели. Настроение было подавленное.

Желябов проводил Халтурина на вокзал, крепко обнял на прощание.

«Он еще вернется. Не нужно прощаться с ним навсегда». Но будет ли Андрей в этот день среди встречающих?

Каждая длительная разлука у таких людей может оказаться вечной. Халтурину не хотелось уезжать. Ведь он так и не довел начатое до конца. Царь жив!..

— А что было бы, если бы пятого февраля взрыв достиг цели?

Вопрос застает Желябова врасплох. Он только что думал о превратности судеб революционеров.

Халтурин и не ждет ответа. Просто сказал вслух то, что занимает его последнее время. На квартире Фигнер он научился говорить сам с собой.

…Желябов полусидит в постели, устало откинув голову на подушку. На одеяле раскрытая книга. А перед глазами — Халтурин, такой, каким Андрей видел его в последний раз.

Степан стоит на площадке вагона, машет рукой, и с каждым мгновением его лицо, фигура удаляются. Сверкнул лихорадочный блеск больных глаз, и Степан исчез, как будто его увез не поезд… унесла чахотка.

Вчера Андрей поздно явился с заседания кружка, устал. А сегодня опять к рабочим. Да, на рабочих большая надежда в грядущей революции. В день цареубийства они объявят забастовку, выйдут на улицы, закрепят успех террористов. Вчера он долго говорил об этом в кружке на Чугунном. Сам увлекся, стал рисовать картины будущего устройства общества на федеральных началах… И как слушали! Вот только один вопрос смутил его. Кто-то заметил, что рабочий должен делать революцию во имя крестьянского социализма. Он тогда посмеялся — ведь разночинцы, интеллигенты делают же!

А вот сейчас не смешно, и недаром он вспомнил Халтурина. Степан тоже революционер-социалист. А социализм понимает в духе западных социал-демократических партий. Так и записал в программе Северного союза. И организацию создавал исключительно рабочую, берег ее от народников. Вот только не уберег и сам не уберегся. А нужна ли рабочим своя партия? На Западе — да, необходима. А в России? Готовые формулы народовольческой программы подсказывали отношение к классам, учреждениям. Если в корне пресечь абсолютизм, то и буржуазии не станет, не станет крупной капиталистической промышленности, не будет расти и пролетариат. Тогда к чему создавать свою партию? Неправильные посылки приводили к ошибочному заключению: рабочие, конечно лучшие из них, должны войти в «Народную волю», организовать в ней свою группу и под руководством Исполнительного комитета включиться в борьбу интеллигентов.

Они могут пополнить ряды боевиков. Об этом сказано и в документах «Народной воли». Но как мало подходят эти люди труда к роли заговорщиков! Интеллигенты-революционеры действуют как профессионалы, живут нелегально и на средства организации, укрываются по конспиративным квартирам. А рабочие? Ну, положим, десяток-другой из них может перейти на нелегальное положение, как Халтурин; но тогда они уже перестанут быть рабочими, не будут все время вариться в фабричном котле. А ведь рабочие тем и хороши, что их много, что они все время общаются друг с другом. Значит, они должны по-прежнему трудиться по двенадцать-четырнадцать часов, жить в своих бараках, у всех на виду. Но тогда как организовать эту массу, подготовить ее?

Постепенно вырабатывался грандиозный план. И раньше народники вели работу с пролетариями, хотели создать себе посредников для общения с крестьянской массой, пропагандистов. Но теперь Желябову это кажется уже кустарщиной, какие-то там кружки!.. И даже не боевые отряды. Он мечтает о централизованной, хорошо законспирированной и широко разветвленной организации. Она ему мыслится в образе могучего дуба. Корни его глубоко ушли в землю — серую, еле грамотную массу рабочих. Им не нужно прятаться, жить нелегально. Для них — кружки элементарного обучения, читки, беседы вслух. Ствол — кружки социалистической пропаганды, это для более грамотных и проверенных на стойкость. Над всеми — верхушка исполина — руководители, они отбирают созревших для пропаганды рабочих, формируют отряды боевиков-террористов. У них своя газета, своя типография.

Исполнительный комитет одобрил план Желябова, но смог выделить для пропаганды только двадцать человек. Это очень мало, хотя люди энергичные — Перовская, Франжоли, Вера Фигнер.

Особенно Андрея обрадовало появление Франжоли. Последний раз они виделись после «процесса 193-х», когда собирались совместно обзавестись хутором в Крыму. Но Желябов уехал на баштан, а Франжоли схватила полиция и административно выслала на жительство в Сольвычегодск.

Там он женился на бывшей цюрихской медичке, участнице, как и он, «процесса 193-х» Евгении Завадской. И когда грянул взрыв в Зимнем дворце, они бежали из ссылки. Сначала в Казань, чтобы замести следы. Но в Казани кончились деньги, ни знакомых, ни адресов.

Франжоли пошел на риск. Явившись к зданию Казанского университета, он остановил первого показавшегося ему симпатичным студента и без утайки рассказал все. Студент не обманул доверия. Скоро Франжоли и Завадская ехали уже в Москву, а потом объявились в Петербурге. Но силы Франжоли были подорваны. Сказались прежде всего ушибы, полученные при его фантастическом побеге еще в канун «Большого процесса». Не многие бы решились выпрыгнуть на всем ходу поезда из окна уборной! Сначала его бросило на шпалы, потом ударился спиной о какой-то столбик, потерял сознание… Теперь Франжоли едва ходил.

Его влияние на людей было настолько заметно, что Желябов и не желал лучшего пропагандиста. Правда, пока еще не наладилась работа кружков на заводах, Исполнительный комитет послал Франжоли в Москву для восстановления ослабевшей организации. Но он вернется.

Пропаганду среди рабочих вели прежде всего студенты. Петербургский университет, Технологический и Горный институты поставляли основные кадры для столицы.

А на местах, где не было высших учебных заведений, к пропаганде привлекали учителей школ и гимназий, мелких чиновников из сочувствующих. Провинциальные группы «Народной воли», не имевшие сил вести сколько-нибудь успешную террористическую борьбу, всецело отдались пропаганде на фабриках и заводах.

Среди молодежи повсюду шли толки о революции. Многие студенты, не имея каких-либо связей с народовольцами, по собственному почину организовали рабочие кружки. Андрей считал, что это полезно и для рабочих и для студентов, ведь не все должны заниматься борьбой террористической. Да и террор весной 1880 года уже отступал на второй план. Организационная работа партии, подготовка народа к революционному перевороту — вот что сделалось главным объектом, на который были направлены усилия.

Нашлись новые помощники. Еще в прошлом году Александр Михайлов познакомился в Киеве со студентом университета Валентином Коковским и посоветовал ему перебраться в Петербург.

Теперь Коковский в столице. Михайлов порекомендовал его Желябову.

— Из этого мальчика может выработаться крупнейший деятель.

Присмотревшись, Андрей убедился, что Михайлов не ошибался. Это был умный организатор и пропагандист. Он свято верил в идеи партии, не знал компромиссов и был просто влюблен в рабочих. Но этот юноша при случае мог быть резким, и именно потому, что его почти никогда не видели таким, эта резкость действовала убеждающе.

Скоро Валентин сделался тенью Желябова.

Рабочий Петербург переживал тяжелую пору. Кончился весенний расцвет русского капитализма, на смену пришел кризис. Лопались акционерные общества, закрывались промышленные предприятия, десятки тысяч пролетариев оставались не у дел, бездомные, голодные, унылые и озлобленные.

Озлобленность и бездомность в любой момент могли вылиться в стихийный бунт; голод и уныние порождали страх у тех, кто еще работал. И некому было организовать эту стихию, направить дремлющие силы на борьбу политическую, борьбу за свои классовые интересы. Народовольческий террор отпугивал слабых и восхищал темпераментных, им казалось, что это преддверие революции.

Казалось это и Желябову. Неудачи только подхлестывали, а вера удесятеряла силы. Андрей нащупывал старые, затаившиеся кружки, до которых не добралась полиция, — на Обуховском, у Леснера. Желябова рабочие принимали как счастливую находку. Он всегда готов делиться с ними мыслями, книгами, последним куском хлеба. Рабочие знали его под кличкой «Тарас» и любили. Андрей тоже любил этих сильных, умных, рассудительных людей.

Так налаживалась рабочая организация. А Желябов уже мечтал о специальной типографии, которая будет выпускать газету для рабочих. Но были и другие заботы.

В начале апреля в Одессу уехали Саблин, Перовская, Исаев, Якимова, чтобы попытаться организовать там новое покушение на царя. Потом на юг направился Михайлов. Он должен был заехать и в Москву. С московской организацией по-прежнему не ладилось.

А тут еще из-за рубежа шли нерадостные вести. За границей среди народников, оторвавшихся от России, от практики революционной борьбы, шли нескончаемые потасовки. Обвинения на народовольцев, и в частности на Желябова, сыпались градом. Чего только им не приписывали: и либерализм и отказ от классовой борьбы! На этот счет особенно старались чернопередельцы, противопоставляя классовую борьбу борьбе политической.

Только «аграрный террор» — вот предел политики, все остальные требования — отказ от классовой борьбы.

За границей был и Драгоманов. Желябов не переставал следить за его литературной деятельностью. Исполнительному комитету казалось, что Драгоманов очень близко по своим взглядам стоит к идеям программы «Народной воли».

С другой стороны, и чернопередельцы считают его своим единомышленником. Лавров готов совместно с ним издавать сборники социалистического содержания.

Было бы неплохо, если бы Драгоманов взял на себя защиту за границей идей революционного движения в России.

За рубежом и Кравчинский и Морозов, много бакунистов, но остановились пока на Драгоманове. Андрей должен написать ему письмо, ведь он знаком с ним давно.

Андрей охотно выполнил поручение, хотя изложил в письме идеи «Народной воли» немного по-своему, по-желябовски.

В этом письме были и обзор главнейших программных пунктов, и доза лирических воспоминаний о «славном времени» их встреч в Киеве и Одессе, и деловые предложения участвовать в изданиях «Народной воли», взять на себя представительство ее интересов за рубежом, а также хранение архива.

Драгоманов согласился только на хранение архива и литературное сотрудничество, но от представительства отказался наотрез. Политические убийства? Центризм в национальном вопросе? Он решительно против! Драгоманов был и остается украинофилом, и не к лицу ему представлять общерусское движение. Бывший глава «Громады» окончательно превращался в украинского националистического мещанина.

Представительство за границей поручили Льву Гартману.

* * *

Покушение, которое подготавливали в Одессе, сорвалось. Между тем Исаеву при опытах с динамитом оторвало несколько пальцев, задело и Якимову. Подкоп зарыли, Исаев и Якимова вернулись в столицу.

Неудачи следовали одна за другой.

Неудачи могли подкосить слабых, сильным же придавали силы и решимость довести задуманное до конца. Желябов оставался атаманом, но он не только умел командовать — умел и подчиняться. Смелая мысль товарища превращала Андрея из командира в рядового воина, он ценил инициативу соратников и охотно выполнял черновую работу.

Так было и на этот раз. Александра Михайлова еще до отъезда в Москву привлекал Каменный мост через Екатерининский канал. Блуждая по городу, отыскивая проходные дворы, укромные норы, удобные для конспиративных собраний квартиры, Михайлов несколько раз сталкивался с императорским экипажем, бешеным аллюром следующим с Царскосельского вокзала в Зимний дворец. И каждый раз самодержец проносился по Каменному мосту. Да и миновать его было невозможно. Сначала Михайлов не придавал этим наблюдениям особого значения, потом они стали его тревожить как навязчивая, но не сформировавшаяся идея. Поделился мыслями с товарищами. Возник план минировать мост и взорвать его при проезде царя.

Осуществление плана поручили Желябову. Андрей Иванович готов был сам усесться под аркой моста на ящике с динамитом и взорвать его вместе с собой. Исполнительный комитет отверг романтику и предложил внимательно изучить «поле боя».

С Невы тянет свежим ветерком, он приятно ласкает лицо, шаловливо похлопывает парусиновыми пузырями рубах по спине. В узком ущелье Екатерининского канала ветер не имеет силы, чтобы поднять волну, — так, барашки какие-то… С каждым ударом весла у борта лодки всхлипывает рассеченная рябь. Немного покачивает, Желябов гребет по-морски.

Андрей Пресняков, блаженно улыбаясь, щурится на теплое солнце. Баранников никак не может примоститься на узком сиденье и спрятать длинные ноги — он то и дело упирается коленями в спину Грачевского; тот беззлобно чертыхается.

Макар Тетерка сидит на руле. Лодка перегружена, неосторожное движение — и через борт переваливаются белые гребешки. Но вот показались угол Гороховой улицы и горбатый профиль моста. Желябов сушит весла. Медленно наплывает массивная арка. Пресняков привстал на сиденье и разглядывает добротную кладку покрытия. Желябов с сомнением чешет затылок. Грачевский свесился через борт и, заслонившись ладонью от солнца, силится разглядеть дно. Когда лодка вошла под свод моста, Грачевский выхватывает весло из уключины и резко опускает в воду. Весло не достает дна.

Вторая попытка в другом месте, и, наконец, дно… Но лодка уже миновала мост и тихо плывет мимо плота. На плоту прачечная. Несколько баб, подобрав подолы юбок, остервенело колотят белье. Лодка проходит дальше, потом описывает полукруг и снова ныряет под арку моста. Бабам показалось, что непрошеные кавалеры специально крейсируют мимо плота, чтобы полюбоваться их не совсем скромным видом. Слышится задорный смех, доносятся соленые словечки.

Вечером Желябов теребил Исаева, требуя от него точного подсчета пудов динамита.

— Считай, считай, Григорий, чтобы без ошибки, а то повторится история с Зимним.

— Не приставай, сосчитаю, дело нехитрое, если точно укажешь, куда будет заложен динамит, толщину арки моста, прочность камня, из которого он сложен.

К удивлению Исаева, Желябов быстро называет цифры.

— Куда динамит-то закладывать будем? Неожиданно отвечает Грачевский:

— На дно.

— На дно?

— А куда же еще? Я хотел бы посмотреть, как кто-либо возьмется заложить его в мост… Там камень к камню, не вытащишь, не продолбишь. А подвешивать нельзя: враз заметят, снимут…

Исаев считает, пересчитывает, разводит руками, снова покрывает бумагу полосками цифр.

Кибальчич молча протягивает Желябову листок. На нем написано: «Семь пудов».

Через несколько дней Желябов предупредил Тетерку, что тот должен зайти на квартиру по Троицкой улице и спросить «подушку». Тетерка явился по адресу, и Исаев вручил ему корзинку с чем-то завернутым в рогожу, очень тяжелым.

Корзинка весила не менее двух пудов, а то и с гаком. Тетерка свез ее в Петровский парк. Там его уже дожидались Желябов и Пресняков. Взяли лодку и отправились на взморье.

На дне лодки Тетерка разглядел какую-то странную подушку из черной гуттаперчи. Тем временем Пресняков извлек из корзины точно такую же.

Лодка вышла на взморье. Желябов связал подушки между собой веревками, Пресняков приладил проволоку. Затем вошли в Фонтанку и по Крюкову каналу выплыли в Екатерининский.

Около Каменного моста Желябов быстро сбросил подушки в воду. Тетерка чуть было не прыгнул за ними, думая, что Андрей Иванович нечаянно выронил этот странный груз. Но Пресняков оттащил Макара от борта. В руках Желябова Тетерка разглядел провода и конец веревки.

Лодка причалила к плоту с прачечной. Пусто, прачки ушли обедать. Желябов подвязал провода к нижней части плота, а концы загнул, чтобы они скрылись в воде. Тетерка успел заметить, что там был еще один провод, видимо подведенный раньше, возможно ночью.

Пресняков внимательно наблюдал за городовым. Тот лениво прохаживался в тени углового здания. Стражу было душно, глаза слипались. Какое ему дело до лодочников на канале! Вот Гороховая — тут держи ухо востро, гляди в оба — поди, царская улица!

Лодка отчалила. На середине реки Тетерка узнал, что в гуттаперчевых подушках, а их всего четыре, семь пудов динамита. Они соединены проволокой. И если подключить электрическую батарею, то мост взлетит к черту.

Здорово!

Желябов предложил: в день и час, когда царь из Царского Села поедет через Петербург в Ливадию, они встретятся с Макаром у Чернышева моста и пойдут на плот. Тетерка принесет с собой корзину с картофелем, Желябов тоже захватит кошелку — в ней будет батарея. Хотя вид у него не совсем подходящий для того, чтобы сидеть на плоту и мыть картошку.

Несколько раз в ночь на 17 августа Тетерка вскакивал и проверял, цела ли корзина. Она спокойно стояла в углу, драная, доверху наполненная грязной-прегрязной картошкой. Отдельные клубни даже проросли.

Спавший беспокойно всю ночь Макар под утро утихомирился. А когда проснулся, с ужасом вспомнил, что часов-то у него нет! Забыл попросить у Андрея Ивановича!

Тетерка выглянул в окно. Как на грех, день выдался пасмурный, солнца не разглядеть, но на улице почти не видно народу. Хотя это может означать, что уже слишком поздно.

«Который час? Который час?»

Спросить не у кого, разве что у городового. Нет, заберет еще, ведь сегодня вся полиция, все шпики с утра приглядываются к «верноподданным».

Идти сразу к Чернышеву мосту? А вдруг еще рано, вот и околачивайся около. Наверняка загребут…

Тетерка не спеша, но встревоженный до предела, выбрался из дому.

А когда дошел до банка и глянул на часы, у него похолодело внутри: опоздал!

…Царь проскакал, и не догнать его теперь. Ужели Макара схватили?

Вид у Тетерки виноватый, взмыленный. Часы, обыкновенные, карманные, пусть дедовская луковица! Их не было у рабочего Тетерки! Это спасло царя.

Через несколько дней Василий Меркулов, уехавший из Одессы вместе с Исаевым и Перовской, явился на явку близ Михайловского сада. Вскоре подъехали на лодке Желябов, Тетерка и Баранников. Тетерка шепнул, что они только что ездили извлекать динамит со дна канала, но не нашли.

Меркулов ничего не ответил. В последнее время его начали страшить народовольцы, и он проклинал тот день, когда встретился с Желябовым. Но положение безвыходное. Чтобы донести властям, нужно знать побольше, иначе в два счета вздернут, но и «эти» ничего не должны заподозрить — убьют.

Лучше подождать, посмотреть, чья возьмет. А если арестуют? Нет, тогда он не будет молчать, расскажет все, поможет выловить крамольников и тем самым «выкупит» веревку.

А ведь он раньше слышал об этом предприятии под мостом. При нем говорят многое, ему доверяют. Болтали, что неплохо было бы метальщиков с бомбами у моста поставить, а у Михайлова бомба должна быть вделана в высокую шляпу. Бросит ее вверх, как бы приветствуя государя императора, а царь и бывай таков!..

Может, шутили? Кто их знает…

* * *

Голод, голод, голод! Вот кто сейчас правит страной!

Об этом молчат газеты. Желябов отбрасывает одну, хватает другую.

Голод, эпидемии умерщвляют сотни тысяч людей при полном молчании образованного общества. В газетах пишут о пирах великосветских кутил, курят фимиам новым хозяевам жизни — денежным мешкам, сплетничают о похождениях актрис, а деревня умирает. Да разве они могут написать, что при освидетельствовании новобранцев пятая часть крестьянских сынов признается «негодной к службе в армии по состоянию здоровья»? Разве напишут в газете о том, что из крестьянских изб уползают клопы, — хозяева так отощали, что насекомые недоедают. Разве осмелится кто рассказать о деревенских хатах, стоящих без соломенных крыш, скормленных скоту, и о скотине, не имеющей силы встать на ноги от такой кормежки!

Кто поможет сельчанину, кто спасет от смерти его детей, которые забыли все слова, кроме одного, раздирающего сердце: «Хлеба!»?

Молчит правительство, молчат земцы, молчит и «Народная воля».

Желябов сжимает до боли в суставах кулаки, скрипит зубами. Он страшен в эту минуту. В родной Султановке крестьяне, чтобы не умереть с голоду, идут на преступления. Когда им грозят тюрьмой, они отвечают односложно: «Там кормят!»

Правительство и земцы не хотят оказать помощи. Если голодающему протянуть кусок хлеба, он не насытится этой подачкой, но поймет: у него нет хлеба, а у кого-то есть…

У партии нет хлеба, но она должна подсказать крестьянам, где он лежит, кто его ест и равнодушно взирает на кладбища умерших с голоду.

Голод — лучший пропагандист революции. Анна Павловна Прибылева-Корба, хозяйка комитетской квартиры, видела, как мучительны для Желябова новые и новые вести о народных страданиях. Он собирает их всюду: на улицах и базарах, по знакомым, и даже пытается достать официальные, но строго засекреченные отчеты.

Андрей ходил мрачный, неразговорчивый. Корба не знала, чем ему помочь.

В августе молчание газет было нарушено. Андрей понял, что если уж на страницы прессы прорвались сухие строки о голоде, значит деревенскую Русь охватил всеобщий мор.

Желябов попросил Корбу известить членов Исполнительного комитета, что он требует экстренного совещания.

Собрались на следующий день. Баранников, Колодкевич, Перовская, Фигнер догадывались, о чем пойдет речь. Остальные недоумевали.

Желябов пришел последним.

Андрей знал, что никто не произнесет ни слова, пока он не объяснит, зачем их созвал.

И он волновался — это было удивительно. Блестящий полемист и импровизатор, Андрей вдруг потерял дар слова. А ведь перед ним сидели друзья. Стоячий воротничок косоворотки оказался тесным, пальцы путались в петлях. Желябов с раздражением дернул воротник.

Глухим голосом, с паузами Андрей сказал:

— Если мы останемся в стороне в теперешнее время и не поможем народу свергнуть власть, которая его душит и не дает ему даже возможности жить, то мы потеряем всякое значение в глазах народа и никогда вновь его не приобретем. Крестьянство должно понять, что тот, кто самодержавно правит страной, ответствен за жизнь и за благосостояние населения, а отсюда вытекает право народа на восстание, если правительство, не будучи в состоянии его предохранить от голода, еще вдобавок отказывается помочь народу средствами государственной казны. Я сам отправлюсь в приволжские губернии и встану во главе крестьянского движения, Я чувствую в себе достаточно сил для такой задачи и надеюсь достигнуть того, что права народа на безбедное существование будут признаны правительством.

Я знаю, что вы поставите мне вопрос: а как быть с новым покушением, отказаться ли от него? И я вам отвечу: нет, ни в коем случае! Я только прошу у вас отсрочки.

Желябов сел, внимательно и тревожно всматриваясь в лица. Наступила минута гнетущего молчания. Никогда раньше Андрей так прямо и решительно не показывал товарищам живущую в нем тягу к народу, никогда раньше они не догадывались, как узок круг заговорщической деятельности для этого подлинного сына народа. Вскормленный крепостной деревней, он не забыл ее, уйдя в героический террор. И многие вспомнили слова, так часто повторяемые Андреем на диспутах в узком кругу: «Я покажу, что «Народная воля», занятая борьбой с правительством, будет работать и в народе».

Теперь настало время, и Желябов высказал свои сокровенные мысли — мечту стать народным предводителем. И у него для этого были все данные — данные крупного политического деятеля.

— Я против отсрочки!

Фигнер не стала объяснять почему, но высказала общую мысль. Только Перовская еще колебалась, ее увлекала перспектива народного восстания, так щедро, широким мазком нарисованная Андреем. Она будет с ним.

— Мы должны или воспользоваться благоприятными обстоятельствами теперешнего момента, или расстаться с мыслью о возможности снять голову с монархии, существующей только для угнетения и устрашения народа. — Баранников не любил и не умел говорить, но всегда остро чувствовал и улавливал общее настроение.

— Андрей, Андрей! — Исаев подошел к Желябову. — Мы не можем уже остановиться, сделать передышку. Отсрочка — это наша смерть. Ты ручаешься, что через полгода все здесь собравшиеся будут целы и невредимы? Нет. Следовательно, мы не можем быть уверены, что наш план будет выполнен.

Желябов опустил голову. Он умел подчиняться, но ему было невыразимо больно. Перовская предложила баллотировать вопрос, поставленный Желябовым. Но Андрей воспротивился. К чему, ведь всем ясен исход голосования.

Собрание кончилось, оставив в сердцах неизгладимую грусть. Все чувствовали, что сегодня были подрезаны крылья одному из самых выдающихся членов партии. Успокаивало только одно: Желябов с ними, а с ним ничего не страшно.

Его никто не выдвигал на руководящие должности. Все равны, все члены Исполкома, а если попались в лапы полиции, если ведется дознание — то просто агенты третьей степени.

Но как-то само собой получилось, что Желябов стал первым среди равных. Он не добивался этого первенства, да и не замечал его. И не потому, что был лишен честолюбия. Но все, что делал Андрей, все, о чем думал, посвящалось борьбе. Вне ее у него не было жизни. А делать он умел, умел и думать, думать логично, делать дерзко.

Его голос, его энергию знала вся подпольная Россия.

Но никогда он не подавлял товарищей, оставаясь единомышленником в большом и малом. Желябов умел убеждать, доказывать, вдохновлять. Некоторые называли его «чародеем», но верили безусловно, шли за ним, готовые на все.

В нем не было жертвенности. Жизнь он любил самозабвенно, хотя и знал, что обречен. Восхищение друзей было наградой за муки, ненависть врагов — гордостью бойца.

В часы величайших испытаний он никогда не терял мужества, в минуты неудач был молчалив, но не подавлен. «Что же делать? Примемся за исполнение следующей задачи». Эту следующую он решал с удвоенной энергией.

Он не знал усталости, никогда не отдыхал, а просто падал в обморок, хотя обладал могучим организмом.

Для него не существовало мелочей в революционной работе.

«Далеко не все мелочи, что порою кажутся мелочами. Из них-то часто и комбинируется то, что потом оказывается крупным».

И он вникал во все детали. Многим это казалось несобранностью, отсутствием целеустремленности, склонностью «разбрасываться».

Но Желябов был целеустремлен, собран. Когда его упрекали, он очень серьезно возражал: «Натура у меня такая: меня тянет всюду и везде, и я более всего полагаюсь на свои собственные впечатления».

Исполнительный комитет не выносил постановлений об избрании Желябова главой партии, не освободил его от мелочей для повседневного руководства, он молчаливо и с радостью признал в Желябове вожака и шел за ним.

Такие люди должны быть, не могут не быть руководителями.

* * *

Перовская никогда не обманывала ни себя, ни других. И не признавала оговорок. Да, она любит Желябова! Любит! А имеет ли право революционер на любовь? Образ Рахметова стоял перед глазами немым укором. А сам Желябов! Разве он не оставил жену, ребенка, дом, все, что мешало ему, отвлекало от подвижнического, фанатического служения революции?

Соня готова была презирать себя, холодным рассудком заморозить сердце. Но жизнь подсказывала другие решения. Морозов и Любатович, разве они перестали служить революции, сделавшись мужем и женой? У них ребенок. Сколько счастья принесет им это крошечное существо в подполье, где свирепствует смерть! Правда, сейчас они в Швейцарии, но вернутся, и никто не может отнять у них права на любовь. А почему же она мучается? Может быть, источник этих терзаний не столь возвышен? Может быть, просто это уязвленная гордость первой любви, оставшейся без ответа? Перовская гонит от себя эти мысли. Как хочется иметь сейчас рядом друга, которому можно доварить эту тайну, эту слабость!

Да, да, слабость. Софья Львовна нашла определение своему чувству. Но если это слабость, если она уже кинулась в объятия мечты, то зачем мечтать о друге, она хочет, чтобы рядом был Андрей. Какая ирония — ведь она должна была исполнять роль фиктивной жены Желябова. Теперь, когда ей хочется быть настоящей, жизнь подсовывает фикцию.

Каждый вечер, ночь эти мысли не дают покоя. Но почему нет отчаяния? Перовская не способна хитрить. Где-то в уголке сознания теплится надежда: ведь она видит, чувствует, что и Андрея тянет к ней.

Мечты, имея слабую поддержку в надеждах, уносят в область фантазии, где все возможно, где нет препятствий. Ее личное неотделимо от жизни всех людей. Этот мир нельзя охватить взором, и он мерещится радужным, золотистым сиянием солнца, улыбок, смеха. Из ореола счастливой иллюзии вдруг выступают образы. Чаще всего Андрей. И как реально, близко он от нее, он с ней. Они с хохотом бегут по берегу моря. Да, да, моря, ведь он вырос на море, а она была счастлива у его берегов, в доме матери. Как много кругом детей, цветов, и не видно зданий! Люди тянутся к небу, и каждому оно протягивает свои объятия. В голубизне такая ширь, такая даль, такая свобода!..

Смена мечты на действительность особенно тяжела. Голые стены комнаты, железная кровать, грубый стол, конфетные банки с динамитом.

Холодно. Неуютно.

Кто-то подымается по лестнице. Шаги замерли у двери. Легкий стук. И сердце забилось, забилось. Софья Львовна бросилась навстречу…

Потом она никак не могла вспомнить, почему Желябов подхватил ее на руки. Почему не было слов? Наверное, глаза, улыбка счастья сказали ему все. Он что-то говорил о трудной любви… Наверное, он всегда прав, но ей так хочется петь. И солнце светит по-иному. Оно мешает мечтать, но теперь это не обязательно, жизнь всегда лучше мечты, а вместе с Андреем жизнь станет, обязательно станет воплощенной мечтой. Какие у него сильные руки, как радостно, нежно, откуда-то из глубины звучит его голос!..

Начинается новый день, от него она поведет счет дней своей жизни.

* * *

Осенняя штормовая волна прибивает к родным берегам корабли. Каждый день Кронштадтский рейд встречает вернувшихся из дальних плаваний. Оживают матросские экипажи. В офицерских квартирах далеко за полночь горят огни жженки.

Вернулись в Кронштадт Штромберг, Завалишин, Серебряков, Юнг.

Суханов прибыл раньше. Его прикомандировали к Гвардейскому экипажу, офицеры которого имеют право слушать лекции в университете. И он не только слушатель, но и ассистент профессора по кафедре физики.

Возобновились и встречи с народовольцами. Собирались, как бывало, у сестры. И снова Желябов и Перовская. Они привели Веру Фигнер. Суханов буквально очаровал ее.

«Суханова нужно завоевать во что бы то ни стало», — теперь это твердое мнение. Вера Фигнер только укрепила в нем Желябова и Перовскую.

Тем временем Штромберг теребил кронштадтских приятелей. Им пора в конце концов определить свое отношение к «Народной воле». Штромберг самый решительный, а кое-кто колебался, некоторые отказывались. И все же согласились. Но настояли, чтобы их партийные обязательства не ограничивали свободу выбора деятельности.

Тотчас сообщили об этом Суханову.

Тот не стал медлить, он был военный и понимал значение фактора времени в мобилизации сил.

На общую квартиру Завалишина, Серебрякова, Штромберга и Юнга Суханов нагрянул вместе с Андреем.

И снова, уже в знакомой аудитории, выступает Желябов.

Но теперь он воздействует не на эмоции слушателей, а на их логику: необходимость чисто военной организации «Народной воли», некоторые предварительные соображения о ее структуре.

В споры Андрей вступать не стал. Раз решили, что окончательный ответ кружок даст к его следующему приезду — значит, он должен вскоре опять побывать в Кронштадте.

Но в следующий раз встретились уже в Петербурге у Суханова. К этому времени кронштадтский кружок успел выработать свою конституцию, Исполнительный комитет обсудил ее и принял кружковцев в ряды партии.

Император присвоил им лейтенантские звания. «Народная воля» удостоила их чести стать плечом к плечу с борцами против царя.

Осенью 1880 года окончательно сложились те принципы, на которых должна была строиться военно-революционная организация.

Военная организация — централистская. Во главе ее Центральный комитет из офицеров, подобранных Исполнительным комитетом «Народной воли» и подчиненных ему.

Все кружки подчиняются Центральному военно-революционному комитету.

Главная цель — восстание с оружием в руках в момент, когда Исполнительный комитет «Народной воли» сочтет это нужным.

Офицеры сами не должны вести пропаганду в своих частях, для этого «Народной волей» выделяются специальные пропагандисты, преимущественно из рабочих.

Офицеры обязаны нащупывать связи с другими частями, расширять военную организацию. Но военные группы и кружки не входят в сношения друг с другом. Их объединяет Исполнительный комитет.

Членами будущего военного центра от Исполкома были намечены Желябов и Колодкевич, от офицеров — моряки Суханов, Штромберг и артиллерист Рогачев — он представлял кружок артиллеристов.

На юге создавались революционные группы в пехотных частях Киева, Тифлиса, Одессы, Николаева. Связь с ними поддерживала Вера Фигнер.

Но Кронштадт и Петербург были под рукой. Андрей часто встречался с офицерами. Он берег их, до поры до времени не допускал к рискованным предприятиям партии и особенно к охоте за царем.

Армия, вставшая в момент восстания на сторону революции, — вот о чем должны думать, чем неустанно заниматься военные.

А сколько смелых планов рождалось в кружках: арестовать или убить во время смотра царя, наследника, виднейших сановников! Открыть огонь из корабельных орудий по казармам частей, не пожелавших примкнуть к восставшим!

Да мало ли!.. И все же восстание прежде всего.

Но думы, надежды расходились с практикой. Он готовил армию, готовил рабочих к восстанию, а сам вынужден был следить за поездками царя, торопить «техников» с изготовлением метательных снарядов, искать помещения для подкопов. В этом, как в фокусе, ярко отразилась непоследовательность и Желябова и народовольцев вообще.

Террор продолжал засасывать, он был ненасытен, и от него нельзя уже отказаться — не поймет мыслящая Россия, отказ равносилен бессилию.

И силу свою «Народная воля» старалась доказать, обескровливая себя вконец.

* * *

А «образованное общество» и так уже недоумевало. В чем дело? Почему «Народная воля» напоминает о себе только листовками, теоретическими статьями, а не покушениями, взрывами, которые так щекочут нервы, дают повод для фрондерских разглагольствований в салонах и гостиных проверенных друзей? Ужели выдохлись, ужели это только кучка безумцев, сумевших вселить веру в «безумные надежды» на конституцию? В революцию «образованное общество» верить не хотело: что-что, но только не революция с ее кровавыми тризнами разгулявшейся «черни». Пусть себе болтают о революции те, кто живет нелегально, пусть пугают ее призраками правительство и царя. Хотя, надо признаться, делают это террористы артистически. Лорис-Меликов виляет хвостом, намекает на конституцию.

Дай-то бог! Ну, а с бунтовщиками Лорис как-нибудь справится сам.

«Народная воля» ждала окончания процесса Квятковского и Преснякова, арестованного 24 июля 1880 года. После суда над 193 пропагандистами это самый крупный процесс. Он должен иметь значение пробного шара. Правда, пробный шар — это жизнь товарищей. Но борьба не бывает без жертв.

Если их казнят, значит царизм бросает вызов партии. А если помилуют?..

Но разве может рассчитывать на помилование Квятковский? Организатор Липецкого съезда, один из руководителей террористической борьбы, инициатор взрыва Зимнего? Или Пресняков, террорист, оказавший вооруженное сопротивление при аресте? А Ширяев и остальные тринадцать участников процесса?

4 ноября 1880 года Квятковский и Пресняков были повешены.

Значит, вызов. Правительство само разжигает чувство мести.

Общество затаилось — чем ответит Исполнительный комитет? Ужели промолчит? Тогда, значит, он фикция, а интеллигент уже приучен к террору, исподтишка аплодирует революционерам, «верит в террор как в бога».

Никто так остро не переживал гибель товарищей, как Александр Михайлов. И особенно Квятковского. Они давно стали неразлучны, понимали друг друга с полуслова.

Как огонь, прожигали сердце последние строки письма Степана Ширяева, который тоже ожидал, что его приговорят к смерти:

«Прощайте, милые друзья, — не поминайте лихом! Хотелось бы подольше поработать рука об руку с вами, да не пришлось…»

И последнее «прости» Андрея Преснякова: «Прощайте, друзья, до встречи в будущей жизни».

Михайлов за несколько дней до казни ответил им. Хотелось скрасить последние минуты, чтобы на эшафоте они знали, что их дело в верных руках:

«…Знайте, что ваша гибель не пройдет даром правительству, и если вы совершили удивительные факты, то суждено еще совершиться ужасным.

Последний поцелуй горячий, как огонь, пусть долго-долго горит на ваших устах, наши дорогие братья.

Пишу это письмо от всех ваших и моих товарищей».

И вот уже нет Квятковского, Преснякова… Ширяева упрятали в вечную каторгу.

Но любовь к друзьям, память о них, забота о том, чтобы потомки знали, кому они обязаны счастьем, живет и должна жить вечно. Об этом позаботится Михайлов. Карточки, фотографические карточки Квятковского и Преснякова. Они должны найти свое место в архиве «Народной воли». Этот архив хранится в надежных руках Зотова, и после отъезда Николая Морозова за границу только один Михайлов знает, как найти портфели архива, ему одному Зотов вынесет их из передней своей квартиры-библиотеки.

27 ноября Александр Дмитриевич зашел в фотографию Таубе на Невском, чтобы получить заказанные фотопортреты Квятковского и Преснякова. Фотограф долго рылся в ящике, не поднимая глаз на отставного офицера с лихо торчащими усами. Форма сидела на Михайлове идеально, выправка безупречная, паспорт на имя поручика в отставке Поливанова надежный. Но почему жена фотографа ведет себя так странно? За спиной мужа она делает ему какие-то знаки. Что это — она провела рукой по шее? Фотограф все еще копается? Ничего, он зайдет завтра.

Желябов и Корба, выслушав рассказ Александра Дмитриевича, возмутились. Не он ли требовал от них осторожности, не он ли учил конспирации, ругал за безрассудство? А сам? Нет, Александр Дмитриевич должен дать слово, что больше в фотографию не пойдет. Но 28 ноября Михайлов опять на Невском. Вот и фотография. Вчера он просто струсил. Наверное, жена Таубе намекала на что-то другое или ему просто померещилось. Если он не заберет карточки, они могут пропасть. Этого он себе никогда не простит.

Ну, конечно, напрасные страхи. Теперь домой, в гостиницу «Москва».

Михайлов не спеша направился к Владимирской улице. Из-за угла выползала конка, он вскочил на нее. С другой стороны на площадку вагона прыгнул какой-то мужчина в штатском. Но какая выправка!

Вагон переполнен. Михайлов присматривается к господину; тот тоже не спускает с него глаз. «Нет, это неспроста!»

Угол Загородного проспекта. А вон и извозчик…

Михайлов выскользнул из вагона, вскочил в пролетку.

Но господин уже держал его за руку, с поста бежал дежурный городовой, спешили дворники…

Удар за ударом! Желябов не мыслил Исполнительный комитет без Михайлова. Невольно суеверный страх заползал в душу. Уж если Михайлова…

Но нет, прочь страхи, никакой растерянности!

* * *

Андрей буквально сбивался с ног. Он считал своим долгом брать на себя поручения самые важные и самые тяжелые, все делать своими руками. Это был недостаток, которого Желябов не замечал.

Нужно немедля готовить новое покушение, "все остальное должно отойти на второй план. А как же организация рабочих? Она была любимым детищем Желябова, ей отдавал он свое сердце.

Ведь сделано уже немало. Подобрались люди. Студенты — учителя рабочих — собираются на особые учительские кружки. Их наставники — Желябов, Перовская, Франжоли.

Нашлись и помощники. В августе 1880 года в Петербург вернулся некогда исключенный из столичного университета Коган-Бернштейн. Он быстро свел знакомство с агентом Исполнительного комитета и охотно стал пропагандистом среди рабочих.

Другой бывший студент — Подбельский, принявший звучную кличку «Паний», подыскал квартиру. На ней происходили сходки, здесь же занимались и рабочие кружки. А кроме этих двух, Энгельгардт, Дубровин, Попович, Ивановский, Лебедев, Беляев — студенты, мещане, дворяне, — пропагандисты, террористы, даже чернопередельцы.

На Троицкой улице, в доме № 17, основали типографию «Рабочей газеты». Хозяином квартиры Желябов хотел видеть только рабочего. Эта роль пришлась по душе Макару Тетерке. А хозяйкой стала незаметная, но и незаменимая Геся Гельфман. Она судилась по «процессу 50-ти», была потом заключена в Работный дом вместе с проститутками, но в марте 1879 года ее освободили, сослав в Старую Руссу. В июне того же года Геся перешла на нелегальное положение и стала хозяйкой конспиративной квартиры. У нее собирались на совещания члены Исполнительного комитета, а она, убедившись, что никто их не выследил, надевала пальто и уходила. У нее так шумно, весело встречали 1880 год, варили жженку, пели.

Андрей любил бывать в новой, как ее называли, «летучей» типографии. Когда все было подготовлено к началу издания газеты, Желябов решил попробовать себя в роли литератора. В другое время заставить его написать статейку, письмо было почти невозможно. Журналистский талант у него отсутствовал. Но для рабочих!.. И Андрей кряхтел. Правда, получалось неказисто, да и стилизация какая-то нарочитая…

Рядом сопит Коковский. Улыбается про себя, пальцы в чернилах.

Он тоже набрасывает статью?

Нет, проект «Программы рабочих членов партии «Народная воля». Желябов забыл о своей статье. Молодец Валентин, именно с программы и нужно начинать!

Они трудились над ней долго. Помогал до ареста Михайлов, приложили руку Фигнер, Колодкевич, Франжоли. Но, конечно, главное авторство оставалось за Желябовым и Коковским.

Валентин предложил, прежде чем печатать программу, показать ее студентам-кружковцам, некоторым чернопередельцам, готовым встать в ряды партии, почитать рабочим, из образованных. Желябов согласился.

Чернопередельцы распушили проект программы, они не столько вникали в смысл ее требований, сколько искали какие-то «уступки», которые, по их мнению, должны были сделать народовольцы чернопередельцам.

Студенты обсуждали бурно и бестолково. Андрей опоздал на их главную сходку. Он вымотался за день, хотел есть и спать. Но нужно было выступать. Желябов долго собирался с мыслями, даже подыскивал заранее слова, но речь получилась бледной. Коковский с удивлением следил за «Тарасом».

— Не в ударе он сегодня, провалился ныне наш Тарас, придется устраивать ему другую сходку: фонды подымать, — шепнул Коковский приятельнице, сидевшей рядом, и бросился в бой.

Защищал программу яростно. Страсти накалились. Всегда молчаливый, очень собранный, четкий Игнатий Гриневицкий — студент, член центрального рабочего кружка, пропагандист, каких мало, и тот что-то кричит. Но шум такой, что отдельные слова пропадают.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.