Г лава 4. 6 мая — 12 мая 1978 г. На окраине Европы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Г лава 4. 6 мая — 12 мая 1978 г. На окраине Европы

Опять с бытовиками

Этап Рузаевка- Свердловск оказался ничем не интересен. В купе нас 15 человек, 14 — бытовики. "Столыпин",был забит в "междупраздничные" дни, так что даже в туалет выводили не все купе, а лишь по трое, тех, кто оказывался самым проворным, первым успевал откликнуться на приказ конвоя…

Какой-то здоровяк ехал с моей первой зоны, 17-а, превращенной в "бытовую". Спросил его, как ладит с ворами наш бывший отрядник, лейтенант Улеватый. Угрюмо было отвечено: "Петля для него готова".

А ведь каким мальчишечкой-романтиком прибыл он в нашу зону из офицерского училища… Просился в оперативную часть! Вот пример "Васи Коробкина" из офицеров: хочешь — лепи из него героя войны, хочешь — военного преступника. Зиненко с удовольствием взял на себя функции нужного воспитателя в нужном месте. Валера Граур однажды слышал за дверью, как наш капитан разговаривает с нашим лейтенантом: "Ну что ты, х… м…й, вые…я? У тебя же, м…а, вместо мозгов г…о собачье!" Улеватый только посапывал… Ни с одним зэком, тем паче с зэком-диссидентом, не посмел бы пан капитан говорить таким приятным ему образом, но в разговоре со своим, офицером, позволял себе расслабляться от вечных интеллигентных упражнений. (Мне рассказывал доцент истории ЛГУ М. Коган, в войну служивший в разведотделе у будущего маршала и министра обороны Гречко: "Наш командующий был приличным человеком. Но матерился — жутко. Впрочем, как осуждать? Без этого жаргона ни один офицер не понял бы, что от него командарм требует".)

В два месяца обработал Зиненко Улеватого. Тот вроде обладал лексиконом современного образованного человека: встретит, бывало, тебя, заведет беседу — например, о студенческом движении в Европе, о Кон Бендите и Маркузе, и, не прерывая беседы, сунет руку в твой карман, достанет оттуда твои бумажки, на ходу просмотрит записи и, переводя беседу на новый фильм, положи их в твой карман обратно — если не нашел ничего для опера интересного. Даже у Зиненко для подобных функций имелись надзиратели, все ж таки помнил, что лицо он важное — офицер! Шишка…

Вспомнил я Улеватого в странной связи. Нынче на Западе модно возлагать надежды на "молодое поколение" советских руководителей. Я понимаю: видят говорливых и приятных на вид молодых людей, одетых модно (на Зиненко джинсы сидели, как пачка на балерине, а Улеватый и эмведешную форму подгонял себе точно по фигуре!), начитанных, владеющих языками профессионалов (Улеватый лекции читал нам — по юриспруденции). Невольно логичным кажется, что с этими договориться западным политикам будет проще, чем с дубоватыми стариками. А вот я как раз в этом не уверен: у "ветеранов" имелись хоть "ленинские нормы поведения", а у "образованных" и "модных" в глазах "божья роса", совести же и чести даже меньше, чем у "предшественников"…

За решеткой возник недомерок с погонами сержанта. Лицо — дебила.

— Спрячь часы, — обращается ко мне. — Советую по-доброму.

То, что я ношу на руке часы — признак "особости", "самости": позволено их носить, потому что срок моего тюремного заключения завершен, потому что формально я уже не зэк, а ссыльный…

— А вы мне советов не давайте, — "выступаю" я. — Приказы ваши выполнять обязан, а советы оставьте для своих друзей.

"Выступаю" я потому, что именно он против правил водил в туалет не всю камеру по очереди, а лишь тройку самых проворных — за наш счет облегчал себе дежурство! Вот и нашел я повод потрепать ему в ответ самолюбие. Он это так и понимает, и правильно понимает.

— Да ты кто такой?! Вот выведу сейчас, п….й надаю..

— А вы сначала узнайте, кто я такой!

Он удалился, а камера пришла к выводу, что я птица важная. Кстати, для безопасности часов это важнее любых укрытий. Уже ночью, в полусне, слышу разговор урок внизу: "Где бы монет раздобыть?" — "А если часы?" — "Да ну… За ведро таких пачку чаю не дадут". Ложь: за часы солдат отдаст и пару пачек! Просто уже внесено в их сознание: я — зэк со строгого режима, у своих, возможно, пахан, во всяком случае, держусь хозяином, и кто знает, какая кодла служит этому политику в зонах и где он способен урку достать… Мои часы такого риска не стоили.

К политике "бытовая публика" оказалась равнодушна, за исключением единственной новости — создания "свободного профсоюза": тут они помнили фамилию Клебанова, основателя, и еще какие-то подробности, о которых я сам ничего не знал… Воров-профессоналов все-таки в этой толпе немного, сидит преимущественно рабочая публика, и потому слух о "настоящем профсоюзе" казался ей важнее и "прав человека", и "соглашений в Хельсинки".

Один поделился со мной профессиональным секретом: "Я работал на связи: в вашем поселке Явас. Все телефоны на прослушку поставлены". Пришлось сделать вид, что для меня это новость… Другой все-таки спросил: "Чего же вы, политики, хотите?" Изложил "12 пунктов о России " Сергея Солдатова. Ночью опять услышал разговор: "Политики дурью маются". — "А, может, в этом что и есть? Не с нашими вонючими мозгами разбираться". "Вонючие мозги" запомнились, потому что — удивили.

Когда анализирую тогдашние реакции кажется, что проще всего воспринимались рабочей публикой пункты о необходимости воссоздать "русскую Россию" и отпустить на волю колонии. Это опять же запомнилось потому, что меня лично удивило. Раньше имперская психология представлялась органически присущей русскому массовому сознанию. А вот на практике оказалось, что свойственна она скорее интеллигенции и средним классам, воспитанным на истории Российской империи, а низам надоели не только что колониальные авантюры на пяти материках (эти надоели, по-моему, даже партаппарату!), но и старинная собственность — национальные окраины. "Пусть катятся на х..".

Зато демократия, любимая интеллигентским сознанием (хотя бы как мечтание), вызывала народе вполне осязаемые сомнения. Это тоже запомнилось, потому что разрушало мой собственный стереотип. Наверно, эти люди не поклонники демократии потому, что воспринимают свои мозги как "вонючие", которые, если по-честному, ну зачем они должны заниматься общественными, неинтересными им вовсе делами.

В Казани к купе подошел шеф вагона — прапорщик.

— Воспользовались тем, что я заснул и нагрубили моему помощнику? Вы зачем "выступаете"? Посмотрел ваше дело. Если что надо, вызывайте прямо меня, а ему не грубите.

…После заметно разгрузившей вагон татарской столицы он перевел меня в отдельное купе, где я смог поспать.

На подъезде к Свердловску заметил за решеткой умное кавказское лицо — в форме.

— Армянин? Из Еревана?

Кивнул.

— Про Паруйра Айрикяна слышал? Мой друг. Азата Аршакяна знаешь?

— Да, — совсем тихо.

— Я ассоциированный член их организации…

— Она разгромлена, — он прошептал одними губами.

По правде сказать, я хотел попросить его отправить письмо Ирене Гаяускас, которое ее муж дал мне в дорогу (полный текст приговора). Но передумал:

— Скоро здесь проедет Размик Маркосян, Сделай для него все, что сможешь.

Он кивнул. Он и для меня сделал бы все, но я наивно рассчитывал, что уже через 5–6 дней смогу сам отправлять свои письма.

"По улицам слона водили…"

Четыре часа мы ждали на свердловском вокзале разгрузки гурта с рабочим скотом. А женщины на соседних путях ждали разгрузки часов двенадцать. Если так обращаются со скотом мыслящим, представляю, что творится с бессловесными тварями, которых везут на бойни… А потом удивляются, почему в России не хватает мяса.

Ждать на станции тяжело не только из-за жары и духоты вагона, под завязку набитого людьми. Самое обременительное — вагонные туалеты: на станциях, как известно, ими не положено пользоваться. Лишение почти незаметное для обычных пассажиров, но невыносимое, например, для зэчек, страдающих без унитазов уже свыше полусуток…

Но уж очень велики в этой точке зэчьи грузопотоки. Говорят, что в Свердловск прибывает до тысячи зэков в сутки. Считанными фургонами их предстоит перевезти, обработать, рассортировать по категориям, разместить по камерам — каждый день, и годами, и десятилетиями… Свердловск — аорта, ведущая из населенной людьми России на рудники, прииски, лесоповалы и оборонные объекты Сибири, Казахстана, Якутии, ДВК…

Наконец, усадили меня в положенный "стакан". Конвой проводит перекличку, и мою фамилию так переврали, что я взял и поправил. В ответ слышу злобный мат. Держу марку "политика" — и "выступаю":

— Прошу вас не материться.

— Е…й в рот…

— Прошу вас говорить мне "вы", согласно Уставу караульной службы. Я-то ведь обращаюсь к вам на "вы".

За стеной "стакана" кто-то накалился до истерики.

— Сейчас я ему врежу. Постой, где его дело?

И — тишина. Видимо, залезли в сопроводительный лист.

Наконец, слышу — отпирают камеру. Понимаю, что хотят бить, но как-то не боюсь, — может, от неопытности, от излишней уверенности, что этого таки не будет! Дверь распахивается со скрежетом — хочется добавить, зубовным.

Боже мой, какое личико предстало. Симпатичнейший, простодушнейший деревенский парняга, рыжеватый, курносый, веснушчатый — вылитый Иванушка с иллюстраций к "Сказке о Коньке-Горбунке". На лице вовсе не злость, а то любопытство, с каким Иванушка смотрел на жар-птицыно перо.

Я невольно улыбаюсь, он совсем сбит с толку..

— Слушай, что за статья такая — семидесятая?

— Пропаганда! — говорю значительно.

— Так ты кто?

— Политический.

— Врешь! — и после паузы. — А по нации кто?

— Еврей.

— Врешь!!

— Почему? — весело изумляюсь. Вижу: смотреть на живого еврея ему — все равно что на живого слона.

Вдруг его активно оттирает в бок помощник — чернявый худой армянин, явно из какого-то горного села.

— Где еврей? Хочу посмотреть на еврея!

По-моему, оба не догадываются, что евреи живут в СССР — думают, что меня этапируют прямо из Израиля.

Насмотревшись на чудо, заперли дверь. Слышу иванушкино:

— А ведь я его чуть не отп…л.

— Нет, подумай, настоящий еврей, — все еще восхищается армянин.

— Кого только ни встретишь, — с заметной гордостью ответствует Иванушка. — Служба такая.

Когда прибыли в тюрьму, они сами вынесли мои вещи из автозака.

Гитлер жил, Гитлер жив, Гитлер будет жить

Стены приемного блока Свердловской пересылки исписаны сверху до низу: "Здесь сидели Гитлер и Гиммлер"… "Мюллер ушел на этап" — дата…"Привет нашим от Геринга" плюс свастика… "Бормана увозят в Кузбасс"…

Малолетки играют в фюрера и его команду.

Этот бум начался с "Семнадцати мгновений весны". На экране нельзя было не заметить, с каким удовольствием носят актеры черную элегантную форму, как нравится им щеголять римским приветствием, с каким шиком выговаривали загадочно-манящее — "Герр штандартенфюрер!" Умели коллеги доктора Геббельса находить мастеров, адекватно точно чарующих деталями формы, жеста, фразы массовидное сознание на пяти континентах. Двойные молнии на петлицах, черепа на рукавах, факелы, гусиный шаг, названия — "Мертвая голова", "Викинг"…

Три года назад мой сосед по 17-й зоне рабочий Петр Сартаков рассказывал впервые про гитлеровцев: он с какой-то их группой просидел часа четыре в Лефортово. Гитлеру, по словам Петра: не исполнилось и восемнадцати лет, в его кодле все остальные были того младше. Они, по словам Петра, были детьми довольно высокопоставленных родителей и развлекались убийствами коммунистов. Но, естественно, на "политической платформе" не удержались и "замочили своего школьного учителя физкультуры, который их чем-то достал". Я тогда не поверил Сартакову, думал, что он пересказывает какую-то странную тюремную байку…

Но через год получил независимое подтверждение: вернулся на зону Говик Копоян, агент-связник ЦРУ, и пересказал разговор, свидетелем которого стал он сам. При нем надзиратель открыл кормушку камеры и сказал соседу-зэку:

— Это ты трепался, что "малолеток" по закону не могут расстрелять?

— Почему трепался? Так и есть. Такой закон…

— А гитлеровцев всех расстреляли.

— Малолеток?

— Всех под метелку.

Когда кормушка закрылась, Говик расспросил соседа, что за "гитлеровцы" такие. "Сидела тут компания малолеток. На допросах давали показания только в присутствии своего фюрера. Им вопрос, а они к "Гитлеру": "Мне позволено ответить на это следователю, мой фюрер?". Как же это малолеток расстреляли?"

Только через два этапа, в Целинограде, я узнал в камере от совсем недавних "малолеток", как юридически такой расстрел можно оформить. Оказывается, если "малолетка" участвует в особо тяжком преступлении, суд имеет право, вопреки закону, "лишать малолетства", т. е. выносить приговор несовершеннолетнему как совершеннолетнему. Видимо, московских гитлеровцев действительно расстреляли, а через Свердловск шла какая-то другая группа несовершеннолетних игроков в гестапо и "Орднунг".

Кот, что гуляет сам по себе

Зарегистрировав меня в приемной, отшлюзовали в "бокс" для сидения. Через четверть часа туда ввели нового соседа — пожилого, грузного, явно уставшего с дороги зэка, со смуглой кожей и лиловыми, как сливы, глазами.

Фамилию его не помню, национальность он назвал сам: "Румын". Сидит за веру. "За какую?" — "За обычную, христианскую". — "ИПЦ?" — "Не понял вас." — "Истинно православная церковь?" — "Нет". — "Баптист-инициативник?" — "Нет." Так и не хотел мне сказать… Лишь когда я упомянул имена зэков с нашей зоны — Руссу и Скрипчука — он поверил мне и признался: "Свидетель Иеговы".

— Срок?

— Пять зоны и пять ссылки.

(Его этапировали, как меня, из зоны на ссылку — но в Томскую область.)

— Досрочно не удалось? На "химию"?

— Нас не освобождают. Говорят — отрекись от Бога, тогда выпустим.

— Прямо так вот и требуют — "отрекись от Бога"?

— Нет, не так. Говорят: прими другую веру. В Бога верь, на это запрета нет, но не по-своему, а как у нас разрешается…

Завязался разговор, и, как обычно бывает со всеми встречавшимися в зонах религиозниками, он начинает миссионерствовать: "Вы людына умная, Писание читали, "Башню стражи" читали… Зачем вам эта политика? Почему не приняли веру" и пр.

…В тот раз, общаясь с "религиозником", я, помню, хотел разобраться в истоках той активной неприязни, которую мои предшественники, интеллигенты полутора последних веков, испытывали к его предшественникам, к служителям веры всех культов.

— Я не принял веру, — отвечаю, — потому что не приемлю без оговорок истинность тех догматов, что в ней заложены.

— Но то не человеческое, то Божественное установление.

— Принято! Но то, что составляет не догмат веры в Бога вообще, а вот именно вашей, особенной веры — у нас, евреев, его называют Устной Торой — это плод человеческого размышления над текстами. А он подвержен критике и размышлениям…

Он пытался возразить, и я внес уточнение:

— …уверен, пером Отцов веры — любых культов! — двигало самое лучшее побуждение. Желание одухотворить мир, сделать его более похожим на Божественный проект. И потому они находили самое верное, самое нужное, что в их мире, их современникам надо было сказать о Боге, к вящей славе Божией. Но и самые мудрые и самые святые из них были всего только люди. А человеку свойственно ошибаться, и я не могу некритически принимать его умозаключения или догадки, только потому, что они высказаны были достойными и умными людьми. Так я устроен Богом! Человек не может говорить за Бога. И даже самый святой человек.

— Людына может ошибаться, — соглашается он. — Но в чем наша ошибка?

— Хотя бы в вычислении даты Армагеддона.

(Этим термином иеговисты называют день конца нашего света, последнего сражения Божьего воинства с аггелами тьмы.)

— Но про все даты написано в Библии.

О, теперь я точно знаю, что воспоследует: длинная вереница цитат, с указанием всех ссылок (книга, глава, стих). Религиозники, при всей моей личной симпатии ко многим из них, психологически напоминают знакомых знатоков марксизма-ленинизма: та же любовь к цитатам из классиков, то же преклонение перед авторитетами, та же слепая и интуитивная неприязнь ко всем сомневающимся, те же сноски и ссылки, а, главное, то же стремление представить даже действительно интересную догадку, даже очень глубокое прозрение одного из их кумиров в виде бесспорной аксиомы. Мне видится, что интеллигенты прошлых поколений испытывали к богословам те же чувства, какие у нашего поколения возникают при общении с идейными марксистами.

— Да, — возражаю, — цитаты взяты из писания. Но откуда, например, известно, что библейски "год" есть ваш год?

— Не понял.

— Разве Бог адекватно…

Заметил его взгляд и поправился:

— …точно выражает свои предначертания на человеческом несовершенном языке? У евреев, с которыми он говорил, год вообще лунно-солнечный — сейчас, а какой был тогда, кто знает? Почему ваши наставники считают годом срок оборота Земли вокруг Солнца?

— Год есть год.

Но ему уже неинтересно со мной: религиознику всегда неинтересно говорить с человеком, который рассуждает сам — без опоры на цитаты из классиков. Он ведь может походя разрушить с такими усилиями воздвигнутый бастион Веры. Помню, он попытался отговорить меня от занятий "политикой", ибо нужно спасть лишь душу, услышав Благую весть. Ссылался на поучения Иисуса.

— Но ведь Иисус не велел этого ни вам, ни мне — он приказал это делать Матфею, или Андрею, или Симону… Откуда вам известно, что это — наказ каждому человеку, а не повеление именно этим, его избранным?

…Кстати, слабость его позиции заключалась в том, что, проповедуя уход в Чистый Дух, он лицемерил, причем перед самим собой — т. е. совершал первый грех именно против Духа!

— Зачем вы уверяете власти, что вам нет дела до их грехов, до их политики, что вы заняты только верой? Это неправда — и они это знают! Вы не можете быть равнодушными к воинственно атеистическому государству. Государство ведет захват человеческих душ, увлекает в безбожие всеми методами, доступными административной и идеологической машине. А вы пробуете внушить: "Мы же не против вас…" Не верят они вам — и справедливо не верят. Вот я им в лицо говорю: я враг вашей политики, вашей морали, вашей философии…И они меня уважают за правду и даже задумываются над грешной своей жизнью… Тоже ведь люди! И потому мне положили срок в шесть лет, а вас, который только раздражает их мнимым невмешательством в политику, оформили на червонец. Сказали бы прямо: "Будьте вы прокляты именем Бога!" — все равно червонец — это предельный срок по статье.

В это время его увели. Но я заметил. Что он не был на меня обижен: нравилось и ему, что кто-то делает то, что делаю я.

Немало религиозников встречал я на зонах. На словах они все признавали, что пути Господни неисповедимы и Воля Божья непознаваема. Но практически были убеждены, что именно им — их авторитетам, святым, соборам — она открылась. Именно поползновение смертного ума (пусть великого, нравственного, святого) выдавать свою продукцию за Божественную вызывает в других такой же естественный протест, как претензия открыть все тайны мироздания ключами-отмычками Научного коммунизма — Пролетарского интернационализма.

Помню, однажды осенним вечером, гуляя возле старого барака, я был внезапно поражен мыслью Кальвина относительно Божественного предопределения. Богослов ведь разработал целостное учение о правилах жизни, согласно Воле Божьей, и внезапно догадался — это недоступно все равно познать человеку. Бог может сокрушить самого правоверного, соблюдающего все "мицвот" еврея, и ревностнейшего католика, и безупречного протестанта, и фанатичного до неистовства мусульманина — как сокрушил он Иова. Просто так — потому что ему (и даже не ему, а Сатане!) захотелось поставить опыт — сокрушить для себя, вне связи с поведением или виной данного человека. И он же может возвысить самого жуткого святотатца — Аттилу или Сталина, если тот — бич в Его деснице. Как мог богослов, всю жизнь работавший над "системой", вдруг осознать полное бессилие своих знаний, да еще и признаться в этом миру — непонятно. Это акт величия. Обычные знатоки веры живут по принципу: "Бог знает все, но мы знаем больше".

Это и отводит меня — думаю, навсегда — от любой организованной конфессии.

Неожиданный "сеанс"

В "боксе" меня забыли. Проходили часы, а я сидел и ждал, ждал, ждал… Уже исчезли все зэки, всех, видать, развели по камерам. А когда же меня?

И вдруг в коридоре, за которым я наблюдал в выбитый "глазок, появились девушки из хозобслуги.

Ида Нудель, активистка сионистского Сопротивления, писала мне в Ермак: "Девки-уголовницы — чистые обезьяны с двумя инстинктами: пожрать и поспать с мужиком." Наверно, Ида права, она-то узнала их в этапных камерах, но тогда я любовался ими. Как в кино, подглядывал жизнь: вот тихая девичья беседа, вот прошли парни, и они принимают позы — каждая на свой манер… Вот парни ушли, и начинается поправка локонов и воротничков. Билет на этот неожиданный сеанс помог мне спокойно, без звука: ждать очереди на вывод из "бокса" часов десять подряд.

Помни про партер

Уже стало совсем темно, когда я напомнил о себе стуком в дверь. "Мы про вас забыли! Где же мы сейчас вам камеру найдем!" Пока распорядились отвести в баню, чтобы выиграть время для своих размышлений…

Поглядеть на меня в предбаннике собрался целый пост хозобслуги. Парни работают в тюрьме не по десять часов в день, как мы в зоне, а сколько прикажут. Живут не под открытом небом, а в камерах. Зато освобождаются по "пол-срока" — это и есть расплата с ними "за камеру".

Мужики сообщили последние информашки "Агентства новостей ГУЛАГ": недавно тут проходил новый "политик" — на Пермь; в городе готовят большой процесс — бытовики сожгли свою зону. Из Москвы новость: вроде Щаранскому меняют 64-ю на 190-прим… (Увы — параша!)

— А сколько вас, политиков, в зоне?

— В нашей было человек двести.

Смех: тоже мне зона. "В нашей тюрьме одной хозобслуги человек двести…" Наконец, главный вопрос: "Что вы знаете о свободном профсоюзе?"

…Недавно по радио передавали интервью одного из видных правозащитников, в прошлом ученого секретаря Всесоюзного общества астрофизиков Кронида Любарского. На вопрос журналиста, почему так мало диссидентов в СССР, он ответил: "Диссиденты — это актеры на сцене, за каждым действием которых следят миллионы глаз". Я чувствовал, что ему не поверили — но Любарский был прав.

Позволю себе здесь малое отступление в лагерное прошлое. В награду за "хорошее поведение" на внутрилагерном следствии (я покорно признал на допросе, что сжег рукопись своей книги "Место и время" — как раз в те дни она и миновала лагерный "забор", отправляясь в город Париж) капитан КГБ Мартынов дал мне в камеру почитать британскую коммунистическую "Морнинг стар". В ней члены Британской компартии, еврокоммунисты, советовали руководству КПСС не сажать в тюрьмы диссидентов-одиночек: что могут они сделать без своего "искусственного нимба страдальцев" против великой сверхдержавы мира сего?!

Я поразился: неужели наивные британцы полагали, что обитатели Кремля без них неспособны соорудить такую несложную мыслишку! Уж свои-то интересы они знают куда лучше лондонцев и имеют обширную информацию. Они знают, что за горсточкой советских диссидентов, физически совершенно ничтожной, скрывается сила, разрушавшая империи покрепче советской — сила правды о "реальном социализме". Если не помешать этой ничтожной горсточке рассуждать вслух, завтра эти мысли захватят миллионы зрителей в партере — армейских офицеров, даже гебистов, а, в первую очередь, собственный партаппарат. Кто знает, вдруг среди зрителей найдется рота- аналог "декабристов", и еще неизвестно, найдутся ли полки, готовые защищать Кремль ценой жизни… Выгодно мне поддержать британцев, но со вздохом вынужден признать: политически правы как раз советские руководители. Уж если хозобслуга свердловской тюрьмы так интересуется "свободным профсоюзом…"

x x x

Но пока — вокруг быт ГУЛАГа. Запишу-ка некие штришки на память… Вот пришла новая партия с этапа. Выстроились мужики (примерно 18–22 года) в колонну по одному перед женщиной врачом (лет 30), быстро расстегивают штаны, показывают ей член, делают им перед ее носом круговое движение, и так по конвейеру… Видел бы это автор "Воскресения", Лев Николаевич Толстой!

— Запомнил? — спросил меня понимающе юнец из хозобслуги. — Запиши. Не забудь.

Сколько раз я слышал это на зонах — с первого моего этапа: "Не забудь".

Потом в эту же баню привели партию женщин…

Ночью за мной пришел прапорщик. "Придется до утра посидеть в карцере. Завтра утром для вас что-то найдем". Господи, тоже мне проблема: за спиной 93 суток в карцере, что мне одна лишняя ночь. Длинными-длинными переходами удаляемся в карцерный корпус.

Бычки в загоне

Карцерная камера. Стены, согласно лагерной конституции — "приказу номер сто двадцать", сделаны "под шубу" — оштукатурены с острыми или просто выпуклыми бугорками по всей их плоскости. Ни написать что-либо, ни прислониться к стене нельзя — в том и суть замысла…

Испачканная и дурно пахнущая дыра в углу камеры — здешний туалет. Я человек, ко многому привычный и вообще от природы не слишком брезгливый, но в Свердловске подошел к нему с немалым внутренним усилием.

Присел на карцерное сиденье — малый пенек в противоположном углу. Вдруг откуда-то зовут: "Земеля…". Сосед через дыру спрашивает о чем-то непонятном — с трудом соображаю, что его интересует, нет ли при мне водки или наркотиков. "А как передадим?" — "Мент пронесет." Но у меня нет ничего, кроме хлеба, и интерес ко мне у соседей угасает.

Карцер забит подследственными по громкому делу о поджоге зоны. Спросил — неделикатно — подробности, ответили скупо "Козлы слишком много воли взяли". ("Козлы" на "фене" — это лагерные активисты из зэков; судя по тому, что я знаю, кличка взялась от тех козлов-вожаков на бойне, которые приводят стада овец и коз под ножи мясников, а сами удаляются к следующему стаду — на ту же роль).

Потом между соседями завязался их разговор: судя по голосам — это все мальчишки лет по 18–20 (я так ведь их никого и не увидел…) Естественно, о женщинах (о чем еще говорят мальчишки в своей компании?). Некий юноша прочитал поэму, да-да, настоящую поэму о своей возлюбленной по кличке "Атомная бомба". И в его стихах звучала настоящая лирическая нежность и настоящая вера в будущее счастье с ней… Тут последовал серьезный мужской разбор. Обсуждались женские стати и моральный облик "Атомной бомбы", хорошо знакомые всем собравшимся товарищам. Трудно припомнить мерзость, которую бы они миновали — более остального их занимало ее женоложство. Поклонник защищал любимую: только сегодня по дороге в суд она сумела передать ему что-то очень важное! Как главное доказательство чистоты своей девушки, выкрикивал:

— Валюха, знаете, какая? Она, если кого заразит, повесится!

Но под клещами напора сверстников его голос слабел, и уже петухом пустил он рыдающее:

— Какие мы несчастные! Если и полюбишь кого, так "Атомную бомбу"…

Потом свою поэму зачитал другой трубадур. Очень складно описал автор в рифму все мыслимые позы, какими он за один раз ухитрился совокупиться со своей подругой. Друзья уверенно осудили и это сочинение: за один-то раз и столько поз? Ложь и неправда жизни!

Я по призванию — школьный учитель. Господи, каких скотов выпустят на волю в Россию из этого "воспитательного учреждения"!

Наконец, надзирателю надоело, и он скомандовал: "Отбой!". Спать хотелось просто зверски.

Спасаю свою кровь.

Нар нет — вместо них три сколоченные доски на трехсантиметровых подставках. Стелю под голову бушлат (его не отобрали, поскольку я не карцерник), падаю на настил и тут…

По стене стремительно катится откуда-то с потолка вал багровых клопов. Даже представить себе не мог такого клопиного прилива. Они двигались непобедимыми колоннами, как гвардейцы Наполеона в исторических фильмах.

Давить? На стенах под "шубу?

Вскочил. Они отошли наверх. Насекомые явно знали (опыт, наверно, большой), что зэк никуда не денется. Равно или поздно он рухнет на настил и угостит их своей кровью.

Сел на пенек. Клопы перебрались поближе. Стал ходить из угла в угол. Всю ночь ходил.

…Через две недели Миша Нефедов (зэк-самоубийца, о нем пойдет речь впереди) рассказывал:

— Подумаешь, клопы! Вот в Рязани — там такие вши!! Прибываешь в тюрьму. Тебе врач голову осматривает — нет ли вшей, заходишь в камеру, а они кучами по углам сидят. Уезжаешь из тюрьмы — опять смотрят голову: боятся, что мы их вшей увезем куда-то из Рязани…

Так я и прошагал праздничную ночь с 8 на 9 мая.

Сорванная голодовка

На утро караул отказался отвести меня в другую камеру.

— Мне же обещали, что карцер — на одну ночь…

— Вас обманули.

Простенько…

В День победы вроде бы ничего сделать нельзя — начальства-то нет в тюрьме, все пьют-гуляют. Но у меня имелись свои лагерные наблюдения…

Не знаю почему, но любая тюремная администрация весьма болезненно относится к акциям протеста в "дни Красного календаря". А у меня есть чистый листок из "Англо-русского словаря" и припрятанный стержень от авторучки. Итак, на День победы я вооружен до зубов: пишу заявление об объявлении голодовки протеста.

Конечно, если б меня посадили в карцер с санкции КГБ, заявление не имело б никакого реального смысла… Но я-то протестую против водворения в карцер без предъявления постановления администрации и против антисанитарного состояния места заключения… Это — чистый брак в работе администрации.

Почему-то заявление о голодовке в "день Красного календаря" они не могут попросту выкинуть вон, а обязательно предъявляют прокурору. Почему — не знаю, у них какие-то свои повадки и обычаи. Главное — вручить заявление. Чтоб его приняли… Пока надзиратель открывает кормушку, чтоб передать завтрак, я быстро, рывком, выбрасываю листок в коридор. Старик в ужасе отшатнулся, вздымая худые ладони — такая неприятность в его дежурство! Теперь осталось только ждать.

Через полчаса — спокойно-размеренный голос дежурного офицера (по моим наблюдениям, хорошего воспитателя — он очень толково обращался с молодежной кодлой). Меня переводят в другую камеру: там нет клопов, зато есть… Боже мой, кровать с одеялом. И у окна — радиорепродуктор!

У надзирателя все еще дрожат руки: "Пусть сначала возьмет еду". Конечно, возьму, с удовольствием отпраздную свою микропобеду — баландой!

Как, братцы, хорошо лежать на кровати!

Свердловское чудо

Свердловское чудо — так я обозначаю туалет в камерах тамошней тюрьмы.

Это — большая дыра в полу, перекрытая крест-накрест двумя металлическими полосами.

…Утром 10 мая, после праздника, пришел в карцер грузный начальник режима, подполковник (в карцер начальство обычно часто заходит, в том его преимущество перед обычными камерами). Лениво полюбопытствовал: "Претензии есть?" — "Я не знаю, как пользоваться этим агрегатом," — указал на дыру. "Ах, это… Когда сходите по-тяжелому, зовите надзирателя, он пустит воду".

Так и делается. На металлическом кресте задерживаются экскременты, тогда зовешь надзирателя, он где-то за стеной откручивает кран, и тонкая, как из рукомойника, струя минут пять-семь все это уносит вниз. А ты лежишь напротив и созерцаешь, и обоняешь.

А канализационная труба идет под полом под всеми камерами сразу, так что отходы одной из камер обязательно пройдут под соседними, ароматизируя их через ничем не закрытые отверстия. И камер — много: целый ряд.

Интересно, кто конструировал хозяйство этой тюрьмы?

Обрывки массовой идеологии

Как у всего на свете, у "свердловского чуда", наряду с перечисленными неудобствами, есть великое достоинство: если умеешь превозмогать свое обоняние, то через эту дыру в полу можно свободно переговариваться со всеми соседними камерами.

Со мной, правда, говорили немного — не о чем. Я — как бы существо с иной планеты. Уже после представления друг другу хлопцы с почтением спросили: "У тебя, может, и высшее образование есть?" Вот уж чего я в себе никогда не ценил — своих "корочек", твердой обложки со вкладышем с оценками, дающей право на занятие определенных должностей. Самые пустые, пропавшие годы моей жизни — студенческие, когда курс лекций всегда начинался со "значения трудов т. Сталина по языкознанию (потом — "по экономике") для…" (грамматики русского языка, введения в языкознание, методики преподавания литературы, иностранной литературы, ПВХО — остальное впишите сами, и не ошибетесь. Собственно сами курсы, естественно, тоже подгонялись под это "покрывало"). Впервые в свердловской камере я натолкнулся на слой людей, которые всерьез эти "корочки" уважали и считали их для себя чем-то недостижимым (потом много повстречал таких же в Ермаке).

Но вот что любопытно с позиции традиционной для России пенитенциарной системы. Ребят умышленно изолировали на время судебного следствия в карцера, чтоб они не могли сговориться перед судом — и снабдили их этим идиотским туалетом, через который они постоянно обсуждали ход судебных заседаний. Конечно, я, историк народничества, не мог не вспомнить, как сто лет назад в Санкт-Петербургский дом предварительного заключения (ныне следизолятор Лен УКГБ) привезли со всей империи около двух тысяч участников "хождения в народ" и… снабдили их точно таким же туалетом. Большей частью незнакомых друг с другом, почти не организованных юношей и девушек связали, наконец, это пахнущей сероводородом и аммиаком трубой, продержали возле нее по два — по три года, нескольких уморили до смерти, нескольких довели до сумасшествия — и в конце концов из мирных поклонников "народной мудрости" сами себе и сплотили-сколотили кружки будущих цареубийц.

…Запомнились шутки юных блатарей. Вот возбужденный пацан возвращается из зала суда с известием: "Китайцы пришли" Громовое "ура!" всего карцера. Другой провозгласил: "Да здравствует наша советская родина, е…ь она в ж. у!" — и снова гремит "ура" под тупое молчание надзирателей. Теперь я стал лучше понимать товарища Сталина, который приказывал в 1941 году убивать зэков, которых не успевали эвакуировать. Старики рассказывали, что если не успевали их расстреливать, то просто бросали в закрытое пространство камеры связку ручных гранат.

Общественный педсовет

После прогулки слушал радио и записывал для памяти цитаты из передач о местной свердловской жизни. Я ведь от их "вольного быта" давно отстал, сейчас знакомлюсь, как они, советские люди, без меня на воле эти четыре года прожили…Например, сообщают о новом виде преступления. Конокрадство. Такого, по-моему, со времен Горького в России не слыхивали. Преступники — почему-то малолетки. Лошадей крадут на мясо?..

Вот спортивные новости: прошел в области конкурс на звание лучшего водителя грузовика по грязной и ухабистой из дорог. В подробностях смаковалось, как грузовики натужно буксуют в грязи по самую ось и тонут в воде по кузов. Но все ж герой-победитель довел свой самосвал до финиша!

Хорошо сделана передача — "Общественный педсовет" (я тут же записал несколько цитат). Учителя: "У 70 % наших учеников один или оба родителя пьют регулярно…" "С третьеклассниками приходится выдерживать настоящий бой, они твердят — взрослые все пьют, почему же нам нельзя…" "Дети начинают регулярно пить с 14–16 лет, а ведь это — неизлечимо".

А вот мысли другой стороны "педсовета" — учеников: "Чего мы хотим? Я, например, хочу, чтобы мама принимал моих товарищей как гостей. А еще больше я хочу уйти из дому".

Самое запомнившееся — это финал: слова какого-то учителя: "Наша цель в том, чтобы дети полюбили отца, не говоря уже о матери…"

Лирическое отступление: о воле к истине и фельетонной лжи

Пока писал про "Общественный педсовет", западное радио передало новости — мировые отклики на Гарвардскую речь Солженицына.

Что ж, миру избыточной информации действительно чуждо пуританское отношение к слову россиян — как некогда пышной и цветущей Италии эпохи Ренессанса казался дик и враждебен Савонарола в сердце мира, в прекрасной Флоренции…

В России существует культ общественно сказанного слова (может быть потому, что за него людей преследуют? "Поэт — не тот, кто рифмует, поэт — это совесть народа" (Евтушенко). Да, в конце концов, и Сталин, большой негодяй, но и великий политик определил: "Писатели — инженеры человеческих душ"). Я поминаю к тому, что здесь, в СССР, даже какой-нибудь борзописец, подонок, сочиняя заведомо лживую статейку или заметку, исполнен сознания своей общественной незаурядности. Не просто за деньги гадости делает, не просто за славу… Он — творец общества. Я не раз своими глазами наблюдал в пишущей братии этот фантастический по гротескности, но вполне реальный в этой стране феномен психологии журналиста.

На Западе отношение к общественному слову сформулировал Г. Гессе как "фельетонистическое". Там это просто одна из игр, которыми одаренный специалист может развлекаться… Гессе посчитал принципиальным свойством такой игры — отказ от воли к истине. Подчеркиваю, не от истины (она как раз вполне могла встречаться — и нередко встречается — в общественно сказанных речах или статьях), но, прежде всего, от воли к ней, от желания ее познать, от видения в этом познании профессионального смысла и выигрыша в самой игре!

Таково, во всяком случае, ощущение здешнего слушателя западных радиопередач, причем слушателя, предельно благожелательно к ним настроенного.

…Вот сегодняшняя генеральная тема всех "голосов": это страдания вьетнамских беженцев на плотах. Ей, Богу, мне проще слушать простую, как мычание, ложь советских журналистов, якобы беженцы есть "капиталисты китайской национальности"… Разве не нынешние "сочувственники" положили всю силу, чтоб начался процесс гибели вьетнамцев, лаотян и кхмеров? Разве по счету Бога и совести на руках у каждого из нынешних "ахальщиков" нет сотенки трупов аборигенов юго-восточной Азии?

Пусть те не говорят, что они "не ведали, что творили". Ведали. Я понимаю, что чего-то могла не понимать артистка Джейн Фонда — ей дали роль, она вжилась в нее и не хотела верить, что за кулисами театра неизвестный режиссер на самом деле пытает пленных американцев, чтоб они исполняли при ней роль хора… Или что за стенами театра на самом деле убивают живых людей палачи, вдохновленные ее приездом в Ханой. К ней у меня нет претензий. Но профессиональные политики и журналисты-обозреватели знали, не сомневаюсь, про сотни тысяч трупов в будущих лагерях и тюрьмах и заранее решили сбросить эту карту партнеру по игре. Азиаты же — ну что считать эти желтые головы…

Все знали о пятидесяти тысячах вьетнамцах, погибших в концлагерях Северного Вьетнама до начала войны — разве возможны для них были бы симпатии к любому европейскому правительству, повинному в подобных деяниях? А массовые могильники в Гуэ, где трупы пленных южновьетнамских офицеров нашли с отрубленными головами — разве они не предупредили всех, кто не хотел намеренно ослепнуть, о будущем геноциде в Кампучии, о лодках и плотах в Южно-Вьетнамском море? Зачем же теперь стонать, как Урия Гипп в тюрьме, когда сделано все возможное самими, чтоб это случилось?

Можно ведь сказать правду — мы устали воевать за чужой народ, который сам не хочет себя защищать… Это как раз было бы понятно. Но тогда надо предоставить его своей судьбе и не мешать ему защищать себя так, как он только умеет и может. Я — не против американского ухода из Вьетнама, я — против лицемерной (и высокомерной) лжи, которую нам "вешают на уши", полагаясь на отсутствие у нас всякой памяти и соображения…

Солженицын, как мне видится, потому так болезненно относится к "фельетонности" евро-американской прессы, что знает: она предшествовала и Октябрю 1917 г. в России и — по Г. Гессе — январю 1933 г. в Германии.

…Я не люблю царскую Россию с ее культом империальности, шовинизмом, чертой оседлости и цензом для моего народа и прочим набором отвратительных для меня государственных прелестей. Но вынужден признать: противостоящая царскому режиму либеральная пресса, насколько удалось с ней познакомиться, систематически обманывала российских людей. (Например, в 1916-17 гг. доказывала передовицами и карикатурами, что нехватка хлеба в столицах есть следствие нерасторопности, едва ли не злонамеренной, царских бюрократов — это на третьем-то году войны, расшатавшей хозяйство всех стран Европы. В Германии, например, от болезней, вызванных голодом, умер тогда миллион подданных кайзера).

Конечно, это была "ложь с целью спасения страны", "для воспитания в народе духа святого недовольства" против действительно омерзительной и порочной общественной и политической жизни страны. А еще чаще — просто плавание за модой, тогда антивоенной и направленной против одного из самых преступных человекоубийств в истории человечества: сегодня — провьетконговской, в глубинных инстинктах которой скрывается расовое презрение к "этим азиатам" и еще желание показать себя более умными, чем действительно недалекие политики эпохи Линдона Джонсона…

Как мне видится отсюда., Солженицын видит опасность "фельетонной лжи" в том, что она неизбежно порождает в нормальных людях подсознательную тягу к иной форме восприятия жизни — к идеологии.

Как это смотрится мной?

В 1905 году В, Ленин издевался над европейской прессой с ее фактическим принципом: "Писатель пописывает, читатель почитывает". Взамен был предложен иной вариант: от профессиональной литераторской "воли к истине" отсекалась "истина", но Воля — в противоположность "пописыванью" все ж оставалась. "Литература должна стать колесиком, винтиком общепролетарского дела, литература должна стать партийной" — это я помню наизусть со школы.

Воля — дарованная литератору именем партии! Партия освобождает его от ответственности за истинность сочиненного и произносимого, она принимает ее на себя. И тогда сочиненное литератором произведение обретает стройность, логичность, убедительность… Ведь исчезают сомнения в себе, терзающие подлинного сочинителя! И соблазняют нас, авторов, великим соблазном — нам предлагают роль Учителя жизни для "малых сих", для слабой и сомневающейся, как ты прежде, массы, ты, неуверенный в себе до общения с партией, становишься пророком…

На Западе, по-моему, недооценивают силу такой литературы, несвободной из принципа, из желания существовать несвободной! Наверно, из естественного для свободных людей презрения к невеждам и наглым плутам…Я сужу по отзывам тамошних государственных людей в адрес СССР: Союзу они так легко и бесстыдно льстят потому, что абсолютно естественно его презирают. Так капитана Кука или Миклухо-Маклая не унижала необходимость называть какого-нибудь деревенского старосту с кольцом в носу и татуировкой на голом пузе "Сыном Неба" или "Великим Орлом"… А в СССР всерьез полагают, что их держат за великую державу, как тому старосте в голову не приходило, как на него на самом деле смотрели европейские гости…

Но люди на Западе не правы.

Можно презирать страну, у которой самые большие в мире леса, а бумаги не хватает даже на главную партийную газету. Это как раз бросится в глаза любому поверхностному болтуну. Меньше бросается в глаза, что население бедной и варварской страны жаждет читать газеты, даже партийные, — жаждет информации. У народа "голодное сердце" как выразился когда-то З. Жаботинский, и, по его же мнению, "нация с голодным сердцем" и есть нация, у которой есть будущее.

Легко презирать страну, у которой самые большие в мире поля и самый большой дефицит сельхозпродуктов. Первую нефте- и газодобывающую державу планету, которая остается безнадежным должником западных банкиров… Это просматривается любым дешевым фельетонистом. Но в этой стране живет население, которое привыкло поголовно работать, для которой труд стал таким же естественным элементом быта, как ислам для мусульманина. Страна, воспитавшая сто наций в духе постоянного труда и жадного поглощения знаний (необходимых власти, конечно) — может нанести мощный удар тому, кто ее потенциальную силу недооценит — от излишнего к себе, любимому, уважения…

Когда американские сионисты беседовали в Вене с евреями, покинувшими СССР, они с изумлением осознали, что эти люди, несомненно, стихийные диссиденты, раз уж решили покинуть Союз, — безусловно доверяли фальшивкам советской пропаганды. Ибо фальшивки логично и правдоподобно были построены, и "фельетоном" (анекдотом) почерпнутым в приемной посла западной державы, с ними не справиться.

Снова повторяю — так это смотрится отсюда, из Казахстана. У меня тут нет возможности проверить, правильно ли я понимаю ситуацию и все ли обстоятельства учитываю.

Последний виток галопирующей мысли — и я обещаю вам больше не отвлекаться, вернуться к плавному, по датам, ходу основного повествования. Уязвимым местом этой логичной и в своей логике неопровержимой партийной литературе (волевым образом составленной схемы) является необходимость иногда менять концепцию. Ведь сила партийности в логичности, в неопровержимости, а новая концепция неизбежно в чем-то противоречит старой партийной схеме. Чтобы человеческая память чрезмерно не страдала от противоречий, комплекты старых советских газет (в мое время — с 1917 г. до 1953 г.) выдавались только в центральных библиотеках страны и — по специальному разрешению.

Моя жена считала, что тайна моего ареста крылась в том, что как историк я имел такое разрешение и, более того, запоминал то, что прочитывал в пожухлых от времени номерах "Правды". "Тебя арестовали, — написала она мне в зону, — потому что ты слишком многое успел узнать и не мог этого скрыть".

"Начальник со знаком минус"

12 мая лежу, читаю англо-русский словарь. Все спокойно — с утра меня предупредили, что сегодня этапа не будет.

— Хейфец — на выход.

Как хватило ума спросить у надзирателя: "В другую камеру или на этап?"

— На этап.

Везучий я человек: в моей камере есть туалет, хотя, как описывалось выше, довольно диковинный. Это главное, что требуется зэку перед внезапным этапом.

— До свиданья, — кричу в коридоре, ухожу на этап!

— До свиданья! — дружески бухает изо всех камер.

Пришедший за мной надзиратель, парень лет двадцати, в какой-то полуштатской одежде, совершенно непонятно ощеривается:

— Я тебе покажу — "до свиданья", Снюхался с бандитами, сволочь антисоветская. Вот дам два раза по морде.