ПЕРЕКРЕСТОК

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПЕРЕКРЕСТОК

В те дни он начал читать новую книгу Сергея Александровича Рачинского «Сельская школа».

Если нарисовать крест, то это и будет тот перекресток, на котором все они встретились: Рачинский, Константин, Победоносцев и Сергей.

Константин Петрович Победоносцев очень ценил Рачинского. Восторженно писал о нем Александру III: «Я представлял Вашему Величеству письмо Рачинского, чтобы показать, какие люди у нас работают в темных углах, с верою в успех делают великие дела в малом круге своем». Победоносцев ценил Рачинского как человека высокого благородства, блистательного ума, обаятельного собеседника. Но еще более ценил в нем педагога, который организовал в своем селе Татево школу-интернат. Она прославилась не только в России, но и за рубежом. Профессор ботаники Московского университета, первый переводчик Дарвина на русский язык, Рачинский оставил блестящую университетскую карьеру и перебрался в свое родовое имение, в Татево. И твердо решил посвятить оставшуюся жизнь обучению и воспитанию крестьянских детей. Совершить такой поступок в 49 лет!

Победоносцев сожалел, что Рачинский до сих пор продолжает считать себя сторонником Дарвина. Когда он первым перевел на русский язык основной труд Дарвина «Происхождение видов», Победоносцев еще не был обер-прокурором Священного синода и не мог запретить книгу. Но сейчас Рачинский написал предисловие к ее второму изданию. И вот теперь-то Константин Петрович запретил публиковать второе издание, как и новый перевод, сделанный И. М. Сеченовым.

Победоносцеву не нравились «отношения» Рачинского не только с Дарвином, но и с Львом Толстым. Дружбу с последним Константин Петрович старался поколебать. И не безуспешно.

Льва Толстого и Рачинского сблизила педагогика. «Яснополянский мудрец и Татевский отшельник» — так их называли — считали воспитание детей в начальной сельской школе важнейшей задачей.

Семнадцатого апреля 1877 года Рачинский писал Толстому:

«Для чего нужны школы? Для чего нужна церковь? Для чего нужно людям жить не собой только, но и друг другом? Все эти потребности, я не скажу физические, но столь же непосредственные, столь же могучие, как голод и жажда. Мне кажется, что образованному человеку, живущему в русской деревне, столь же естественно учить крестьянских ребят, как родильнице кормить грудью своего ребенка, тем более что они так голодны, так жадно льнут ко всякому, который может чему-нибудь научить».

Рачинский делился с Толстым своими мыслями по поводу способностей его учеников к литературному творчеству и радовался, что ученики сочиняют сказки. «Я давно бросил задавание сочинений, — пишет он, — они пишутся нехотя, вяло, сухо, — и заменил их ежедневною импровизированною диктовкою на самые разнообразные темы, что чрезвычайно их интересует».

Толстой и Рачинский неоднократно пытались приехать друг к другу.

Толстой посылает Рачинскому телеграмму: «Когда и как приехать к Вам? Отвечайте: Торжок станцию». Но телеграмма пришла с опозданием. Рачинский пишет Толстому: «Вчера, любезный граф Лев Николаевич, я получил Вашу телеграмму, ответил и лишь сегодня рассмотрел, что она от 30 сентября. Можете представить наше горе! Вы уже ехали к нам — и, благодаря телеграфу, мы узнали об этом лишь через шесть недель! А как отрадно, как нужно мне было Вас видеть! Нужно мне Вас видеть потому, что я слабею. Физически и нравственно. Утомление шести лет непрерывного учения и болезнь, которую я себе нажил, подрывают мои силы. Я Вас обещал ребятам: они все точат зубы на Вас. — А мои помощники! Ведь на них никто, кроме меня, и обратить внимание не хочет. Вы бы их оценили, одобрили. Они этого стоят. В них вся суть моей школы, за которую мне надоело слышать похвалы себе — самому неумелому из учителей».

Существенным различием было то, что Победоносцев и Рачинский боролись за церковно-приходские школы, а Толстой был сторонником земских школ. Это и осложняло их отношения. Победоносцев осложнения только подогревал: «Ужасно подумать о Льве Толстом. Он разносит по всей России ужасную заразу анархии и безверия. День за днем работая, он издает книжку за книжкой за границей — одна другой ужаснее, в России рассылает послания… Он враг Церкви, враг всякого правительства и всякого гражданского порядка. Есть предположение в Синоде объявить его отлученным от Церкви во избежание всяких сомнений и недоразумений в народе, который видит и слышит, что вся интеллигенция поклоняется Толстому. Вероятно, после коронации возбудится вопрос: что делать с Толстым?»

Рачинский отвечал весьма интересно: «Неуместно тут всякое внешнее насилие… И дело остается крайне затруднительным, за неимением не только в России, но и во всей Европе выдающихся нравственных авторитетов, способных побороть Толстого его оружием».

Рачинский, даже не соглашаясь с «преступной проповедью Толстого», склоняет голову перед русским гением. Он пишет ему: «Как обрадовали Вы меня надеждою увидеть Вас в Татеве. Я всегда дома, при мне всегда ребята. Отлучки мои столь редки и кратки, что о каждой из них могу сообщить Вам заблаговременно. О возможных между нами религиозных несогласиях не заботьтесь. Едва ли я ошибаюсь, угадывая в последних Ваших рассказах суть Ваших религиозных воззрений, такую суть, относительно коей мы разойтись не можем. Что касается до прочего — разве полное согласие между людьми возможно? Бог — такая безмерность, и разум наш так ограничен, так разнообразно односторонен! До каждого из нас доходит лишь частица вечного света. И в самом резком разногласии обе стороны могут быть правы. Поэтому для меня богословская ненависть — чувство непонятное и, полагаю, для Вас также…»

Толстой отвечает: «Спасибо, дорогой Сергей Александрович, за письмо. Я так рад, что Вы все такой же, какого я знал и любил, и та же Ваша прекрасная деятельность». Писатель также не допускает мысли, что в их взглядах могут быть серьезные разногласия: «Этого не может быть. И не думайте и не говорите этого». Дальнейшая их переписка связана с борьбой Толстого и Рачинского против пьянства. Рачинский устраивает в Татеве общество трезвости. Толстой также создает общество трезвости, пишет несколько статей о борьбе с пьянством и даже сочиняет на эту тему комедию «Первый винокур».

Двадцать шестого марта 1890 года Рачинский посылает свои статьи о пьянстве Толстому и сообщает, что в Татевском обществе трезвости числится уже 667 человек. Одновременно он пишет об особенностях своего противоалкогольного метода: «Знаю, что способ, коим его я веду, будет Вам не по душе; но ведь и Вы знаете, что Ваших религиозных воззрений я не разделяю: я — человек церковный. Тем отраднее для меня иметь Вас в этом деле союзником».

Жизнь расставила по своим местам церковно-приходскую и земскую школы. Победоносцев, считая, что все сельские школы должны воспитывать истинно православных царских подданных, а подданные должны, в свою очередь, вдохнуть в православие новую жизнь, подсчитал количество церковно-приходских школ, обнародовал учебную программу для них и совершенно категорически постановил, что главным предметом обучения является Закон Божий, священная история Ветхого и Нового Завета, катехизис и объяснение богослужения. Все остальные предметы, кроме арифметики, являются дополнением к главному предмету. Говорилось, что учение на церковно-славянском языке укрепляет в памяти учеников события священной истории.

Земская школа на жизнь смотрела иначе и посылала в газеты статьи следующего рода:

«В 80-х годах по доброму почину обер-прокурора Св. Синода К. П. Победоносцева приходская школа стала выдвигаться впереди всех школ. Духовенство, получив таким образом компетенцию над школами, произвело почин своей деятельности вот на чем: вымело из сельской школы преподавание естественной истории; коллекции бабочек, жуков, тараканов и прочих насекомых выносились из школы как богопротивные вещи дарвиновского учения; очистив школу, оно от удовольствия потирало руки, но недолго продолжалось время торжества. Не прошло и десятка лет с тех пор, как правительство учредило министерство земледелия, по донесениям которого видно, что огромные пространства Вологодской, Ярославской, Московской и других губерний поражает монашенка-шелкопряд; теперь министерство затрачивает огромные средства на борьбу с этими насекомыми, распространяет среди крестьян брошюры, в которых излагается учение о превращении бабочек. Между тем… если бы духовенство не помешало земству и не изгнало из школы прекрасную хрестоматию Ушинского, то борьба с шелкопрядом была бы возможна».

Великие князья Константин Константинович и Сергей Александрович, оба очень религиозные и соблюдающие все церковные обряды, считали, что есть зеркало, более широкое и чистое, чем все узкие философемы. И это зеркало — Церковь. Значит, церковно-приходская школа сможет уберечь будущие поколения от невежества, дикости нравов, разврата и кабака. Заметим, что в теории это звучало столь убедительно, что даже такой просвещенный человек, как доктор Захарьин,[39] пожертвовал на идею Победоносцева полмиллиона. Но правдой было другое: живую свободную школу для детей задавили, все неудержимо шли назад, словно добровольно подверглись гипнозу Победоносцева.

Мало кого в этом «походе назад» остановили мысли Льва Толстого, который громко и бесстрашно ратовал за земскую народную школу, за творчество, фантазию, свободу детского духа в ней. Но почему не услышали и самого знаменитого поборника-практика, подвижника церковно-приходских школ Сергея Александровича Рачинского? А Рачинский в своих «Заметках о сельской школе» честно признавался, что сельское духовенство, в ведение которого он сам хотел отдать сельские школы, является «сословием запуганным, но вместе жадным и завистливым, униженным, но притязательным, ленивым и равнодушным к своему высшему призванию, а вследствие этого и не совсем безукоризненным в образе жизни». Рачинский считал, что это безрадостное состояние духовенства можно изменить только личным подвигом педагогов-энтузиастов, что нужен личный подвиг, бесконечно тяжкий, до смешного скромный — потому великий. Нужно, чтобы люди с высшим образованием, с обеспеченным достатком, не принадлежащие к касте духовной, брали на себя воспитание детей.

«Но мало-помалу его взгляды на значение духовенства в народном образовании изменяются, народность школ отступает на задний план, а на передний выдвигается церковность, — пишет П. Ф. Каптерев в книге „История русской педагогики“ (1915), — вместе с тем Рачинский и администрацию всех народных школ признал полезным передать духовенству. После 1894 года Рачинский свои школы передал в ведение епархиального училищного совета и сделался почетным попечителем церковно-приходских школ IV благочиннического округа Вельского уезда Смоленской губернии, за что и был в 1899 году удостоен Высочайшим рескриптом и пожизненной пенсией.

… Главнейшие положения, которые он развивает в это время о народных (они же церковные) школах, следующие: 1) лучший из мыслимых руководителей начальной школы есть добрый священник; 2) самый желательный из доступных нам сельских учителей есть диакон, подготовленный долгим учительством; 3) школы низшего разряда, никому, кроме священника, поручены быть не могут».

* * *

«Я весь под впечатлением книги Рачинского „Сельская школа“. Прочитал уже половину. Вчера был на вступительном экзамене в учебную команду и советовал офицерам приобрести книгу. Она затрагивает самые заветные струны души, дает ответ на то, что смутно сознается, во что бессознательно веришь — в духовное величие и силу простого народа. Автор известен мне лишь понаслышке, по его рассказу „Школьный поход в Нилову пустынь“ да по газетной статье. Раскрыв книгу, я сразу ею увлекся и жадно читаю. Она есть взятое из действительности подтверждение заветных мечтаний Достоевского. Я вижу в Рачинском ту же привязанность к детям своей школы, какую я сам испытывал к солдатам Измайловской Государевой роты, а теперь питаю к Преображенцам», — написав так в дневнике 2–4 октября 1891 года, Константин книгу Рачинского Сергею даже не предложил.

Пройдет время, улягутся страсти. О воцерковлении начальных сельских школ Победоносцевым современники скажут так:

«Никто более Победоносцева не содействовал падению веры в Бога среди школьных русских поколений: никто не принизил так религиозности русского народа, обратив ее в пустую, сухую, но скучно и досадно требовательную государственную повинность, в формальность; никто не дал вящего соблазна к бегству всех сколько-нибудь свободных умов в материализм и атеизм… Вообразив себя воителем за Бога в народе, он был величайшим богоубийцей во всей русской истории».

А в 1891 году, в октябрьский день, Константин Константинович возьмет за руки своих детей, как раз в возрасте начальной школы, и отправится на прогулку.

«Люблю водить детей гулять куда-нибудь подальше, а не по одним и тем же знакомым дорожкам. Бродим по пахоти, заходим в лес, и эта новизна мальчиков забавляет. Вчера в первый раз начал я рассказывать Иоанчику и Гаврилушке Священную историю. Рассказывал о Благовещении и Рождестве. И вот, стараясь передавать им эти евангельские повествования как можно проще, естественнее и в то же время картинно, я умилился духом и должен был останавливаться, чувствуя, что слезы подступают к горлу. Особенно внимательно слушал Гаврилушка. Ему очень понравился Ангел. А когда я дошел до путешествия из Назарета в Вифлеем, он спросил: „Как ехала Богородица? На осле? В амазонке?“…» Сделав запись в дневнике, он подумал, что конечно же жадный ум ребенка нуждается в более широком и разностороннем образовании, нежели могут дать церковно-приходские школы.

Так они и встретились на перекрестке жизни и теории: Рачинский, Толстой, Великий князь Константин Константинович, Победоносцев и Великий князь Сергей Александрович.

* * *

Константин читал о Иване III у историка Соловьева. Сравнивал Соловьева с Карамзиным. У последнего устарелый слог, но пишет он заманчивее, живее и как-то теплее.

Константин мучился: сможет ли он когда-нибудь написать историческую драму?

Он даже обсуждал «это мучение» с Наследником Николаем Александровичем. После обеда они уединились в малой гостиной и рассуждали об эпохе Ивана III, говорили о самозванце и Царевиче Дмитрии, о смерти Павла I. Говорили откровенно. Потом перешли к восточному вопросу, к последней Русско-турецкой войне. У Константина осталось отрадное чувство после этой беседы: все-таки Ники одарен чисто русскою, православной душою, думает, чувствует, верит по-русски.

— Мне кажется, Костя, — как всегда ни на чем не настаивая, сказал Ники, — не следует уходить только в хронологию исторических описаний. Лучше «читать» время по обыкновенной жизни обыкновенных людей. Легче понять исторические пики на равнине — мне так кажется…

— А я и читаю «Домострой» Сильвестра. Вот до чего дошел…

— Тебе «Домострой» точно нужен, — засмеялся Ники. — Каждый год в Мраморном детский хоровод все шире…

— Если серьезно, Ники, мне графиня Комаровекая прислала целую тетрадь неизданных писем Гоголя. Не помню, откуда они у нее. Так вот, в одном из этих писем Гоголь советует всем, кто хочет быть истинно русским человеком, читать «Домострой» — очень нужную книгу. Я сожалею, что познакомился с ней так поздно. Могу тебе ее прислать.

— Пришли. «Домострой» — дом строить. Это ведь и пространственно можно понимать, ведь верно?

— Государственно, Ники. — Константин был совершенно серьезен.

Утром он ехал в роту на молебен, потом провел занятия с молодыми солдатами и остался доволен усилиями субалтерна Воронова, который отвечал за новобранцев. Помчался на Высшие женские курсы, потому что обещал приехать на репетиции лекций по русской истории, и к тому же Императрица Мария Федоровна (Дагмара, как продолжал называть ее Константин) и Государь собирались на неделе быть на курсах и посмотреть, как готовят молодых воспитателей и кандидатов на учительские должности.

— Пожалуйста, Костя, ни слова о моем приезде на курсы. Я не хочу, чтобы это было известно заблаговременно. Треволнения, суета, лишние наказания и выговоры бедным учащимся. Прошу тебя! — сказала Дагмара.

Он смотрел на нее — то же очарование, простота и непосредственность в обхождении, и во всем облике мерцание, что-то музыкально-ритмическое. Она была немного бледна, жаловалась ему, как близкой душе, на нездоровье и что после того, как не стало милого доктора Боткина, ей некому довериться. Хотелось обнять ее, но он лишь вспомнил посвященные ей стихи, подумав, что с тех пор, как написал их, она ничуть не изменилась.

На балконе, цветущей весною,

Как запели в садах соловьи,

Любовался я молча тобою,

Глядя в кроткие очи твои.

Тихий голос в ушах раздавался,

Но твоих я не слышал речей:

Я как будто мечтой погружался

В глубину этих мягких очей.

Все, что радостно, чисто, прекрасно,

Что живет в задушевных мечтах,

Все сказалось так просто и ясно

Мне в чарующих этих очах.

Не могли бы их тайного смысла

Никакие слова превозмочь…

Словно ночь надо мною нависла,

Светозарная, вешняя ночь!

(«На балконе, цветущей весною…», 15 июня 1888)

А на курсах все же намекнул о приезде высокой гостьи.[40]

Константин ехал с Государем и Государыней в Гатчину. В вагоне пили чай. Государь много говорил о «Пиковой даме» Чайковского. Ему нравилась музыка, нравилась постановка этой оперы…

Потом спросил, что нового готовят «Измайловские досуги». Хвалил стихи графа Голенищева-Кутузова за благородство и задушевность.

— Вы не собираетесь Арсения Аркадьевича продвинуть в академики по разряду изящной словесности, а, Костя?

Poeta nascitur, поп fit — поэтами рождаются, а не становятся. Кутузов поэтом родился. Но почему-то пошел в управляющие сразу двумя земельными банками — Дворянским и Крестьянским… И о поэзии не помышляет.

— А ты пошел в командиры Государевой роты и Преображенского полка, хотя и поэт… Вот только кому из вас удастся развенчать наших нигилистов и узнать, на какие цели направляются их силы?

— Мне удастся! — весело и для самого себя неожиданно сказал Константин.

— Ну-ну… — Царь, пожалуй, удивился, а Дагмара одобрительно засмеялась.

Вернувшись в Павловск, Константин легко вздохнул: на сегодня — всё! Он себе устроит свободный вечер с книгой, сигарой и стаканом чаю на маленьком столике — и в полном одиночестве. Но в голове почему-то оставался разговор с Царем. Конечно, Голенищева-Кутузова изберут почетным академиком. Что же касается нигилистов, Кутузову с ними не справиться. Хотя… Иван Александрович Гончаров как-то указал Константину на Голенищева-Кутузова как на подходящего товарища по лире. Гончарову нравилось стихотворение Кутузова «Так жить нельзя!..»:

Так жить нельзя! В разумности притворной,

С тоской в душе и холодом в крови,

Без юности, без веры животворной,

Без жгучих мук и счастия любви,

Без тихих слез и громкого веселья,

В томлении немого забытья,

В унынии разврата и безделья:

Нет, други, нет! Так дольше жить нельзя!

В этих стихах Гончаров видел похожесть мировосприятия Константина и Кутузова: «… теперь так не пишут более, и почем знать, может быть, именно Вам, поэту К. Р., суждено рассеять нигилизм, эту печальную болезнь нашего века…»

В том же ряду, что и «борьба с нигилизмом», стояли и организованные Константином в годы его службы в Измайловском полку литературные заседания в Офицерском собрании, названные «Измайловскими досугами». Суворинская газета «Новое время» была удивлена фактом существования в среде высшей аристократии товарищеских кружков, в которых интерес к литературе и искусствам оказался весьма серьезен.

Действительно, на «Досугах» делались сообщения о вершинах и новинках изящной словесности, о научных открытиях, выступали как свои, полковые, так и известные поэты, писатели… И все это к тому же составляло серьезную конкуренцию бравым офицерским кутежам.

Константин выкурил сигару, отложил книгу и взялся за письмо поэту Якову Полонскому.

«Многоуважаемый Яков Петрович. Не знаю, привелось ли Вам слышать о существовании у нас в полку товарищеских литературных вечеров по пятницам, носящих название „Измайловских досугов“. По правилам нашего кружка, на эти вечера допускается исключительно общество офицеров полка… Но всякое правило имеет исключения, а потому года четыре назад для оживления „Досугов“ и придавая им разнообразия, мы… пригласили Аполлона Николаевича Майкова. С тех пор он посещал наши вечера ежегодно, не реже одного раза в зиму.

… Мы надеемся, что Вы не откажетесь украсить своим присутствием наш скромный вечерок. Правда, в нашем кругу нет у Вас ни одного знакомого, кроме меня; но поэт Полонский знаком каждому Русскому.

Собираются у нас в 9 часов запросто, в сюртуках.

… Прошу Вас вооружиться снисходительностью, так как Ваш слух будет обречен на восприятие доморощенной прозы и поэзии.

Крепко жму Вам руку, Константин».

* * *

Первый «Измайловский досуг» состоялся 2 ноября 1884 года. Молодой командир Государевой роты лейб-гвардии Измайловского полка еще, как говорится, не оперился, только начинал свою службу. Но поэзию и свою музу «привел за руку» в петербургские казармы и в Красное Село с его военными полями. Всю жизнь Константин хранил документ, который сочинял, сидя на балконе в Павловске. До ноября еще было далеко, стоял упитанный летним солнцем, соками деревьев, плодов, трав август. Бумага называлась «Положение об Измайловском досуге», цель которого была определена так: «… Доставить участникам возможность знакомить товарищей со своими трудами и произведениями различных отечественных и иностранных деятелей на поприще науки и искусства, но непременно на русском языке. Поощрить участников к развитию их дарований. Соединить приятное препровождение свободного времени с пользою. Посредством обмена мыслями и мнениями способствовать слиянию воедино полковой семьи и, наконец, передать Измайловцам грядущих поколений добрый пример здравого и осмысленного препровождения досужих часов…» На «Досуге» «допускалась музыка, а чтения и сообщения непристойного содержания исключались».

Будут идти годы. «Измайловские досуги» обретут свою историю, свои легенды, свою славу и даже зависть. «Положение», написанное Константином Константиновичем, будет совершенствоваться. Однажды, в юбилейный день, о «Досугах» напишет «Исторический вестник»:

«Досуги состоят в чтениях, сообщениях по изящной словесности и по научным предметам в общедоступном изложении. На „Досугах“ допускается музыка и спектакли. Действительными участниками „Досугов“ считаются почетные и действительные члены офицерского собрания лейб-гвардии Измайловского полка, а также выбывшие из полка офицеры и врачи. Всеми вопросами, как по организации „Досугов“, так и по приглашению лиц на „Досуг“, ведает особый комитет. Председателем комитета состоит со дня основания „Досугов“ и до настоящего времени Великий князь Константин Константинович. Мысль о возникновении „Досугов“ явилась в карауле в Зимнем дворце, где находились в составе офицеров караула Великий князь Константин Константинович и другие. Самая мысль „Досугов“ принадлежит бывшему офицеру полка В. Ю. фон Дрентельну, который внес, кроме того, немало своих произведений в продолжение 24-летнего существования „Досугов“.

Самое название вечеров — „Досуг“ — дал ныне умерший бывший измайловец, флигель-адъютант Н. А. Косач. Всех „Досугов“ до настоящего дня было 223, на них исполнено произведений — 1325, в том числе собственных произведений — 400. Число присутствовавших членов „Досуга“ — 9348. Некоторые „Досуги“ были посвящены специально одному из выдающихся писателей. Два раза Измайловские драматические „Досуги“ удостаивались, по желанию Государя Императора, приглашения для представления в царские театры».

Сухо изложено, как отчет о проделанной работе.

А в памяти и сердце остались дивные вечера дружества, подъема духа, вдохновения…

«Вечером был Лермонтовский Досуг в полку… Читались главнейшие произведения Лермонтова целиком и отрывками. На мою долю выпало читать последние монологи Демона, отрывки из „Мцыри“ и мелкие стихотворения. Я был в ударе, — записывал в дневнике 5 ноября 1888 года Константин Константинович, — и читал с чувством и увлечением, особенно в заключение неизданное стихотворение „Смерть“. Я сказал его наизусть, весь проникшись мыслью поэта, так что дух у меня захватывало, голос дрожал и мороз пробегал по коже. Раздались дружные рукоплескания».

«Состоялся Майковский досуг. Аполлон Николаевич говорил нам, что ему редко случалось слышать свои произведения прочитанными вслух. Мне на долю достались, по выражению Майкова, самые тонкие стихи. Но лучше всего я и сам это сознавал, прочитал „Последних язычников“… Очень довольный и растроганный, прочитал сам поэт нам НОВИНКУ, свое последнее, написанное на днях и еще неизданное произведение „Мани, факел, фарес…“» — записывал К. Р. 3 декабря того же года.

«Вечером на „Досуге“ в полку собралось 63 участника. Я со Скалоном под конец сыграли сцену Пимена из Бориса Годунова. В библиотеке большой круглый стол был сдвинут в угол, чтобы не мешать зрителям, всю комнату заставили рядами стульев и потушили лампу. Сценою служила узенькая проходная комнатка между дежурной комнатой и библиотекой. Вместо занавеса мы просто растворили двери и ее рамки, т. е. в 2 арш. в ширину и около 4-х в высоту были кулисами. Декорацию, изображающую сцену кельи, с остатками живописи и окном с цветными стеклами, поставили наискось; к ней, в глубине справа, приставили декорацию изразцовой печи. Кресло и стол я взял с нашей детской. Скалона загримировали Гришкой Отрепьевым со старинной гравюры, и он был замечательно на него похож, но тем не менее своей роли не знал, путал слова, выпускал иные, а иные вставлял. Я тоже был загримирован, и, говорят, казался очень дряхлым и старым, только глаза и голос выдавали меня. Я помнил свою роль очень хорошо и произносил монологи с любовью и увлечением. Все остались очень довольны», — отмечал он в дневнике 15 марта 1890 года.

«Измайловские досуги» требовали внимания и времени. Комиссия «Досуга» все время решала неотложные проблемы: о библиотеке, об обещанных чтениях по истории русской словесности, о поднесении поэту Майкову жетона «Досуга», о юбилеях, о приглашениях известных ученых и писателей, о выступлениях в царском Эрмитажном театре. «Досуги» не только просвещали — на них делались и неожиданные открытия.

— Оказывается, мы не умеем говорить, мы — петербуржцы, аристократы, офицеры гвардии! — оскорблялись участники элитарного клуба в ответ на упреки в дурной декламации.

— Да! Вы неверно говорите, неверно показываете чтение стихов! Дурные привычки, ухватки, замашки, безобразные ударения, вместо интонации — завывание, — не стесняясь, поучали их знатоки.

— Мы — не актеры.

— Не будьте ими. Но помните, что и кого читаете. Это искусство не коренится в личном усмотрении. Вы думаете, что вся суть — показать свою обывательскую истрепанную душу? Да разве в этом задача и ценность? Мне не интересна душа Сидорова, Петрова, я хочу слышать Пушкина, Лермонтова, Шекспира. Нет, не в обывательской душе, а в глубинах общей человеческой природы сидят корни искусства, — говорил князь Волконский в назидание друзьям-офицерам из «Досугов».

Константин Константинович в чем-то с ним не соглашался, но уже слушал и слышал чтецов по-другому.

Майков читал с безукоризненной логической правильностью и вдохновением. Апухтин — его Великий князь слушал не однажды в петербургских салонах — с тончайшими нюансами и изысканно, чисто выговаривая каждое слово. Легенды ходили о декламаторском мастерстве Тютчева. Высокий, с костылями, старый поэт Полонский, ответивший на письмо Константина Константиновича, что теперь ему не придется завидовать дорогому Аполлону Николаевичу Майкову, потому что он также будет иметь честь читать стихи на «Досугах» в кругу господ-измайловцев, — декламировал, сухо отбивая рифмы, с пафосом и смешной гнусавостью, да и дикция оставляла желать лучшего… В дневнике К. Р. записал: «Полонский читает предурно… даже смешно слушать, так он высокопарен, но стихи чудесные — картины за картинами, звучный металлический стих, словно классические баллады Шиллера».

До поэтических высот Полонского господам офицерам было не подняться, но научиться ставить правильно ударения, выговаривать окончания слов и не картавить на французский манер, то есть исповедовать культ чистого русского языка, вполне могли.

В последнее время Константина Константиновича мучили три проблемы. Первую он обозначал просто: «Муза меня покинула». И добавлял: «Другие пишут стихи, в которых преобладают глубина мысли и сила чувства, у меня же в стихах вместо мыслей — легкие, ничтожные впечатления, а вместо чувства — бессодержательные ощущения. Гончаров пенял не раз за это, но все послужило только к осознанию своего недостатка, а не к исправлению». Собственные мальчуганы долбят без всякого успеха его стихи, заданные учительницей, потому что в них, как он считал, «избитые, испетые и перепетые сетования на то, что „блекнет лист, проходит лето“». И впору ему, поэту К. Р., уподобиться юнкеру Шмидту из Козьмы Пруткова: «Вянет лист, проходит лето, / Иней серебрится, / Юнкер Шмидт из пистолета / Хочет застрелиться».

Вторая проблема — как поставить Государя в известность о важных событиях и делах в науке, технике и культуре, чтобы получить царскую поддержку. Этого категорически требовало положение в Академии. Константин решил использовать свои дежурства в Аничковом дворце. За пятичасовым чаем он говорил с Царем о постройке Сибирской железной дороги от Челябинска до Владивостока; о формировании новых флотских экипажей — крупное судно и несколько мелких; об экспедиции в Каракорум, на которую Константин дал 12 тысяч собственных рублей… Ему хотелось, чтобы Александр III масштабно увидел свое государство. Тем более что он, названный Царем-Миротворцем, планировал долгий мир для России.

Третья проблема была личной — покупка имения. Имение стоит дорого, и уверенности в хорошем исходе дела не было. А между тем здоровье Гаврилушки и разрастающаяся семья требовали долгого пребывания на природе, в лучшем климате, чем петербургский.

Обо всем этом Великий князь размышлял по дороге на молебен в Исаакиевский собор. Отмечалась очередная годовщина вступления на престол Александра III, который, как считал Константин, «нашел свою линию в правлении: он начал лечить Россию от расслабления власти…».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.