Глава 3. 22 апреля — 6 мая 1978 г. Рузаевская пересыльная тюрьма — перекресток мордовских зон
Глава 3. 22 апреля — 6 мая 1978 г. Рузаевская пересыльная тюрьма — перекресток мордовских зон
Нехорошие мысли о хулиганах
В вагонзаке меня сунули в купе с "бытовиками".
По уставу это делать запрещено, причем сразу по двум пунктам: нельзя соединять особо опасных политиков с идейно неиспорченными грабителями и вдобавок нельзя соединять заключенных и ссыльных. С точки зрения властей, вполне разумная мера: потенциально агитаторов отсекают от обиженной и решительной массы, преимущественно — "пролетарской". Но мест в вагонзаках не хватает, и конвой запихивает политиков в любые свободные ячейки.
Если правозащитник протестует, ему доступно ехать отдельно от уголовников. Неутомимый правозащитник Вячеслав Чорновил протестовал на каждом этапе, требовал, чтоб его нигде не держали больше десяти суток на этапном перегоне — и добился своего. Доехал до Чаппанды без уголовного соседства (только в Якутии его продержали в тюрьме дольше десяти суток — никак не могли качественно установить в его квартире "клопа". Он "обнаружил его мгновенно и устроил жуткий хай ленинским гебистам" (из письма ко мне в ссылку). Но я не правозащитник, а литератор, мне интересны не законы, а живые люди, новые впечатления — и борьбой за чистоту советского уголовного права я на этапах пренебрегал. Если уж честно признаться, была еще причина сдержанности: я физически не могу просить у властей ничего, что способно показаться им "поблажкой", пусть вполне законной. Враг и насильник есть только враг и только насильник. Когда добиваюсь от него "прав", невольно признаю его причастным к понятию права, т. е. признаю пусть неприятным, но государственным мужем, а не обыкновенным пиратом, исхитрившимся украсть Большую казенную печать. Словом, на жалобы в защиту своих личных прав я жалел истратить пасту из шариковой ручки (протесты, конечно, шли по другой графе, их я писал — было дело).
…Все купе в вагонзаке отделены от коридора, где находится охрана, косой металлической решеткой (солдатам мы, наверно, напоминаем зверюшек в зоопарке). Купе обычные вагонные, но второй ряд полок складной доской превращается в сплошную, от стены до стены полку — этакий потолок над нижними сиденьями. На самых верхних, багажных полках тоже, естественно, лежат люди — и в обычное "купе на четверых" вмещается иной раз до 15 человек!
Как зэк с опытом, я, едва вступив в клетку, сунул чемодан вниз, под сиденья и мартышкой взлетел под потолок. Багажная полка — самая удобная: узкая, делить ни с кем не придется, рюкзак — готовая подушка, спать можно лежа — это большая роскошь на этапе!
Через минуту багажную полку напротив занял сосед, парень лет 20-и, с физиономией напористого хулигана. Бывают лица, ясные с первого взгляда. В тот момент, однако, он дергался на полке от бессильной ярости, от желания врезать от бедра в челюсть… А уголках глаз подозрительно что-то посверкивало… Только что его ограбил конвой.
Он ехал на пресловутое "условное освобождение" и вез фигурные авторучки-самоделки, по его словам, сувениры родителям. Отобрали их, разумеется, без акта — авторучки просто перешли в карманы тех, кто в данную минуту сильнее.
…По российской традиции, наверно, я должен посочувствовать ограбленному — тем более, что материл он всех, начиная с лысого пидора (так почему-то обозначал В. И. Ленина) или Героя Малой земли и кончая "е…м прапором", что ходил возле клеток (нижний ряд как раз и уговаривал его купить пронесенный через обыск изящный медальон-самоделку: "Да ты не п…и офицера, он свою долю получит! Всего пачка чая, посмотри сам, какая вещь! А нам зажувать надо" и пр.) Как говорил Дон-Кихот: "Дело странствующих рыцарей помогать обездоленным, принимая в соображение их страдания, а не мерзости". Нормальные писатели в России так поступали.
Но я хорошо помню, о чем размышлял на багажной полке. Вот рядом со мной типичный представитель трудовых масс, миллионами проходящих через гулаговские воспитательные курсы. Каких доказательств искать насчет его антисоветской настроенности?
Но думалось мне, что подобный вывод явится типичной арифметической ошибкой.
Да, если власть ослабеет, хулиган-молодец себя покажет. Станет первым революционистом, обнаружив для мести и агрессивности подходящую идеологическую курточку. Уж он-то обдерет бывших угнетателей — и не машинально, как его самого сегодня солдатики, а с ретивостью установителя правопорядка. Но это — если… А пока советская жизнь твердо впечатала в его вечно "поддатое" сознание: сила сделает что угодно, с кем угодно, когда ей угодно. Власть — прежде всего, сила. И если такая кодла, как власть, захочет принять его, распустеху и алкаша, себе на службу — он с рвением и инициативой кинется ее обслуживать.
По странной ассоциации сосед хулиган вызвал в памяти размышления о Сталине. Уникальный ведь был негодяй, но большой политик… В частности, никогда не забывал реалии этого мира — моих соседей по вагонзакам. И использовал масштабно для решения вопросов не только внутренней, но и мировой политики. Вот к началу войны молодые идеалисты России и всего мира (кроме самой Германии и немногих ее искренних союзников) встали плечом к плечу со Сталиным — фюрер не оставлял иного выбора. Но идеалистов всегда и всюду не хватает для победы. И тогда Сталин мобилизовал гулаговскую уголовную вольницу. Построил мобилизацию по законам их мира, по-блатному: кто не хотел работать на пахана, тех мочили! Кто отступал — тех тоже мочили. Пахан есть пахан, и сила есть сила. И когда озверевшие в зонах урки, прошедшие отбор на выносливость голодом, холодом, научившиеся на этапах и в лагтюрьмах бить первыми, чтобы выжить, и, чтобы выжить, никогда и никого не бояться — когда сотни тысяч блатных гвардейцев Сталина обрушились на вермахт, это сокрушало даже немецких солдат.
Когда молодчики вошли в пределы Германии, пахан лично отпустил пружину воинской дисциплины. Грабежи и насилия в поверженной стране — доля кодле от пахана, положенная ей по воровскому закону. Он сам объяснил это распоряжение наивному югославу Джиласу: "Мы пустили в армию уголовников… Я не вижу большой беды, если солдат побалуется с женщиной".
Кодла до сих пор чтит память своего пахана. В Ермаке, где я живу, десятки шоферов — бывшие бытовики, и их грузовики и автобусы украшены портретами вождя советских народов… Он их понимал, атаман!
Молодцы, проклинающие в ГУЛАГе власть, — это не угроза Советам, а их единственный живой резерв на будущее.
"Химия" и "химики"
"Так думал молодой повеса, летя в пыли на почтовых…" Но через час выяснилось, что купе — это лишь шлюз, куда партию рабочего скота загнали на станции наспех. А по дороге конвой залез в дела и принялся сортировать гурты — по режимам.
Меня перевели в полукупе в конце вагона — там возят "политиков". На этот раз, однако, со мной сидело еще трое бытовичков.
Представляюсь: "Михаил, статья 70-я".
Раньше, когда представлялся таким образом через стены полукупе, неизменно спрашивали: "А что это такое?" Сейчас сосед, лет 30-и, с приятными, закругленными чертами лица и соломенного цвета волосами, радостно приветствовал: "О, какая редкая статья! Политик? Приятно познакомиться."
Свои статьи соседи назвали мне без пояснений, как нечто известное каждому. "140-я", — если не ошибаюсь, сказал интеллигентный знаток "политики". "145-я", — объявил мордатый вожак "бытовой" компании. Решаюсь обнаружить свое постыдное невежество в общеизвестных реалиях советской жизни. "Что такое — 140-я?" — "Кража". "А ваша — 145?" — "Разбой", — сказал все-таки со вздохом.
Оба москвичи и оба "химики" ("лица, условно освобожденные из мест заключения с обязательным привлечением к труду на стройках народного хозяйства"), а в этот вагонзак их поместили как… беглецов с "химии". Были пойманы в Москве, сейчас этапируют обратно в Мордовию. Потому и выглядят так странно: в гражданских костюмах, с длинными волосами, с бородами, совершенно запрещенными в зонах.
Терминологическое отступление для несведущего читателя: что такое — "химия и "химики" на здешнем специфическом жаргоне.
Так хранит народная память один из великих починов Никиты Сергеевича Хрущева. Забыты "царица полей кукуруза" и "елочка" в животноводстве, торфоперегнойные горшочки и органоминеральные компосты, картинная галерея имени Ленина (взамен Третьяковки) и Пантеон (на месте мавзолея)… Но "стройки Большой Химии", видимо, помнятся: там впервые использовали "условное освобождение с обязательным привлечением к труду". Отсюда — "химия" и "химики".
Вопреки, казалось бы очевидности, рабский труд при близком рассмотрении не выгоден Хозяину. Месяцы рабочего времени бесполезно съедаются следствием, судом, этапами на стройку, переобучением на нужную здесь специальность (вопреки инструкции, никто не работает по прежней специальности). Качество труда рабов справедливо оценивал еще Цицерон… МВД этого не замечает, как в первой половине XIX века плантатор-южанин не замечал общественной убыточности труда негров (сам-то он получал прибыль). Но экономист, способный видеть проблемы хозяйства шире счетовода, знает громадные минусы рабской, т. е. по определению консервативной системы. Вот черточки из моей родной зоны ЖХ 385-19: станки довоенных лет выпуска (лишь несколько — 40-х гг.); на рельсах, по которым полупродукты перевозили из цеха в цех, я нашел товарное клеймо: "1889 г.". При мне все-таки смонтировали мостовой кран для выгрузки древесины из вагонов, но он так и стоял без работы — привычнее было разгружать фанеру и бревна вручную по ночам… (Уже в Израиле я познакомился с редактором Краткой Еврейской энциклопедии Нафтали Пратом (в Украине — Анатолием Парташниковым), сидевшим в той же зоне, но лет за 20 до меня. "Что вы выпускали на 19-й?" — спрашиваю его. "ЧГ-11", — отвечает ("часы гиревые — одиннадцатая модель"). "И мы тоже." Вот что такое консерватизм рабской системы!). А ведь наша зона еще и нетипична — в ней исключительно добросовестные рабочие.
…Первую забастовку на моей памяти организовал на швейной фабрике ЖХ 385-17-А Гуннар Родэ. 15 апреля 1975 года он сформулировал требования: "Протест против невыполнимых норм". Когда впоследствии я сам, очень плохой швей-моторист, научился шить "белые рукавицы с одним пальцем", то спокойно завершал "невыполнимую" норму за два часа до конца смены. А настоящие мастера пошива, Зорян Попадюк или Валерий Граур, спокойно могли сделать "невыполнимую" норму до обеда. Но Гуннар Родэ не лгал и не преувеличивал: он не отрывался от машинки с утра и до конца рабочего дня и норму выполнить — не мог. Ибо он делал качественную продукцию. По-советски тяп-ляп наш аккуратный прибалт работать не выучился… Земляк Гуннара, Фрицис Клява, чтоб выполнить норму, приходил в цех по особому разрешению начальника на час раньше развода и вечером подрабатывал на нее же… Зато рукавицы выходили — "хоть сейчас в Монреаль посылай", как шутил бригадир. Правда, кроме прибалтов, мучеников качества, так не работал никто. Мы, "политики", еще считались образцовыми мастерами. Но когда администрация соседней, бытовой зоны, где "бытовички" давали по три нормы, попробовала их продукцию продавать в единственном магазине страны (кажется, в Костроме), оттуда пришло такое количество рекламаций и возмущенных писем от привычных ко всякому провинциальных потребителей, что идею "товарной продукции" начальство абортировало. Рукавицы, перчатки, робы — все по прежнему уходило в соседние и дальние лагеря и приносило "прибыль", и зона ЖХ 385-17 всегда числилась среди передовиков производства. Боюсь, что на этом примере раскрываются успехи не только гулаговских отраслей советской экономики.
Должен оговорить: создание зон рабского труда не являлось следствием чьей-то недальновидной тупости. Когда зоны создавали, в них имелся определенный общественный смысл. Главная задача, поставленная перед администрацией зон. — не экономическая выгода, это побочный эффект, а уничтожение, но с некоторой социальной отдачей идеологически сомнительного человеческого материала. И с этой задачей — справились. Второе: хозяину требовался в огромных количествах ручной, неквалифицированный труд (землекопы, лесорубы, горняки и пр.), чтобы добытое кайлом и пилой сырье экспортировать в Европу, а ввозить оттуда оборудование и продукцию высокоразвитой техники для создания базы промышленности в стране. Третье: основную массу зэков составляли тогда не уголовники, а крестьяне — люди, в силу жизненной привычки трудившиеся всегда добросовестно (вспомните солженицынского Ивана Денисовича, вкалывающего на лагерной стройке изо всех сил — втайне от товарищей… Иначе не умеет, иначе ему невозможно жить… Мое знакомство с Родэ, Клявой и другими "осколками эпох минувших" заставляют верить в жизненность этого, внешне неправдоподобного эпизода.)
Четвертое. Рабские зоны дали возможность Хозяину быстро сосредоточивать нужные массы тружеников в запланированных, хотя непригодных для нормальной жизни, в отдаленных точках запустевшего или неосвоенного, громадного по площади материка.
Но прошли годы, в СССР появились сложные станки, компьютеры — и первостепенное значение неквалифицированного труда незаметно испарилось. Падение общественной нравственности в ходе "раскрестьянивания" страны дает, оказывается, непредусмотренный побочный эффект — продукция ГУЛАГа потеряла последние признаки качества. Неуемные аппетиты силовых структур истощили, казалось бы, неисчерпаемые людские ресурсы: к четырем миллионам военнослужащих мужчин приплюсуйте как минимум два с лишним миллиона мужиков, обитателей ГУЛАГа (ныне ГУИТУ): такая перекачка огромных людских резервов из производительной сферы в армии (пусть в "трудармии") чувствительна даже в СССР.
По подсчетам демографов (их я читал в "Литгазете"), в 1977 г. на 170 невест приходилось примерно 100 женихов. Как после страшной войны… Где женихи? Видимо, в армии и ГУЛАГе. "И вот вам результат": на заводах и фабриках во многих областях не хватает рабочих рук, а в ГУЛАГе напротив не знают, чем занять уже посаженную МВД публику. Не хватает на воле, конечно, рабочих на трудоемких и мало оплачиваемых работах.
Так и возникла идея "условного освобождения"… на стройки Большой химии. Зэков отвозят в нужные Хозяину пункты, освобождают из-под стражи, поселяют в общежитиях (по сути — в те же лагерные бараки) и в направляют на вольнонаемные должности, которые отказываются заполнять обычные работяги. Что выигрывал зэк? Сам себя кормил. То есть мог наесться досыта. Мог встречаться с семьей, с девушками. Мог переписываться без ограничения количества писем. Мог ходить по округе без охранника. Что выиграло начальство? Получало нужные ему кадры, в нужных количествах, в нужной точке СССР, и вроде заинтересованные в заработке (для покрытия своих нормальных нужд) и соответственно в предоставляемой работе. Был у системы дополнительный "побочный" эффект: "химией" можно было соблазнять зэков хорошо поработать в зонах тоже. Деньги-то в зоне никого особо не интересуют, карцер никого особо не пугает (дашь сто процентов при низком качестве — и ты спасен!), а вот если посулить приз за хорошую работу — свободу, пусть даже неполную…
В вагонзаке у меня возникла возможность понаблюдать за эффективностью новой системы (до сих пор только слышал о ней). "Политики" мечтают о "химии", где можно поесть до сыта, наговориться со своими вволю. (но с наших зон за три с лишним моих года освобождено на "химию" восемь человек — шестеро военных преступников, один неудачливый беглец за границу и один "бытовик-политик"). Тем сильнее поразило, что те бытовики., что пользуются "благами химии", ценят их так низко.
Что мне объяснили? "Полуволя хуже неволи". Да, доступны еда и водка, да, есть девки и ножи, но живут-то блатные совместно, в общежитиях, и не в силах в команде удержаться от свершения новых преступлений. Кто не хочет пить и орудовать ножами — тех вынудит атмосфера "хазы", "малины" или как там ее "по фене ботают"? Типичный бытовик совершал новое преступление, попадал на зону, и проведенный на "химии" срок не шел ему в зачет!
Возникла неожиданная зэковская реакция: попав в общежитие, "химики" сразу уходили в побег. Как беглецы мне объяснили в купе, "все равно снова посадят, так хоть успеем погулять". Рассказывали, якобы, побывав на "югах", бытовики иногда сами возвращались к воротам бывшей зоны: спасибо, мол, за отпуск, начальник, а теперь с легкой душой можно законный срок досидеть.
И все-таки, видимо, "химия" настолько выгоднее зон для начальства, что МВД пошло на уступки…
Теперь так, — объяснял мне "разбойник", неформальный лидер компании, — выполнил на "химии" норму — день твой, в срок считают, даже если в побег ушел Все в зачет приговора идет… Да потерпи немного, — успокоил он соседа, совсем юного грабителя, умиравшего от желания помочиться (прошу прощения за физиологию, но ехали-то живые люди в клетке). -. В Рузаевке из общаги сразу машину за нами пришлют…
А вдруг в пересылку?
Должны бы в общагу.
И тут я "врубился", что они уверенно ждут не возвращения в зону после побега, но к себе, в общежитие "условников".
С "химии" сбежал — на "химию" возвращают. Погуляем пару деньков — и можно на Первое мая снова в Москву дернуть…
Вор, оказавшийся в миру парикмахером, только вздохнул: побаивался он неистребимой решительности шефа-"разбойника", но противостоять напору грудастого спутника не умел. Что ж, в побег, значит, в побег…
Разговор переключился на прописку, единственный, кроме "помочиться" вопрос, волновавший простых советских людей.
Ленинград с этого года открыл прописку для зэков, — деликатно включил меня в общую беседу вор-парикмахер (я не стал объяснять разницу между обычным зэком и "особо опасным государственным"), — а нам, москвичам, трудно. После зоны отправляют в Енисейск, поживи, говорят, там год — два, тогда в Москву вернешься. Это если кто холостой, то можно, а у меня в Москве семья…
Тут я сумел вклинить вопрос, меня все же волновавший:
Почему отменили возврат в зону после побега с "химии"…
Так не всем же… В Мордовии, например, только для иногородних отменили. А если ты местный, мордовский, то коли ушел в побег — опять в зону. Наши так думают, что это заселяют мужиками Мордовию. Кто поживет в общежитии в Саранске несколько лет, привыкнет к городу, девушку найдет, работу по душе — и вот, глядишь, и остался в Мордовии. Если ты женился в Мордовии, то разрешают уйти из общежития на квартиру. Мне вот жена пишет: ты, небось, блядуешь в Саранске! Да на фига мне саранские девицы, я без Москвы жить не могу…
А, пожалуй, верно рассуждают "наши" — "химиками" заселяют российскую провинцию. Причем есть тут есть и национальный ракурс проблемы — в Мордовии, например, национальную область разбавляют жителями центра России. Традиционная форма колонизации дальнего края — преступниками.
Из Мордовии делают русскую Австралию?
Рузаевский киномонтаж
Хейфец, на выход, с вещами!
Вызова не ожидал, думал промчат быстро до Казани. Но прошло несколько часов — и вечером 22 апреля меня уже высаживают в Рузаевке.
Станция Рузаевка — распределительное зэкдепо Мордовских зон, ее не миновать. Предупреждали же еще опытные зэки в зоне…
Вечер. Юный грабитель не выдержал, умолил купе и стыдливо мочится в углу. Нам что, нам на выход. А как тем, кого погрузят в Рузаевке?
На платформе ночной автозак. Арестанты за решеткой напоминают карандаши в связке. Удивительна игра тьмы и какого-то зловещего электросвета, просачивающегося через боковое стекло от ворот тюрьмы.
Здесь остались только мы — зэки. "Химиков", действительно, увезли в общежитие.
x x x
Длинный, метров на пятьдесят коридор рузаевской тюрьмы. Десятки солдат и прапорщиков. Перед каждым стоит, повернувшись к нему задом, совершенно голый зэк. Феерическое все же зрелище.
Ночной обыск.
x x x
Рузаевская камера. Живу я, как испанский гранд, — один в восьмиместном трюме. Есть туалет! Есть кран! Неслыханная роскошь. Кто-то даже забыл обмылок. Кто-то забыл обрывок тряпки, могущий служить полотенцем. Это воля, это уже "Хилтон"!
x x x
И бюрократизм на что-нибудь полезен.
Каждый вечер на камеру положена порция чая. Сколько конкретно в камере сидит зэков — того "баландерам" (зэкам из хозяйственной обслуги) знать не положено. Тайна следствия! "Баландер" открыл "кормушку" моей камеры, всунул в нее коленчатую трубу, я подставил бачок — и он бухнул в него чуть не полведра чаю. На восемь обитателей такой камеры!
Господи, какое наслаждение, наконец, одеть на тело отмытое в горячей воде белье! Как славно я постирался тогда в Рузаевке… Вы, бедняги на воле, давно позабыли про такие вот внезапные радости жизни.
x x x
И еще наслаждение зэка, которого "вольняшки" лишены. Рузаевская тюрьма расположена в котловане между холмов. И каждое утро, когда меня выводили на прогулку, на склонах этих холмов паслись коровы. Господи, зрелище, как на Марсе! Вот и грузовик пыхтит по дороге. Грузовики-то я не раз видел за эти годы, но чтоб вот так, просто по дороге, пыля… Матросы Магеллана, наверно, вот так глядели на кастильские соборы после трехлетней кругосветки.
x x x
Вообще — какая у них теперь жизнь на воле? Что изменилось за четыре года?
Пока гуляю по прогулочной камере, часовой на стене, наверху, отвернувшись, болтает с кем-то невидимым:
В шесть утра поехали в Саранск. За мясом. Ну че тут, двадцать кэмэ, успели. В двенадцать я уже с мясом — будет что на Май пожрать. А она? Ворчит, ей, суке, костей много. Да где я ей мясо без костей достану!
Долго в очереди стояли?
Долго. Все инвалиды войны, сволота е…я. То один участник войны без очереди лезет, то другой. Им положено… И бабы беременные, суки, тоже все вперед… Стоишь, дрожишь, хватит ли, а она с пузом — вперед! Я ведь и сам из-за костей там поругался, так продавцы вовсе отпускать товар перестали. Ушли от прилавка, и все. Уж так очередь просила вернуться, не обижаться…
Вернувшись в камеру, записал их разговор для памяти.
x x x
24 апреля — вызов на этап.
На станции колонну зэков ведут куда-то далеко — через пути. Солдаты держатся за кобуры.
Я не выдерживаю: по нервозности могут ударить отставшего, а у меня вещи, мне тяжелее, чем другим: " Перестаньте психовать. Никто же не убежит, неужели сами не видите."
Побежит — так пуля догонит.
Дурак, разуй глаза: все в гражданском платье, в робах никого нет. Люди едут на освобождение — кто ж побежит?
Он поднял на меня глаза, которые ничего не видели: выпуклые пуговицы.
x x x
К слову — о солдатских глазах. Товарищ по зоне, бывший солдатик Миша Карпенок, убежавший в Турцию через южную "неприступную" границу, рассказывал:
Начали турки допрашивать меня про армию. Я отвечаю: про это говорить не буду. Я не изменник, а беглец. Родину люблю, только плохих людей в ней не люблю, оттого ушел. Они поставили меня спиной к стене, приклепали руки над головой (показал — как именно), вроде ничего особого, а постоишь несколько часов — выключаешься. Они обольют водой, и снова стоишь, пока голова на сторону не упадет. Опять отольют. Глаза жестокие, посверкивают. Видно, веками народ пытками занимался и с удовольствием, Ну, не выдержал я пытки, сказал, что буду говорить. В Советской армии, рассказываю, солдаты питаются кашей, вооружены автоматами Калашникова — а что я еще знаю, всего 17 дней служил, даже присяги еще не принял.
Турецкое правительство выдало честного и упрямого Мишу своим коллегам из КГБ, причем в довесок передало заявление о предоставлении политического убежища, адресованное в турецкий МИД — чтоб легче было судить. Он получил свои семь лет.
Когда выдавали нашим, я глянул в глаза солдатам-пограничникам — и все понял. Эти завезут сейчас в темный лес и расстреляют… Глаза-то мне давно знакомые — не глаза, а дырки. Ими, кроме водки, ничего не увидеть. Я от этих глаз и убегал-то… Турки, они пытают — и ненавидят тебя, потому и пытают, а кончили пытать, — могут пожалеть, накормить… Ты для них человек, и к тебе относятся, как к человеку — или плохо, или хорошо, но все по глазам видно. А наши — это ж нелюдь какая-то, вроде к рыбам попал.
Вот такие рыбьи глаза я в тот день и видел у солдат на этапе. И тоже думал: вдруг споткнусь о какую-то рельсу — ведь стрельнет, ненормальный!
x x x
В вагонзак нас не принимают — нет мест. Вообще нет.
Выводят меня одного — к общей зависти.
Хоть этого одного возьми. Особо опасный государственный.
— Пятьдесят шестая?
Шестьдесят вторая.
Это соответственно статьи "Измена родине" и "Антисоветская пропаганда", но не по российскому, а по украинскому уголовному кодексу (на самом деле у меня по-российски — "семидесятая"). Или он украинец или часто возит украинцев… А скорей всего — и то, и другое.
Зачем торопиться, — вмешиваюсь я в их разговор. — Могу остаться в Рузаевке…
Май впереди. Этапов до десятого мая может не быть.
Мне день этапа за трое суток ссылки засчитывают.
И то верно. Значит, назад?
Так я задержался в Рузаевке на 14 суток. Значит увижу Ленинград не в апреле, а в марте 1980 года. Хорошо.
x x x
Люблю одиночку.
Под следствием четыре с половиной месяца сидел один. Читал Шопенгауэра, какое-то сочинение, где он советует проверить собственную значительность одиночеством: если вам будет интересно с самим собой, значит, вы — личность. Что кокетничать — я обрадовался: мне много больше нравилась одиночка, чем камера с соседями.
x x x
Однажды вечером мое рузаевское одиночество было нарушено. Прапор впустил в камеру молодого офицера и запер за нами двери.
Я пришел поговорить с вами о том, что нужно сделать в стране.
Слушаю вопросы.
Ну, я лично думаю, что вообще менять что-либо бессмысленно. Главное зло нашей жизни в насилии, а ведь власть, любая, вовсе не только нынешняя — это аппарат насилия. Хоть вас, хоть меня поставьте наверх — мы будем насильничать. Ничем не лучше нынешних.
(Да, в этом сила идеологической защиты КПСС! Крушение социалистического идеала, очевидное в нынешнем СССР для каждого, вызывает сомнение в любых иных переменах. В 1925 году Зиновьев и Каменев уговаривали коллег по партии не называть строящуюся модель общества "социализмом": "Когда она будет построена, неизбежно наступит разочарование народ обязательно скажет: за это стоило ли бороться? Все делается правильно, иного пути у нас нет, но не будем называть то, что получается, социализмом. Оставим массам светлую мечту". Примерно так… Их заклеймили за крамолу "оппортунистами, не верящими в победу социализма". И правильно! Оппортунисты они, если не сумели придумать дивный термин — "реальный социализм".)
Вы правы, — помню, ответил офицеру. — Попади власть нам с вами, вряд ли сможем стать исключением. Но, возможно, есть шанс не избежать насилия вовсе, а хотя бы уменьшить количество его в обществе. Вы из своего опыта знаете: все-таки начальник начальнику рознь. Разумно попробовать так организовать общество, чтоб в начальники попадали сторонники меньшего количества силовых действий и чтоб они по возможности, но вынуждены были считаться с другими людьми.
Согласен, — отвечает он. — А что конкретно можно придумать?
Интересный вышел разговор, часа на два. Так что полной одиночки у меня в Рузаевке не получилось.
Таков "homo sapiens"
Утром четвертого мая загремели замки моей камеры.
В голову не пришло, что кого-то сажают ко мне соседом. Думал — дергают на этап. Мало ли что сказали ("после праздников"), а вот нашлось место в вагонзаке, и пихнули меня в свободную ячейку.
Это — типовое ощущение зэка — случайность места в мире. Всегда властны перекинуть его в пространстве — неизвестно куда, неизвестно зачем и как надолго — тоже неизвестно. Как дети переносят кукол. (Говоря объективно, это мудрая мера начальства. Уже одно то, что я подсмотрел в спецчасти в зоне конечный пункт прибытия, Павлодар, придавало мне немалую сил на этапах. А для начальства я выгоден именно слабым… Вот Василя Стуса, например, везли за девять тысяч километров, через Тихий океан и Охотское море, и он до самого конца точно не был уверен, что его направляют на Колыму.)
…Наконец, дверь открылась, и какой-то полетной походкой вошел человек в черной одежде. Как сейчас вижу его бледно-одутловатое, тюремное лицо, нос, похожий на сабельный клинок.
И все равно я ничего не понял — так привык к одиночке. Поначалу подумал, что ко мне подсадили бытовика с "особого режима" (в пересыльных тюрьмах иногда путают "бытовиков на особом режиме" с нами: "особо опасными государственными".
Чтобы сразу все поставить на место — who is who- представляюсь:
Хейфец, статья семидесятая.
— Я тоже.
Что тоже?
Тоже эта статья.
Фамилия?
Гаяускас.
Вы Гаяускас!!
И яростно затряс ему руку.
…Балиса Гаяускаса на 19-й зоне хорошо помнили ветераны: он освободился всего четыре года назад. Все были в курсе и его жизни после освобождения: например, Борис Пэнсон рассказывал мне, что "Балис совершает ошибку: женится на совсем молодой женщине. Зачем ему это надо?"
— Вас уже судили?
Уже.
Сколько?
Пятнадцать лет. Десять особого и пять ссылки.
Каунасский суд выдал ему предельный срок, разрешаемый законом — все, что суд мог и все, что умел!
Нет, я, Михаил Хейфец, большой молодец — невзирая на насмешки друзей в зоне, поволок на этап массу барахла. Ничего своего в зоне не оставил. И вот результат: могу угостить неизвестного друга на дороге лагерным лакомством — печеньем с маргарином и повидлом, кусочком сала — последним подарком на этап от деда Алексея Степанюка.
Но Балис Гаяускас неожиданно набрасывается на самое обрыдлое и противное на этапах — на селедку, выданную мне в дорогу в Потьме. Ржавая, прогорклая — надоела она зонах, спасу нет! Балис же уплетает с аппетитом: "На воле селедки вовсе нет (вот еще мне весть со свободы!). Шутят, что ее выдают только зэкам и…министрам…"
Откуда попали в Рузаевку?
С Казани. Там увели в какой-то подвал, под землю, посадили в страшную камеру, — он говорил медленно, равнодушно, совсем без эмоций — в голосе и лице. — Я там совсем не мог есть. Сутки просидел и совсем не ел. Поэтому здесь так хочется…
(Я думаю, что Балиса посадили в Казани в камеру смертников. Вот как в письме в ссылку описал мне такую же камеру член Национальной Объединенной партии Армении Размик Маркосян:
"Спустили три этажа вниз (минус третий этаж) под землю… Открыли камеру, и я ужаснулся. Просил, чтоб позвали кого-нибудь из начальства, чтоб выяснить… Они скрутили мне руки и бросили туда.
Камера два на два метра, без форточки. Вонь. На стене дырка, и такое ощущение, что там и совершаются расстрелы. Все стены, дверь, койка — короче все везде и всюду смазано говном. У меня сразу поднялась температура и появился пот. Сердце рыдало тихо, как вода. Миша, брат мой, признаю, что стал плакать — наверно, от злости и от того, что бессильный и беззащитный. Там же началась рвота и там же потерял сознание".)
За те несколько суток, что мы провели вместе Балис рассказал немного о своей жизни.
Родился в 1928 году. Мальчиком попал в облаву и потом в гитлеровский концлагерь. Конечно, мог бы сочинять про борьбу с нацизмом (кто в силах проверить? А срок налицо), но хвастовство заслугами совершенно не в характере выдержанной, внешне флегматичной натуры.
Я действительно не одобрял то, что делали немцы, особенно бессудные казни — и евреев, и вообще всех невинных людей. Но активно против немцев ничего особенного не делал. Мой арест был достаточно случайным.
После прихода советских войск он, однако, возглавил юношескую организацию Сопротивления в Каунасе.
Листовки. Вообще пропаганда. Ничего особенного не делали.
Только в 1948 году организация юнцов вышла на связь со взрослым Сопротивлением.
— …Но важного ничего сделать не успели. Провал. Всех взяли.
Он отсидел тогдашний стандартный срок борца Сопротивления — 25 лет. От звонка до звонка.
В зоне не пил чаю. Не курил. Берег здоровье. Знал: впереди дело.
Освободился в 1973 году. Приехал в родной Каунас, попал в обычную "вилку постзэка": на работу не берут без прописки, прописки не дают, если не работаешь…
Повезло. Ошибка в милиции. Случайно поставили штамп прописки. А я еще раньше нашел место, где меня хотели взять на работу. Часа через два уже был оформлен… На завтра меня вызвали в отделение, забрали паспорт с пропиской и больше не вернули. Гебист ругался: "Ты нас провел". Потом распорядился: "Ладно, пусть живет в городе, но без прописки". Сейчас мне в обвинительное заключение вставили — "нарушение паспортного режима, проживание без прописки".
Я спросил о женитьбе.
— …Нет. Не успели оформить брак. Только заявление подали, и меня сразу забрали. Обещали, что брак зарегистрируют в зоне, после приговора…
Ой, как мне это не нравится! Сразу вспомнилась мучительная история Вячеслава Чорновола и Атены Пашко, которые тоже не успели пожениться до его посадки. Разумеется, в условиях следствия у опытного зэка имелись возможности добиться от следователя регистрации брака, но гебисты уговаривали Славка: "Зачем вам в паспорте тюремный штамп? Вот прибудете в зону, тогда и…" А когда он прибыл в зону, выяснилось, что издан новый приказ по МВД, запрещавший заключение браков в местах лишения свободы. И шесть лет Вячеслав воевал за право получить свидание, шесть лет нравственный капитан Зиненко объяснял: "Мы не обязаны давать свидание его любовнице". Только в якутской ссылке удалось исправить ошибку: "Поставили мне штамп в удостоверение ссыльного", — написал он мне в Ермак.
Услыхав про историю Чорновола, Гаяускас забеспокоился, но сказал:
Ирене настойчивая. Добьется.
(Уже здесь, в ермаковской ссылке я услыхал по "Немецкой волне", что она добилась официальной регистрации брака, молодчина!)
x x x
За что Балису Гаяускасу, отсидевшему год у Гитлера, 25 лет у Сталина прибавили еще 15 лет при Брежневе (в итоге за жизнь 41 год срока! Фантастика!).
Когда я читал в камере его приговор, то внешне его дела выглядело сборником нелепостей даже по советским, подчеркиваю, меркам. Скажем, каунасский суд посчитал актом антисоветской пропаганды эпизод, в котором Гаяускас дал приятелю почитать книгу "Большевизм", изданную еще до прихода Советов в Литву и хранившуюся в семейной библиотеке отца Балиса. Верю, что суд прав и что в книге действительно имелись факты, "порочащие советский общественный и государственный строй". Но суть в том, что книга была на польском языке, а Балис языком не владеет… То есть пропагандист пользовался языком, которого он не знает. Такие нормы советскому правосудию знакомы, но все же в 30-е годы, не в наше время…
Другой эпизод был связан с книгой на литовском языке по истории католицизма (несколько абзацев там было посвящено преследованиям католической церкви при коммунизме). Господи, а как же памятный памфлет Ярослава Галана — "Плевал я на Папу"? А как же сосед Балиса по мордовским зонам, а в прошлом львовский архиепископ Слипый?
Центральным эпизодом послужили подготовительные заметки Гаяускаса к "Истории борьбы литовского Сопротивления". Но ведь даже в коммунистических странах в наше время судили по результатам, по готовому тексту, а не по выпискам из дел, газет, по коллекции фактов — иначе, например, любого американца-советолога можно сразу и сажать во время посещения Советского Союза…
Обвинений Балису Гаяускасу состряпали настолько неуклюже, что даже советский адвокат сначала опротестовал квалификацию деяний, а перед судьями вообще утверждал полную невиновность своего подзащитного. А ведь по уставу коллегии адвокатов его первой обязанностью является "защита интересов советского общества", отождествляемого в СССР с государством. Только когда интересам державы уже ничто не угрожает, советский адвокат имеет юридически зарегистрированное право заботиться об оправдании клиента. И потому, если советский адвокат взбесился настолько, что опротестовал обвинение, сочиненное в КГБ, значит, даже по меркам советской юстиции, составили его все-таки предельно халтурно.
Запомнился комический по сути эпизод из рассказа Гаяускаса: прокурор, припертый защитником, пояснил суду, что, хотя доказательств у него нет, но он "внутренне убежден в особой опасности подсудимого". Вот тут адвокат окончательно нарушил неписаные нормы советской судебной этики и "брякнул" в полный голос: "Желательно мне выслушать более веские аргументы, обвиняющие моего подзащитного, чем внутренний голос прокурора".
Нет, я буду писать наверх! — с силой вырвалось у Балиса. Это был единственный момент в камере, когда мощная страсть вдруг вырвалась на поверхность души неправдоподобно спокойного моего сокамерника.
И все-таки я был не искренен, если б взялся утверждать, что он был по меркам КГБ не виновен. В действиях Комитета в наше время всегда существует полицейский смысл, даже если в суде они кажутся, скажем… ну так — странными.
Вот пример: совершенно нелепо внешне выглядело мое собственное дело. Я был осужден за статью о Бродском, которая осталась лежать в моем архиве, т. е. не предназначалась для распространения (правду сказать, к моменту моего ареста я уже почти забыл о ней, столько новых гнусных творческих антисоветских замыслов успело закрутиться в моей головушке!). Но если рассматривать мое дело не узко юридически, а общественно-политически, то не могу объективно не признать: у ЛенУКГБ был прямой интерес меня судить. И известный профессор Ефим Эткинд, и неформальный лидер ленинградской школы "молодой прозы" ("горожан") Владимир Марамзин, и аз, многогрешный, — все мы были, конечно, по сути оппозиционными литераторами. И должны были сыграть на задуманной процессе роль своего рода зиц-Солженицыных. На нашем примере всю советскую писательскую общественность как бы предупредили: да, самого главного ГАДА, Солженицына, мы вынуждены отпустить на Запад. Но этот прецедент не распространяется на остальных литераторов — других будем беспощадно сажать, так что — "па-аберегись!" Вот реальный и вполне общественно осмысленный подтекст ленинградского "дела № 15", а Хейфец или другой литератор будет на скамье подсудимых — это оперативно-техническая деталь, решаемая на уровне полковника Леонида Баркова при содействии старшего лейтенанта Карабанова…
Так и в деле Гаяускаса должен был иметься некий полицейский смысл. Но какой же?
Дальнейшее, как говорят, в театральной среде — "в порядке бреда". То есть чистые домыслы.
…Моя информация из зоны: в последние месяцы перед моим освобождением оттуда кто-то на воле наладил четкую систему помощи литовцам-зэкам (иногда ее получали, к слову уж, и люди, вовсе помощи и даже сочувствия не достойные). Кто вспомнил про зэков? "Это не провокация?" — интересовался бывший легионер, осужденный за убийство из засады начальника районной милиции (кстати, по лагерным меркам человек вполне достойный).
Сопоставляю с информацией из камеры: Гаяускас упомянул, что при обыске у Александра Гинзбурга, заведующего Солженицынским фондом в России, был изъят список всех зэков-литовцев в политлагерях Мордовии и Перми. Гаяускаса спрашивали на следствии, не он ли помогает в этих делах Гинзбургу?
Теперь мое умозаключение: главными политическими делами того времени считались в СССР процессы Юрия Орлова, Александра Гинзбурга и Анатолия Щаранского. Задним число ясно, что со свидетелями и уликами дела у Комитета складывались худовато. И вот в КГБ могли предположить, что литовец, отсидевший первые 25 лет и понемногу привыкавший к воле, надумавший, слава Богу, жениться, т. е. очень уязвимый, припертый данными обыска у Гинзбурга, согласится хоть немного помочь следствию против еврея, главной нынешней мишени для Комитета — в обмен на "заботу" о своей личной судьбе. Потому и улики были подобраны хрупкие — их всегда можно было бы перетолковать на "условный приговор", если бы обвиняемый повел себя "правильно"…
Но Балис Гаяускас отказался помогать своим противникам: он не появился в роли свидетеля на процессе Гинзбурга. Вот за это и рассчитались — выложили 15 лет срока за эпизоды, не тянувшие юридически даже на 15 суток.
Я любовался им в камере и гордился человечеством, которое имеет таких людей. Так вот и себя начинаешь уважать: ты тоже принадлежишь к роду Homo sapiens, представитель которого после 25 лет срока спокойно и с достоинством идет на новые 15, ибо верит — на его стороне Правда, на его стороне Бог. Радостно ощущать себя человеком, ибо понимаешь: смог один человек, значит, может и другой человек… Чтоб получить такое знание, стоит пройти этапными путями — во всяком случае, стоит Михаилу Хейфецу.
x x x
У каждой тюрьмы свой устав — как у каждого американского университета. В Рузаевке, я упоминал, устав в принципе приятный. Мне, например, выдали подушку и одеяло (естественно, без простыни или наволочки, но это все ж тюрьма, а не санаторий). Балису почему-то в тех же удобствах отказали. Конечно. я отдал ему свои, вопреки его стеснительным отказам- ведь он-то шел в зону…
Я жалел об одном: в моем чемодане и рюкзаке, сданных в тюремную каптерку, лежала куча теплого белья, носки и прочие шмотки, специально взятые на этап, чтоб одаривать ими товарищей встреченных на дороге… И вот — не могу отдать Балису: местный устав тюрьмы не позволяет пользоваться каптеркой во время этапного в ней сидения (это в принципе тоже хороший пункт — он защищает зэков от ограбления рецидивистами-паханами).
Я пишу об этом, чтоб напомнить: официально нас кормят на 50 копеек в день. Можно приплюсовать сюда 17 копеек "приварка" из лагерного ларька, даруемых за выполнение нормы на 101 %. Правда, следует зато вычесть то, что приходится на долю работников лагерной кухни, снабженцев, администрации зоны — но даже официально это почти в четыре раза меньше, чем тратит сегодня на питание человек на воле.
Когда зэк годами балансирует на грани истощения, несколько лишних сэкономленных калорий могут сохранить ему если не жизнь, то здоровье. Вот почему я был рад, когда сообразил — перед этапом Гаяускаса мог снять со своего тела теплое белье и носки и отдал ему, и еще в придачу какие-то пластмассовые банки ("и веревочка в зоне пригодится…")
На прощанье мы съели подарок, который Гаяускас вез в зону, — литовскую полукопченую колбасу. Не разрешат ведь пронести в зону, "не положено" — и мы уничтожили ее в Рузаевке. Но так грустно было ее есть — будто отнимал у товарищей со "спеца" — у Кузнецова и Федорова, у Мурженко и Шумука…
Горькой запомнилась та колбаса.