Житейские заботы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Житейские заботы

Практикант в крестьянском хозяйстве в Польдинге

Когда в 1918 году я сказал матери, что хочу стать агрономом, я, в сущности, выразил – только другими словами – намерение следовать призванию, к которому меня тянуло с детства. Нас с малых лет приучали садовничать. Да и жизнь в доме прадеда на Аммерзее будила в нас, маленьких горожанах, интерес ко всему новому и разному, что мы видели на полях, конюшнях и садах близ этого дома. Когда я – тогда еще школьник – постоянно твердил, что хочу стать крестьянином, это говорилось не под влиянием минутной прихоти, как нередко случается с детьми, выражающими желание избрать ту или иную профессию, – нет! – таково было мое твердое намерение. В 1918 году я получил возможность его осуществить.

В ту пору было много пустовавших земельных угодий, невозделанных или таких, которые годами были не ухожены: одно из последствий смертоносной войны. Еще в высшей школе мы с увлечением строили планы борьбы с этим злом. Мы слышали об аграрном движении поселенцев и живо обсуждали идеи Дамашке, его проекты земельной реформы. С воодушевлением относились мы к плану разделить крупные поместья на небольшие крестьянские усадьбы, полагая, что таким путем было бы обеспечено сносное существование множества людей. Мы хотели помочь осуществить этот план. Мы тогда не понимали, что даже такая буржуазно-демократическая земельная реформа, какую предлагал Дамашке, была неосуществима в условиях капиталистического общественного строя; не задумывались мы и над тем, почему она оказалась неосуществимой. Многих моих сверстников тянуло уехать тогда в дальние страны, покинув оскудевшую родную землю. Тот, кто изъявлял готовность работать в сельском хозяйстве, мог сравнительно легко улучшить свое материальное положение где-нибудь за границей: в Латинской Америке, Африке, Австралии и Новой Зеландии. Труд в сельском хозяйстве плохо оплачивался всюду, поэтому не хватало рабочих рук; недостаток их и должны были восполнить немецкие переселенцы.

Эмиграции содействовали различные учреждения, в том число и колониальная школа в Винценхаузене, близ Касселя; здесь, как и прежде, преобладали колонизаторские тенденции. Нас это не смущало; нас привлекали приключения, которые сулили притом и выгоду. Многие мои товарищи по средней и высшей школе оказались на чужбине.

И мечты о «манящей дали», и задачи, не решенные здесь, на родине, – все это находило свое отражение в многочисленных планах, которые мы строили в послевоенные годы на первом курсе сельскохозяйственного отделения Высшего технического училища в Мюнхене.

Для успешной работы в сельском хозяйстве требуются два качества: обладать основательными теоретическими знаниями и быть крепким, опытным человеком. Я это понимал и вскоре занялся практической работой. В Нижней Баварии, в Хоэнпольдинге, близ Тауфкирхена, я нашел крестьянина, который согласился нанять практиканта.

Уклад жизни был такой: рано утром, в полдень и вечером мы садились за большой четырехугольный стол в широких сенях на первом этаже крестьянского дома в Польдинге; садились мы, соблюдая старшинство: сперва старший рабочий, за ним второй батрак и третий, после них старшая служанка, вторая и третья работницы, за ними два волопаса и, наконец, практикант. Перед каждой трапезой из кухоньки выходил хозяин со стулом в руках и, поставив его на пол, опускался перед ним на колени. Этим он нам подавал знак, чтобы мы тоже стали на колени перед нашими скамейками. Сперва мы читали «Отче наш», затем уписывали за обе щеки. После трапезы хозяин уходил на кухню, а мы принимались за дело. Тяжкий труд начинался в четыре утра, на поле или в хлеву. Я старался не показать, как я устаю, как ломит тело, и совладал с собой. Вскоре я научился запрягать и погонять волов, печь хлеб, молотить цепом, доить коров, пахать, сеять, отбивать косу и косить. Это был тяжелый труд, но нельзя было отставать от других.

По воскресеньям и праздничным дням мы ходили в соседние деревни; мы не раз отправлялись в паломничество с хоругвями вышиною с метр к тамошней святыне в Нойфрауенхофене, где местный патер, капуцин, читал проповедь, стращая нас преисподней и взывая к нашей совести. Это было паломничеством мужчин и средством очистить их от грехов.

Я усердно пел в церковном хоре. Мои прогнозы погоды и наблюдения над полетом птиц снискали уважение мне – да и науке. Но когда я изредка приезжал в Мюнхен, окружающие отворачивались. Оказывается, несмотря на все мои старания, от моей одежды пахло хлевом, что явно диссонировало с обстановкой родительского дома.

Собственное хозяйство в Лойберсдорфе

Потом мне пришлось поработать в Грассельфинге, близ Ольхинга, неподалеку от Дахау. Я уже был настолько закален, что, не простуживаясь, бегал босиком по снегу. Но самое важное для меня было то, что я приобрел практический опыт и сноровку, помогая даже иной раз при трудных родах в коровнике или конюшне.

И вот тогда-то я и задумал обзавестись собственным хозяйством! Я объезжал – сначала только по воскресеньям – всю Верхнюю и Нижнюю Баварию в поисках подходящей усадьбы. В те годы выбор был большой. Крестьяне уходили из деревни в город. Невозделанные или запущенные участки были совсем заброшены и приходили в упадок, если случайно не находился покупатель, который умел обработать землю и поднять ее урожайность.

Ознакомившись с различными формами ведения сельского хозяйства, я понял, что для меня существуют только две возможности найти себе применение: либо работая в маленькой усадьбе, принадлежащей одной семье, либо будучи управляющим крупного поместья, где при наличии соответствующих машин можно обрабатывать несколько сот гектаров земли.

В сентябре 1920 года в Лойберсдорфе, в округе Розенгейм, я выбрал крестьянский двор Хохланд (Взгорье); под таким названием он и занесен в кадастр. С возвышенности открывался вид далеко на запад: грандиозная панорама хребта Веттерштейна и Карвэндельскпх гор, а на востоке – горы южнее Химзее до Зальцкамергут. В ясную погоду была отчетливо видна даже вершина Гросвенедиг. К хутору примыкали пашни, луга и лесок, еще совсем молодой и недоходный. В общей сложности имелось девять гектаров земли, кроме того, пять коров, два быка; потом появились жеребята. В этой глуши жили еще три крестьянина; каждый хозяин должен был одну неделю в месяц рано утром возить молоко на центральный приемный пункт.

На широком скате крыши виднелась дата постройки дома: 1784 год. Под крышей находился длинный балкон. Для перил я использовал доски, выпиленные из ствола «свадебной ели». Соблюдая старинный обычай, сложившийся в деревнях на плоскогорье, крестьяне в сентябре 1922 года водрузили перед моим домом ель вышиною в 15 метров, украшенную венками, с задорной вершинкой. Такая ель должна стоять перед домом, пока не явится на свет первый ребенок. Моя первая жена родом из Вестфалии. Мы познакомились в молодежной организации.

За балконом были жилые комнаты и спальни, а на первом этаже – старинная горница, где как нельзя лучше поместилась икона, доставшаяся нам от родителей.

Четыре года я руководил церковным хором в Лаузе, в древности носившем название Лавизиум. Расположен он на одной из римских военных дорог, которые вели из Зальцбурга в Аугсбург и дальше на север, где они тянулись по баварским и швабским возвышенностям. Поэтому немало поселков и угодий как вблизи, так и вдали от этих римских дорог носят названия явно латинского происхождения. Так, из Взгорья был виден хутор Пупсе p (от латинского слова «puppis"), виднелись и крыши хутора Капсер (от латинского «Capul"), Когда мы были детьми, родители не раз говорили нам, что между различными эпохами существует преемственная связь; на нас производили большое впечатление рассказы о том, какие разнообразные последствия имеют исторические события и какое значение придается археологии, архитектуре и искусству.

Однажды в 1924 году друзья привезли из Мюнхена ружья, револьверы, ручные гранаты и патроны. Все это мы спрятали в своей усадьбе. Делалось это тогда и в других крестьянских дворах, даже в монастырях. В сущности, таким способом – более или менее сознательно – создавались убежища для черного рейхсвера, боевой организации, которая действовала против революционного рабочего класса. В то время уже во многих общинах идеология была проникнута националистическим духом. Дошло до того, что на некоторых уединенных хуторах прятали авиамоторы с запасными частями. Однако крестьяне говорили на эти темы с глазу на глаз, в плавнях, когда резали камыш, или в лесной глуши, убирая опавшую листву. Они боялись расправы тайных фашистских судилищ.

После 1918 года большая часть сельского населения, кроме членов Крестьянского союза, еще твердо придерживалась монархических традиций и ни одно собрание не обходилось без заверений в преданности баварскому королевскому дому. Однажды я видел, как у дворца Хо-энбург, под Ленгрисом, собралась толпа, потому что сам папский нунций Пачелли крестил в этом дворце одного из детей бывшего баварского кронпринца Рупрехта. Толпа демонстрировала «любовь и верность исконной королевской династии». Участники демонстрации, очевидно, ни в грош не ставили Веймарскую конституцию. Монархические взгляды так глубоко укоренились среди сельских жителей Баварии, что в их сердце нашлось место даже для пруссака Гинденбурга; в замке барона фон Шильхера в Диттрамцелле, под Хольцкирхеном, был устроен торжественный прием Гинденбургу; его чествовали как «великого представителя гогенцоллернских традиций».

В эти годы на хуторе Взгорье часто встречались товарищи по молодежному движению, знакомые до первой мировой войны: бойскауты, «перелетные птицы», юноши и девушки из католического союза «Квикборн». Иногда эти встречи сопровождались сбором у костра и концертами, причем пели и танцевали все присутствующие; бывали, кроме того, доклады и горячие дискуссии. Я старался глубже понять цели и задачи движения поселенцев и, кроме произведений Дамашке, изучал проекты католических организаций, главным образом католического союза «Каритас». Я сделал доклад по вопросам сельского хозяйства на съезде Баварского земельного объединения Католического женского союза; происходило это в мюнхенском Выставочном зале.

У меня дома на столе рядом с учебниками по агрономии лежали журналы, отвечающие запросам молодого поколения: «Дер блауэ рейтер"{18}, „Хохланд“ и „Ди Шильдгеноссен“. Я брал их иногда с собой в поле и читал их во время полдника. Незабываем тот день, когда завтрак в маленькой корзинке принес мне в поле Романо Гвардини, уже тогда пользовавшийся известностью католический теолог и философ, занимавшийся проблемами религии, с которым я был хорошо знаком по работе в „Квикборне“. (Гвардини скончался в 1968 году.)

Мы уселись рядом на земле у межи и полдничали, наблюдая, как волы, тащившие плуг, щиплют траву. Высоко над долиной кружил ястреб. Гвардини был совершенно счастлив, что может так близко и безмятежно наблюдать природу.

Он не решался нарушить утреннюю тишь. II все же ему очень хотелось высказать что-то, что, видимо, его волновало. Сначала он говорил шепотом какие-то слова, будто собираясь с мыслями. Он не сводил глаз с ястреба, неустанно кружившего в небе. Потом, взглянув на меня, заговорил о смысле жизни, о смысле бытия, о силе и милосердии и о безмятежном, смиренном существовании этих двух волов: день за днем влачат они тяжкое бремя или должны пахать твердую землю, безропотно подчиняясь понукающему хозяину и вожжам в его руке; когда же наступает минута отдыха, они инстинктивно стараются найти среди трав и листьев то, что пойдет им впрок. И ведут они себя так не потому, что это внушили им люди, а потому, что эта потребность заложена в них мирной, заботливой и благостной природой.

Я стал снова пахать. Некоторое время Гвардини наблюдал, как я вожу плуг – взад и вперед, вдоль и поперек, бороздя поле, потом сказал:

– А ведь это, должно быть, прекрасно уметь проложить прямую, ровную борозду!

На этом мы простились. Я, как сейчас, вижу Гвардини, идущего по полю домой. В каком-то из своих философских сочинений он упоминает об этом полднике. Мне доставил большую радость этот обмен мыслями между нами и его глубокое сочувствие простой, практической работе, которая иным людям представляется чем-то низменным, тогда как она имеет такую же ценность, что и всякое хорошо сделанное дело.

Многое еще можно было бы написать о годах, проведенных в Лойберсдорфе. Кто поймет мои чувства, когда в 1946 году, в рождественские дни, незадолго до Нового года, я снова стоял перед Взгорьем; я стоял перед домом, а рядом валялись заржавленные, красно-бурые обломки жести и стали, останки американского джипа. Я узнал о судьбе соседских детей; сыновья и дочери крестьян Шнейдера, Майера и Файхтнера со своими семьями кое-как перемогаются. Хорошо еще, что сосед Шнейдер – его я уже не застал в живых – купил в свое время наше Взгорье и его большой семье досталось хотя бы удобное и просторное жилище.

Неудавшийся социальный эксперимент

В 1926 году я получил место инспектора в имении Кампель, под Нойштадтом на реке Доссе. Владелица имения, княгиня Блюхер фон Вальштадт, принадлежала к той породе аристократов, которая беззастенчиво злоупотребляла своими привилегиями, ибо Веймарская республика все еще не отняла их у «старинных благородных семейств».

Не желая отказываться от своего крайне расточительного образа жизни, княгиня злоупотребляла предоставляемым ей кредитом; из-за ее нечистоплотных манипуляций не раз попадали в тяжелое положение строительные предприятия, торговцы зерном и картофелем, поставщики сельскохозяйственного инвентаря. Однако, сколь ни мало правдоподобно это звучит, предприниматели дорожили деловыми отношениями с княгиней, ибо она была урожденная княжна Радзивилл, а по мужу находилась в родстве с великим князем Блюхером, о заслугах которого, как известно, может рассказать каждый школьник.

Такую же игру вела она и с властями, начиная с местной общины в административном центре Нойруппине и кончая Берлином. При этом она весьма ловко использовала неясность в вопросе о своем подданстве, каждый раз извлекая из этого для себя выгоду. Она родилась на одном из островов в Ла-Манше. Поэтому она иногда говорила, что не имеет определенного подданства: то объявляла себя француженкой, то англичанкой, немкой или полькой. Превосходно умела она извлекать пользу из своих связей в высшем свете, знакомств с польской и немецкой родовитой знатью, с берлинскими правительственными инстанциями, а также с высшими церковными кругами.

На моем веку мне пришлось познакомиться с различными дворянскими семьями, но нигде я не видел такой обстановки, как в доме этой женщины. Она заводила любимчиков, насаждала бесстыдное доносительство, поощряла собачью преданность.

Я согласился занять должность в ее имении, так как это посоветовала мне сделать небольшая католическая организация аграрного поселенческого движения, «Крейцфарер ландбунд». Я давно занимался проблемами поселенческого движения, опубликовал много статей по этим вопросам в журнале «Шильдгеноссен». Когда мои друзья из «Крейцфарер ландбунд» искали руководителя для задуманного ими начинания – переквалифицировать безработных вестфальских горняков в земледельцев, – они предложили мне этот пост; меня привлекала такая деятельность, я продал свою маленькую усадьбу и переселился в Кампель.

Правда, это была попытка обеспечить трудом только маленькую группу из армии безработных. Но я не придавал никакого значения малочисленности участников; я видел в этом опыте переквалификации безработных социальный эксперимент; если бы он удался, нашли бы выход из тяжелого положения многие: открылась бы возможность приобрести новую профессию, новые средства к существованию, обеспечить семью, иметь маленькую земельную собственность. Однако княгиня смотрела на это иначе. Она хотела под маской благотворительницы и социального реформаторства эксплуатировать безработных шахтеров, чтобы оказать давление на занятых в ее имении сезонных рабочих-поляков.

Убедившись, что шахтеры не того сорта люди, которых можно подкупить и донимать придирками, она потеряла всякий интерес к этому эксперименту и не выполнила ни одного из своих обязательств перед «Крейцфарер ландбунд». Дополнительные трудности возникли для нас оттого, что в своей борьбе против нас княгиня имела тыловое прикрытие в лице высшего католического духовенства. Некоторые представители католической церкви были не столько заинтересованы в успехе социального эксперимента, сколько в возможности найти точку опоры в местности, где преобладающую роль играет евангелическая церковь. Таким путем католическая иерархия расширила бы сферу своего влияния во всем берлинском районе.

Кончилось тем, что я подал в суд на княгиню. Но судебное разбирательство превратилось в фарс. Все, чего я достиг – это возможности публично заклеймить действия княгини, направленные против рабочих.

Больше всего, конечно, княгиня была разгневана тем, что вопреки ее ожиданиям и расчетам ей не удалось посеять рознь между польскими сельскохозяйственными рабочими и нашими немецкими рабочими. Напротив, между поляками и немцами завязались подлинно товарищеские отношения. Они просто, по-человечески поняли друг друга. Немцы и поляки проводили вместе вечера и праздничные дни, разумеется, вместе ходили молиться в церковь. Поляки все чаще захаживали к нам в кучерскую. Рабочая казарма, куда поселили жнецов и косарей, была безотрадным местом: холодный, влажный кирпичный пол, мало воды, примитивно оборудованные кухни, где на плите варили все разом: картофель, корм для свиней – и тут же кипятили белье.

Наши рабочие задумали собрать деньги, чтобы хоть немного помочь нуждающимся полякам. Но ставленник княгини, нарядчик, распоряжавшийся жнецами, сорвал это мероприятие. Раатц – так звали этого мерзкого субъекта – имел неограниченную власть над польскими сезонниками. Он каждую зиму вербовал в Польше рабочих на летний сезон в Кампель. Он решал, кто туда поедет, решал, сколько будут платить за работу, решал, кому дозволено болеть, а кому, несмотря на болезнь и слабость, надлежит идти в поле. Он распределял оклад натурой и присваивал львиную часть продуктов, которые хранил под замком в своей кладовой возле конюшен. Он по своему усмотрению разрешал одним ходить в церковь, а другим – нет. Да уж чего больше: он приставал к девушке или молодой женщине, пока та не уступала его желаниям, иначе ей грозили побои, если не худшее.

Конечно, не только княгиня Блюхер эксплуатировала польских сезонных рабочих.

Каждый год в прусском ландтаге происходили горячие дебаты, когда определялась допустимая численность контингента жнецов в косарей из Польши. Хотя в Германии было большое количество безработных, крупные аграрии не ограничивались требованием предоставить им миллионные субсидии, но и добивались разрешения вербовать от 120 до 140 тысяч временных рабочих из Польши. Это была дешевая рабочая сила, и людей этих позволяли эксплуатировать, ни с чем не считаясь, без всякого удержу; ведь в применении к ним оставались мертвой буквой основы трудового законодательства, касавшиеся длительности рабочего времени и тарифных ставок.

Уволен как «неблагонадежный» с национальной точки зрения

Я еще был в имении Кампель, когда вступил в переговоры с дирекцией конного завода Фридриха-Вильгельма в Нойштадте. Казалось бы, самое естественное – именно там искать себе место после неудачного эксперимента у княгини. В это самое время я представил одному депутату партии Центра в прусском ландтаге – хоть я и не принадлежал к этой партии – памятную записку об устройстве на земле военных старослужащих после выхода в отставку. Я предлагал создать специальные организации, которые готовили бы «двенадцатплетников», сверхсрочнослужащих для практической работы в качестве агрономов. Предполагалось организовать такие предприятия, в частности, в Верхней Силезии. Я должен был участвовать в их подготовке, а потом занять руководящий пост. Но проект этот не удалось осуществить за отсутствием средств, как и многое другое, что пытались сделать, чтобы преодолеть трудности в сельском хозяйстве. Деньги предоставлялись только «Остхильфе» для государственных субсидий восточно-прусским юнкерам.

Планы моего устройства в Нойштадте тоже потерпели крушение, но через несколько недель я стал работать в качестве ассистента на главном конном заводе «Бебербек» под Касселем. Конный завод занимал несколько тысяч гектаров, в поголовье насчитывалось 120 племенных маток и много сотен молодняка лучшей породы знаменитых бебербековских коней. Всем в замке заправлял директор конного завода ландшталмейстер барон фон Нагель.

Автомашина тогда еще не вытеснила из обихода верховых и вьючных лошадей. Было немало крестьян, которые гордились своим «Бебербекером», да и кавалерия рейхсвера ценила этого выносливого, сильного коня, к тому же обладавшего качествами скакуна лучшей арабской породы.

Уже в те годы поговаривали, что в ближайшем к нам окружном центре, в городке Хофгейсмар, формируются отряды штурмовиков и эсэсовцев. В то же время к нам на стол частенько попадала литература, проникнутая совсем иным духом, ярко отражавшая идейные течения, возникшие в Германии после первой мировой войны. Так, мы всегда с большим интересом читали «Хохланд», католический ежемесячник, издававшийся под руководством Карла Мута; этот журнал дал толчок первым дискуссиям среди верующих мирян об отношении церкви к государству и обществу, о контактах между представителями различных христианских вероисповеданий и о возможных реформах.

Тогда же, в Липпольдсберге, расположенном неподалеку от этих мест, по другую сторону Рейнгардтсвальда, в долине Везера, Ганс Гримм написал свой роман «Народ без жизненного пространства», снискавший шумный и опасный успех. Когда я впервые читал его, я находил в образах главных героев особенно живые для меня черты; мне казалось, будто я и впрямь встречал среди крестьян тот же тип людей, что и на страницах книги Гримма, Мельзену и Корнелиуса Фриботта в оторванной от мира лесной деревушке Готсбюрен. Но тогда еще никто не понимал, какая опасная тенденция кроется в этом «народе без жизненного пространства», идею которого присвоил Гитлер, чтобы обосновать перед другими народами и странами свои абсурдные требования и колониальные притязания.

К этому же примерно времени мы стали получать каждую субботу по почте приложение к «Франкфуртер цайтунг», печатавшей «На Западе без перемен» Ремарка. Чаще всего читали мы Ремарка в бричке по дороге в Хофгейсмар, где находилась наша церковь. Читая, мы забывали о дорожных ухабах, переставали замечать многоликую красоту лесов, с уходящими ввысь макушками деревьев, озаренных утренним солнцем; мы не замечали игры нежных красок и переливов света на пастбищах, которые мерцали, точно светло-серая гладь озера, когда застилавший их туман начинал медленно рассеиваться, вздымаясь над землей. Но пока мы, уткнувшись в газетную полосу, напряженно следили за развитием новой главы этой захватывающей книги, мы ничего вокруг не видели. Строчка за строчкой, фраза за фразой врезались в мозг. В каждом слове, казалось, слышится голос того, кто пережил все это точно так же, как переживал это ты сам. Его терзали те же заботы, та же тоска, что и тебя в долгие ночи и дни. Это говорил человек, говорил, изрыгая проклятия, – такие же вырывались и у тебя, как ты ни стискивал зубы. Человек восставал против того, от чего у каждого человека подчас подкатывал ком к горлу и сжималось сердце.

В памяти моей вновь ожили воспоминания. Я вновь видел, как моя правая рука автоматически тянется к ложу ружья, сжимает его как раз там, где находится спуск курка. «Так, – думал я, – а теперь что? Теперь пускай только выглянет тот, кто сидит по другую сторону окопов, – враг! Что-то он мне подставит: плечо, спину или лицо?» Мне снова вспомнились те доли секунды, которые прошли до выстрела. Но я больше не мог, не хотел вспоминать. Меня охватил ужас. Ведь после войны прошло уже почти десять лет. А может, мое представление о войне и о мире было слишком упрощенным?

Кто наделил Ремарка даром слова, да еще и мужеством и нравственной свободой? Какие силы пробудили в нем жгучую ненависть ко всему, что несет война? Кто вложил в его сердце горячую любовь к жизни и бесстрашие, ибо он не побоялся пригвоздить к позорному столбу губителей жизни?

Должен признаться, после чтения этой книги мысли мои во время святой мессы витали совсем в другом мире.

Даже обряд возношения даров оставлял меня холодным, и священник на кафедре не находил отклика в моей душе. В музыке органа и песнопениях мне слышались скрежещущие диссонансы неистового грохота боев. А часы и дни этой долгой войны, во время которых накопилось столько зла и мерзостей – мы так несказанно страдали от них, и каждый из нас хоть когда-то, хоть раз говорил: «Хватит!», – эти часы и дни слились в моем сознании в единый огромный сгусток гнева, бунта против войны, против безумного изничтожения народов, – слились сейчас здесь, в храме божьем, как раз в ту минуту, когда там, на алтаре, затянули «Те Deum» – «Тебе бога хвалим». Сейчас здесь, в храме божьем, я понял, почему пацифисты не перестают взывать: «Никогда – войне!» и «Положить конец всем видам вооружения!"; я понял, почему они взывают к памяти матерей, напоминая о разбомбленных школах, о задохшихся там их детях, к памяти мужчин, напоминая о разрушенных предприятиях, об убитых или искалеченных сыновьях.

Я чувствовал свою совиновность, когда эти противники войны воссоздавали перед нашими крестьянами ее страшные картины: пылающие пшеничные поля, тлеющие амбары, вздутые туши убитых животных, а в то же самое время епископы, священники, монахи, монашенки, партии и организации, именовавшие себя христианскими, по-прежнему утверждали, что в войне со всеми ее последствиями нужно видеть предопределение божье, а так как пути господни неисповедимы, то им нужно смиренно следовать.

Но с алтаря уже раздалось: «Ite, missa est"{19}, и хор верующих с чистым сердцем ответствовал: „Deo gratias!“ – Тебе бога славим!»

В разладе с самим собой, с глазу на глаз с такими противоречиями ехал я обратно домой к жене и ребенку в этот воскресный день, омраченный тяготившим меня сомнением: чье слово имеет больший вес для будущего моих детей, слово ли церкви или слово мужественного писателя?

Однажды – кажется, поздним летом 1929 года – к нам приехал тогдашний министр сельского хозяйства Пруссии Штейгер со своими сотрудниками и совершенно неожиданно для нас заявил, что конный завод ликвидируется, поголовье племенных лошадей передается Польше в счет репараций. Весной 1931 года это и было сделано, хотя выдающийся специалист по ветеринарии, ганноверский профессор доктор Опперман, заявил в 1930 году, что все поголовье заражено токсическим малокровием и речь может идти только о полном отказе от использования этих лошадей в целях воспроизведения породы.

Пост директора конного завода занял в замке направленный из Берлина министерством сельского хозяйства крупный чиновник, некий господин Ферш. Преследовал он только одну цель – получить возможно больший доход от полей и конюшен. Решающей в его глазах была современная техника. Он относился с полным безразличием к судьбе человека, к проблемам, возникавшим в отдельных семьях вследствие перестройки предприятия. Всякий, кто пытался защитить других работников, навлекал на себя его подозрения. Доступ к нему имели только некоторые служащие, его же ставленники. За короткое время этот человек, представлявший собой тип беспощадного начальника, управляющего земельными владениями, и сделавший карьеру в графских поместьях, ввел свой режим на предприятии. Не прошло и нескольких недель, как обнаружилось, что Ферш вдобавок еще и нацист и получил задание помочь организоваться штурмовикам и эсэсовцам в таком глухом месте, как Рейнгардсвальд. А свои собственные малоуспешные попытки завербовать сторонников нацистской партии он замаскировал в 1933 году, пустив в ход характерный для него прием: в апреле он повелел быть местной нацистской организации (в Бебербеке это еще не удалось), объявив штурмовым отрядом резерва и нас, пожарных; дело в том, что за несколько лет до этого я сформировал пожарную команду.

Относился он ко мне как к подозрительной личности с первых же дней. Повод для этого дала ему моя профсоюзная работа в качестве доверенного лица Центрального объединения немецких служащих сельскохозяйственных и лесоводческих предприятий; но пользовался я его доверием еще и потому – и это главное, – что я официально находился в контакте с профсоюзом сельскохозяйственных рабочих, а также был одним из деятелей католического движения. Вскоре после того, как он вступил в должность, между нами произошли бурные столкновения: я требовал довести до конца частично уже проводившиеся меры, целью которых было улучшить социальное положение сельскохозяйственных рабочих; но я и потом продолжал отстаивать интересы сельскохозяйственных рабочих и жнецов, что тоже приводило к стычкам с Фершем. Когда же нацисты захватили власть, он решил, что приспело время расплатиться со мной и мне подобными. Летом 1933 года я получил расчет как «неблагонадежный с национальной точки зрения».

Это означало, что нужно как можно быстрее скрыться подальше от Бебербека и его окрестностей. Пришлось ликвидировать хозяйство, а мебель сдать на хранение. Моя жена с ребенком уехала на первое время в Вестфалию к дедушке и бабушке. Там и появился на свет мой второй сын.

Возвращение на действительную военную службу

И вот я опять ходил отмечаться на биржу труда в Мюнхене, на Талькирхенштрассе, стоял в длинной очереди с теми, кто только сейчас лишился работы либо еще несколько лет назад, в «черную пятницу» 1929 года. Были там и «аристократы"{20}, которые из последних сил старались сохранить благопристойный вид, но и деклассированные, и завсегдатаи ночлежек – поистине наглядный урок по социальным проблемам, который я никогда не мог забыть! Наконец мне удалось стать на ноги, вступив на путь так называемой независимой свободной профессии. У меня нашлись связи с одним мюнхенским издательством, выпускавшим иллюстрированные путеводители по церквам. Теперь я колесил по всей стране, ездил вдоль и поперек между домами священников, школами, книжными магазинами, секретариатами религиозных организаций и конторами по распространению журналов, стараясь получить заказ. Эта работа вполне сочеталась с профессией страхового агента. Обнаружилось, что директор мюнхенского районного отделения страховой компании „Конкордия“ – капитан в отставке; он-то и согласился взять меня на работу с испытательным сроком.

Странно было мне сперва ходить к пономарям, акушеркам, в семейные дома и задавать всяческие вопросы насчет прибавления семейства. Но только таким образом могла постепенно составиться картотека адресов, нужная страховой компании. Барыш от этого был невелик. В те времена дверь за страховыми агентами просто не закрывалась, они ходили подряд, один за другим. Страховка не соблазняла ни владельцев мастерских, ни коммерсантов, ни тем более крестьян.

Одновременно, чтобы пополнить свой бюджет, я стал писать небольшие заметки для местной печати, совершенно аполитичные, ибо только такие можно было там публиковать. В общем и целом это не был верный хлеб, к тому же от него мало что оставалось в кармане. Большая часть заработка уходила на бензин и еду. Ужин в ресторане никогда не обходился дешево.

И все-таки я не хотел бы вычеркнуть это время из своей жизни. Не было дня, когда бы я не осмотрел досконально какой-нибудь исторический архитектурный памятник, не посетил музея или не встретился с фронтовым товарищем.

Один преподавал в сельской школе и явно был рад, что может, оставаясь в стороне от политических событий, играть роль пусть маленького, но почитаемого вседержителя. Другой засел в маленьком крестьянском хуторе и полностью механизировал свое хозяйство. Один стал нацистом, и самое разумное было не попадаться ему на пути. Другому по милости «коричневых» пришлось испытать то же самое, что и мне, и теперь он с величайшим трудом пытался выбиться, найти новые источники существования. Многие слышали о том, что возобновился прием на действительную военную службу: рейхсвер нуждается в офицерах, ищет людей с фронтовым опытом. Правда, мы все знали со времен Веймарской республики, что рейхсвер, применяя хитроумную и засекреченную систему подготовки, всегда имел большее количество обученных офицеров, чем полагалось по закону. Но теперь, по-видимому, значительно усилилась эта тенденция использовать рейхсвер в качестве нелегальной кузницы кадров. Иначе нельзя было себе объяснить, почему такое множество офицеров приглашают более или менее открыто вернуться па действительную военную службу. Таким образом, заранее были созданы условия, облегчавшие введение всеобщей воинской повинности в марте 1935 года, которое ознаменовало начало открытой подготовки фашистов к войне.

Все чаще поговаривали о возвращении на действительную военную службу в традиционном союзе лейб-гвардейского полка; он, как и другие традиционные союзы, был объявлен штурмовым отрядом второго запаса. Впрочем, здесь произошел процесс размежевания – такой же приходилось мне наблюдать во время поездок по стране. Бывшие мои однополчане, от которых никто ничего подобного не мог ожидать, стали вдруг ярыми сторонниками Гитлера; он-де и есть тот сильный человек, какой нужен Германии, чтобы выбраться из «трясины Веймарской системы» и снова стать «мировой державой». То один, то другой демонстративно появлялись в форме штурмовиков или эсэсовцев, а потом кое-кто и в форме рейхсверовского офицера. После этого немало членов союза перестали бывать па собраниях. Другие заявляли, что именно сейчас нужно идти в рейхсвер, чтобы там было побольше «безупречных людей"; кто же еще способен поддержать там старый дух? Спрашивали и меня, не собираюсь ли я тоже возвратиться на действительную военную службу. Уговаривал меня и мой бывший командир, барон фон Ридгейм. Куда же это годится – ездить в качестве мелкого агента фирмы по стране, когда снова нужны офицеры! Как раз теперь нам предстоит выполнить в армии задачу особой важности.

Позиция Ридгейма была типична и для офицеров рейхсвера. При Веймарской республике они беспощадно подавляли революционные восстания, а против путчей правых действовали нерешительно или относились к ним терпимо и даже способствовали им. Те цели, которые преследовал Гитлер в своей внутренней и внешней политике, не вызывали в рейхсвере принципиальных возражений. Самое большее, на что они отваживались, – это осуждение фашистских методов, но главное, они были против зависимости армии от штурмовиков и эсэсовцев. Однако из этого вовсе не следует, что в рейхсвере с самого начала существовали очаги политического сопротивления фашизму. Правда, рейхсвер вначале, как позднее и вермахт, казался «автократичным» и принимал на службу даже таких людей, которые по той или иной причине были у нацистов на подозрении. Немало этих людей, считавших свое возвращение на действительную военную службу некой формой протеста против нацистов, были впоследствии, во время второй мировой войны, вынуждены признать, что стали жертвой рокового самообмана.

И у нас в семье вызвало тревогу мое решение вернуться в армию, и отец никогда не переставал сомневаться в правильности этого решения.

Первого ноября 1934 года я поехал в Графенвер на курсы переподготовки для бывших офицеров. И тут началось сызнова то же самое, что было в 1915 году. Командовали нами капитаны и майоры, среди которых были типичные солдафоны, ограниченные и при этом честолюбивые, самодовольные и разнузданные, что столь свойственно было людям, шедшим в добровольческие корпуса. Эти офицеры грубо вмешивались в строевую подготовку. Пуще всего хотелось мне с первых же дней занятий дать по физиономии майору Хюттнеру, истовому «дрессировщику"; это он хотел нас убедить, что для нас теперь снова пришло время выбросить из головы какие бы то ни было собственные мысли независимо от того, какое у кого образование. Ему доставляло наслаждение шпынять нас, как, наверное, шпынял он новобранцев во время первой мировой войны. Если начальника курсов не было поблизости, Хюттнер и ему подобные отвечали злобным окриком и непристойностями на все попытки напомнить о новых методах воспитания рядового состава, которые были предметом наших нескончаемых разговоров.

В конце февраля 1935 года были сформированы запасные батальоны. Мне присвоили звание капитана запаса. В нашей части мы имели дело с людьми в возрасте от 25 до 35 лет. И все же мы могли сейчас попытаться избавить наших солдат от гнусных унижений, которые приходилось терпеть подчиненным от начальников.

Осенью 1935 года были вновь сформированы кадровые части армии, в том числе и 61-й пехотный полк в Мюнхене, к которому я был прикомандирован в качестве командира роты – 1-й пулеметной роты 61-го пехотного полка.

Три года спустя я был откомандирован в Мюнхенское военное училище в качестве преподавателя тактики. До этого в Северной Баварии и Гессене для будущих преподавателей военных училищ было проведено недельное командирское занятие на местности под руководством тогдашнего полковника Фриснера; упоминаю об этом только потому, что мне довелось там быть во время всеимперской «Хрустальной ночи», оставившей по себе мрачную память.

На 10 ноября была назначена теоретическая подготовка учения воинских частей. Отправка в Кобург была неожиданно перенесена на раннее утро. По плану предполагался заезд на короткое время в Мейнинген, Вартбург и Кассель. Однако мы обошли, не останавливаясь, эти пункты. Очевидно, мы должны были как можно меньше знать о том, что произошло ночью. Но мы достаточно видели и в небольших селениях, даже в деревнях: разграбленные лавки, вдребезги разбитые витрины, замаранные погромными лозунгами и свастиками фасады домов.

Вместо намеченных по программе учений состоялось командирское занятие на местности близ Винтерберга, южнее Флото-на-Везере; учение продолжалось до вечера. Только ночью на квартирах под Минденом мы узнали в подробностях о «стихийном гневе народа», который вызвало покушение Гершеля Гриншпана на сотрудника германского посольства в Париже Эрнста фон Рата. «Стихийный? – спрашивали мы себя. – Вспыхнувший разом во всей Германии?» И в ответ мы слышали: «Конечно!», «Разумеется», «Это крайности… это весьма прискорбно.. но каждый должен все-таки понять…»

Я думал о мюнхенских друзьях, о товарищах бойскаутской поры, а между тем слух невольно ловил слова: «Офицерский корпус… всегда хранил свою чистоту… евреев никогда не принимали…» А я напряженно думал обо всем этом, вспоминал последнюю встречу с Гансом Пикардтом на Максимилианштрассе, о том, как мне было стыдно… Но я знал наверняка: никакой «стихийной вспышки гнева», все это было организовано!

И, несмотря на это, я молчал, успокаивал себя мыслью, что сам-то ведь я к этому не причастен, что даже друзья-евреи явно не отвернулись от меня… А потом, в 1944 году, я стоял в Майданеке перед печью для сжигания трупов и спрашивал себя:

– Почему же ты молчал? Как можно было все время молчать! Ведь ты был свидетелем всего этого – в 1933-м, в 1938-м. А спустя несколько лет видел и гетто в Варшаве!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.