Глава 2. Потьма, ЖХ 385-18

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 2. Потьма, ЖХ 385-18

19 апреля 1978 г. Дорога до Потьмы

Без сна

Рассказывают, будто перед освобождением зэки якобы не волнуются. Не знаю: меня ведь не освобождали, а этапировали на ссылку. Ощущение вот какое: когда сроки такие громадные, как в СССР, зэк забывает, что есть на свете не лагерная жизнь… Я своими ушами слышал утверждения, что все сидели, только скрывают. Отсюда склонность в зонам к неимоверным преувеличениям количества обитателей лагерей — меня, например, уверяли, якобы в СССР восемнадцать а то и двадцать миллионов сидельцев, и когда я прикинул — по своей методике подсчета — что на самом деле миллиона три (причем это вкупе с ордами "декабристов"-пятнадцатисуточников), то услышал в ответ разочарованное: "Всего лишь… Пустяки". При таком ощущении жизни зона ощущается нормой, а "воля" — сказкой: в сказке, конечно, приятно побывать, кто спорит, но каждому предстоит проснуться и каждому — вернуться в нормальную жизнь. В лагерь.

ГУЛАГ, по моему ощущению, устроен вредоносно именно профессионально — т. е. как система пенитенциарного воздействия на обитателей. Он отучает зэков от нормальной жизни. Зэк-бытовик, т. е. человек лагерной массы, убежден, что накормить его обязаны (безвкусной "баландой" и отвратной "сечкой", но это вопрос второй, пан профессор!), что жилое место (пусть на нарах) ему должны предоставить, что одежду (робу, бушлат, кирзовые сапоги) непременно выдадут. Да, надоевшая еда, да. бездарная одежда, да, постылое место в бараке — но все положено, выдается, не зарабатывается. Выдается не бесплатно, нет, ты отрабатываешь это вроде бы на производстве, но в зоне-то чувство, что, работая, ты делаешь это для себя совершенно атрофируется. Зэк работает в зоне не для того, чтоб обеспечить свое существование, а исключительно из страха наказания.

Выйдет он на волю, и ему уже трудно вести нормальную жизнь. Трудно работать, если на заводе или в конторе не угрожают карцером. Трудно рассчитывать свои доходы и расходы — без указаний "отрядника". Трудно организовать быт — без лагадминистрации. Не раз я наблюдал, как ветераны ГУЛАГа возвращаются в зоны — примерно как обычные люди выходят из отпуска на работу: немного с тоской, но, честно говоря, не без некоторой же приятности. Старый круг знакомств, устойчивый быт, привычная, а потому как бы домашняя лямка. Потом снова надоест (как надоедает люба работа за год), но тут опять срок кончится — и опять можно в отпуск на волю…

Последнюю ночь в зоне я почти не спал. Не от волнения. Нелагерная жизнь как раз казалась сном, а кто ж будет волноваться, приготовляясь ко сну?

Просто, допуская, что нужные записи будут обнаружены на обыске бумаг, я учил их ночью наизусть. Черепная коробка — единственный абсолютно надежный тайник для вывоза информации из лагеря. К утру все "пункты" были надежно уложены на стеллажах памяти.

"Подельники Николаи" — Гамула и Гуцул

Утро. Последний раз перед построением на развод прощаюсь с товарищами. Целует Пэнсон. Бессвязно и неожиданно трогательно признаваясь в сердечной привязанности, трясет руку "революционер-коммунист" Герман Ушаков…

Среди прощающихся два пожилых украинца, подельники Николай Гамула и Николай Гуцул. Оба "рецидивисты", оба сидят по второму заходу. Гамула — бойкий, черноволосый, с плутовато косящими глазами, любопытный, как муха и любит изобразить дурачка — но на самом деле как раз неглуп и себе на уме. В войну вступил в польскую армию Андерса, но почему-то не уехал с ней в Италию, а был арестован МГБ и получил тогда 10 лет по 58-й статье. Обстоятельств ареста не знаю — но в 1956 году Гамула был реабилитирован, устроился садовником в совхозе, народил троих лукавых, как он сам, мальчишек — и мог бы, кажется, успокоиться, зажить жизнью, как говорится, равномерно-прямолинейной… Но однажды в бане, где подслушек точно не стояло, я услышал, как Гамула снисходительно поучал земляка-полицая Коломийца: "Не каждому дано быть борцом". Ему это, видимо, было дано на долю: лет через пятнадцать после освобождения вступил в кружок любителей "запретного чтива" во главе с Оксаной Попович. Кроме Гамулы, в кружок входил еще Гайдук (его не знаю, он сидит во Владимирской крытке) и нынешний наш сосед по бараку — Гуцул.

Гуцул — потомственный бандеровец: отец и старшие братья погибли в УПА. И сам он сидел под "вышаком", которое "по несовершеннолетию" заменили ему десятью годами. Через несколько лет, отвечая на стандартные вопросы конвоя: "Срок? Статья?" — крикнул: "Гуцул, пятьдесят висьма, десить роцив", и в ответ услышал: "Какие десять? Двадцать пять!" То есть заочно кто-то навесил 15 лет сроку и даже не сообщил: какая разница, все равно ведь в зоне сдохнет… Через 11 с хвостиком лет после ареста попал Гуцул под амнистию 1956 года, а еще через три года пришло сообщение Верховного суда: ему отменили двадцатипятилетний срок и восстановили первый, десятилетний… Он тоже читал запретные книжки у Оксаны Попович.

Гамула — преступник больший: он не только читал, но и изготовлял — перефотографировал "Новый класс" Милована Джиласа. Но срок у него — меньший: учли, видимо, первую десятку, по которой был оправдан, как аванс, и милосердный суд выдал ему всего восемь лет. Пять зоны плюс три ссылки. За написание своей книги Джилас получил много меньше, чем его украинский читатель-почитатель… Впрочем, Гуцул за чтение "Украинского вестника", составленного Вячеславом Чорноволом, получил ту же мерку, что сам составитель — девять лет. (Еще раз вспомнил французскую коммунистку: "У них в СССР такие законы…")

Однажды Гуцул рассказал мне свою историю, и я — загорелся: "Давайте, напишем жалобу! Вы пересидели в первый приговор год с хвостиком, пусть хоть этот "пересиженный" год зачтут в срок второго приговора". Написал от его имени жалобу — и недель через шесть пришел ответ из украинской прокуратуры: лишний, сверх приговора год и месяц за колючей проволокой ему милостиво обещали засчитать в… рабочий стаж при выходе на пенсию (в принципе годы работы на лагерных производствах в трудовой стаж не засчитывают). Экие, прости Господи, гуманисты в юридических органах!

Сейчас он прощался, и на его остриженном черепе кожа собиралась глубокими складками — как всегда, когда волнуется:

— Пане Михайло, на воле про мий рик нэ забувайте, напишить в суд еще…

Что ему ответить?

Напишу. Но когда-то Михаил Коренблит изображал мне в лицах реакцию начальства на полученную жалобу: "Гражданин Гуцул, вы отсидели 11 с лишним лет и после этого читали "Вывид прав Украины"? И еще смеете нас о чем-то просить? Скажите спасибо, гражданин Гуцул, за гуманизм Советской власти, которая вас мгновенно не расстреляла!" Я чувствовал, что визгливо-шутовские выкрики Коренблита — это адекватное, точное отражение чувств Шариковых, что сидят подотделах по очистке страны от кошек…

Контригра Зиненко (ложный цугцванг)

Утренний развод возле большого плаката "Свободу узникам капитала!" (ей-Богу! Именно так. Интересно, кто из лагерных зэков-художников развлекался?). Бригады уходят на завод. Через час вызовут в штаб на личный обыск перед этапом.

…Обшмонали, но — некому отдать мои личные бумаги: из штаба исчезли все сотрудники! "Найти бы кого-нибудь…"… "Конвой опаздывает, он может уехать без вас…" Наконец ангелами-спасителями являются двое: оперативник, кривоногий, с обликом хулигана, и миловидная толстушка-цензорша. Суют поспешно бумаги: "Берите — и скорей на этап! Все цело…" Явно "операция" в стиле родного и любимого капитана Зиненко.

Но я успел-таки перебрать свое имущество. Главное — цело.

То есть, конечно, не хватало половины открыток с видами Израиля. Но эту пешку я умышленно пожертвовал, как помнит читатель, пану капитану.

Из-за чего Зиненко замыслил всю операцию? Видимо, чтоб изъять у меня письма из Израиля в зону на имя Бори Пэнсона и Миши Коренблита. Я действительно повез их с собой как материал для задуманной книги "Израиль глазами мордовских зэков". Заковыка состояла в том, что письма были пропущены цензурой в зону — формально, значит, они были "кошерными", я мог бы протестовать против изъятия- и возражать мне было бы сложно. А раз никого в штабе нет, то протестовать невозможно. Нет у меня ходов! В шахматах положение, когда тебя загоняют в позицию "без хода", называют "цугцвангом".

Но как раз со стороны капитана было б разумно оставить письма мне: тогда, возможно, я сейчас писал бы об Израиле, а не о Зиненко… Но, Господи, до таких ли тонкостей додуматься начальству? Я же торопился как можно скорее вырваться из ворот: мне еще не верилось, неужели они больше не будут рыться в моих бумагах?

Как здесь люди живут?

На "последней тропе" меня сопровождали двое "хранителей": надзиратель Фролкин, "поэт обысков", карапет с блудливыми глазами и смущенной улыбкой, и почти неизвестная девушка из "спецчасти" — некая Вельмакина… Выводят меня, грешного, за вахту…

Претензии к администрации зоны есть? — спрашивает начальник этапного караула.

Нет.

Фамилия? Срок? Статья?…Садись.

Я забросил в "воронок" рюкзак, чемодан — и тут Фролкин усек мелочь, которую именно от него я и скрывал.

При мне находился подарок друзей на Новый год — лаковый медальон, овальный сосновый сучок с выжженной надписью "Мордовия, 1977" и паутиной проволоки над ней. Он по закону подлежал изъятию: во-1-х, сучок сосны принадлежит лагерю, во-2-х, подарки в зонах запрещены инструкцией МВД. Я скрывал дар товарищей любимым способом, позаимствованным у Эдгара По (в "Похищенном письме"). То есть скрываемый предмет должен находиться на самом виду, куда добросовестные сыщики не смотрят. На обороте выжег фамилию "Хейфец" и привязал к чемодану с вещами. Именная бирка! Из моего чемодана даже и замок вынимали — не спрятал ли я в замочном отверстии какой-нибудь криминал, а бирка как была, так осталась привязанной к ручке. Но в последнюю секунду Фролкин углядел ее, потянулся лапой:

А это что?

Тут я впервые ощутил, что срок кончился! Шлепнул ладонью по протянутой руке надзирателя, рявкнул:

— Акт подписан! Ты теперь никто. Пшел вон!

Он замер, как песик, которого хозяин щелкнул по холодному носу.

В этот миг, обернувшись, я заметил у вахты Вельмакину. Последнее воспоминание о зоне.

Она смотрела вслед с тоской — спокойно-усталой, безжизненной. Я, собственно, был не при чем — мы и знакомы не были. Просто отсюда я уезжал, она оставалась. Мое заключение тяжелее, чем ее, но оно все-таки временное. Вот срок кончился, и мир снова мой. А ей оставалось место службы — зона, вечные драки в поселке, пьяные и матерящиеся кавалеры, а в будущем — пьющий муж, осенью — копка картошки лопатой, зимой растапливаемые в русской печке дрова, летом — ручная дойка коровы — и это каждый день, каждый день…

Тогда я не понял ничего — просто зафиксировал мгновенно постаревшее лицо, повянувшую фигуру девушки. Понял же через пять минут, когда в первый (и последний) раз увидел поселок, где она жила.

Обычно в автозаке зэку не видно происходящее снаружи. Входишь в маленький проход сразу за кабиной, там автоматчики, сворачиваешь налево — в камеру без окон (свет поступает через дверь из "караулки"). Между "караулкой" и камерой стена: на самом деле стена состоит из двух камер-"стаканов", каждая примерно 60х60 см. Меня как "особо опасного" всегда возили в "стакане" (в тот раз, хотя ехал я один на весь автозак, тоже посадили в "стакан"). Но какой-то предприимчивый зэчок сумел отогнуть полоску "жалюзи" в малой дверце "стакана" и как раз напротив нее оказалось окно "караулки". В двойную "дырку" я и смог впервые увидеть поселок Лесной — мой "почтовый адрес".

Помню мысль, сверлившую тот момент: "Господи, как по своей-то воле здесь люди живут!" Кое-как слепленные домишки, грязь, неопрятность, свойственные всякому временному жилью; заваленная по ухабам полусгнившим хворостом дорога, связывавшая не только нас, но ведь и их с внешним миром. Бедность, бросающаяся в глаза, серость неизбывной скуки, забившая щелку моего "жалюзи"… Год назад, в Статусную акцию, уполномоченный по зоне капитан КГБ Борода укорял статусников: "Бараки побелены, цветы в зоне всюду посажены, деревья цветут — да разве кто в поселке живет лучше вас?" Тогда воспринималось дурной шуткой начальника, а вот теперь…

Девушка в красивом импортном костюме, с ресницами, подкрашенными тушью по правилам европейской моды — для кого все?

…Дорогу описывать не стану. По ней уже две недели никто не мог проехать вообще (мы ее обновили). Отогнутая пластинка "жалюзи" помогала видеть ухабы заранее, подпрыгивать, пружинить — иначе, наверно, выключился бы… Примерно пятнадцать километров до железнодорожной станции мы одолели за полтора часа.

19 апреля — 22 апреля 1978 года. ЖХ 385-18. Станция Потьма

Ворота ветки

Исток аппендикса зон в Мордовии — пересыльная тюрьма в ЖХ 385-18.

Железнодорожная ветка подходит близко, но не вплотную — к магистрали Москва-Куйбышев. Кроме лагерей, вокруг ветки нет остановок. Примерно тридцать километров торчком она идет на север, в тупик, и на каждом километре — зоны.

Ветка окружена мифами. Якобы именно ее строят герои знаменитого кинобоевика 30-х гг. "Путевка в жизнь" ("Дорога в социализм"). Или — якобы это первое оригинальное строительство эпохи социализма, на открытие приезжал лично Дзержинский… Тоже символично, если только правда.

Пересылка встретила меня сюрпризом: привычную, всегдашнюю нашу камеру "ГП" ("государственные преступники") отдали бытовикам, а "политикам" отвели "стакан" на две персоны.

В нем меня приветствовал знакомый — возвращавшийся на 19-ю зону с дополнительного следствия в Смоленске "военный преступник" Василий Коробкин.

"Советский простой человек"

Вася Коробкин — веснушчатый, рыжеватый (насколько можно разобрать оттенок по коротко остриженному черепу) мужик лет шестидесяти. Лицо скуластое, глаза белесо-голубые, речь медленная, голос тонкий. Этакая "натура" для художника-натуралиста, чтоб писать крестьянина в толпе. Чабано-пастух из бескрайних казахских степей…

Этот последний осколок 19-й зоны неизбежно ассоциируется в моей памяти с персонажами мещанских рассказов Володи Марамзина, о коих следователь Рябчук спрашивал: "А почему герои Марамзина говорят не по-русски?" Попытаюсь ему здесь ответить.

…Одна из пограничных проблем искусства связана с тем, что занимается оно, прежде всего, Духом человека. Хотя количественно мещанские массы преобладают в жизни, в искусстве они заняты на служебных, второстепенных ролях, да и работники искусства стараются зафиксировать внимание на моментах их сдвига, пробуждения масс к Духу (потому люди книжные обычно преувеличивают значение идеалов в реальном земном сообществе — сформированный ими же образ принимают за реальность!)

Не безгранична способность творческого человека к перевоплощению. Человек способен вникнуть в психологию собаки, но психология рыбы остается для него недоступной. Для литераторов психология бездуховного человека по сути есть психология рыбы.

Владимир Марамзин пытался прорвать барьер между собой и объектом. Не без потерь: его игры со словом, выгибание речевых конструкций — не только метод передачи сумеречности, разорванности сознания персонажей, это еще своего рода авторский допинг, тонизирующий укол в стихию собственного таланта, чтоб сохранить для себя интерес к изображаемому предмету.

Я, например, его техникой не владею, и когда повествование доходит до персонажей подобного сорта — маневрирую от изображения в рассуждение. От капитана Зиненко, помните, убегал в размышления о власти, а от Васи Коробкина вот пробую убежать в разбор прозы Владимира Марамзина. Между тем, вовсе избежать таких персонажей нельзя, если хочешь писать не только интересно, как бы по законам "игры", но и как-то полезно. Слишком обширное место занимают они в наших судьбах. Коробкиных в разных обличьях — людей образованных и темных, старых пьяниц и очаровательных трезвенниц — я постоянно вижу вокруг, пока пишу книгу, они наполняют казахский город Ермак, место моей ссылки.

…Вот вчера по телевизору передавали репортаж с новгородского процесса над тремя военными преступниками. В составе батальона карателей расстреляли на льду Волхова 253 человека. Выступали свидетельницы, которые 36 лет назад были девочками. Плакали на суде: "Мама, прошу ее, ляжем. А она отвечает: чего ложиться, доченька, все равно убьют. Я легла и живая осталась, а маму застрелили. Сестра двоюродная, ей года четыре было, все тетке кричала: мама, вставай, мама, мне страшно… Я после выбралась из-под трупов и дошла до деревни. Не выгоняйте меня, говорю, маму у меня убили. А папку еще раньше убили, когда нас из избы они выгоняли…"

Мой сосед, с которым я двое суток отсидел в камере-"стакане", вполне мог быть страдальцем на той скамье подсудимых. Этакий вершитель казней пап и мам — ну как обойти его литературе? Выстрелил — и нет чьей-то жизни. Поленился добить валявшихся среди трупов малых девочек — и через треть века вот выходит свидетельница на суд… Курил Вася непрерывно, вентиляции в камере не было — тяжко пришлось на Потьме. Зато рассказал много о своей жизни — конечно, не о военной, о преступлениях мало говорят в зоне — но про мирную, обычную, ту, что была у него после войны.

Рассказывал о первой жене, в которой познакомился на Волго-Доне: "Немка, отличная баба была, только что ноги мне не мыла". В землянке всегда чистота, вкусное варево, дети ухоженные — трое детей у Васи родилось!

Почему разошлись?

— Блядь оказалась.

Спросил, почему блядь. Оказалось, после завершения стройки семья поселилась в городке, где у Васи заработок был невелик. Он сказал: "Поеду в Свердловск, говорят, там можно заработать". А там тоже заработков не нашел. От мужиков, что варили смолу возле вокзала, узнал про другое "денежное место", уехал туда. Оттуда еще куда-то… Странствовал несколько лет. Когда вернулся к семье, оказалось: за годы жена нашла себе другого мужа. Потому — блядь.

— Так ты ж сам от нее уехал?!

— Я ведь писал ей из Свердловска, что здесь плохо мне, еду место получше искать…

И складки сомнений нет, что все делал правильно.

А в нашу зону он, оказывается, попал вовсе не с воли, а из бытового лагеря, где отбывал срок за неуплату алиментов этой вот, первой жене.

— А с каких сумм мне бляди платить, — не спрашивает, а спокойно объясняет. — Ей же на троих денег давать, так ползарплаты отчислят. А у меня с новой женой шестеро детей.

— Шестеро? Как она их прокормит без тебя?

— В столовой уборщица, прокормит. Вот купить им шмотки, обувку — трудно. Зарплата — слезы.

— Ты ей чего-то переводишь?

— Говорил, чтоб на алименты в зону подавала. Да че там, какой смысл. Ползарплаты на "проволоку" идет, ну, за питание вычтут, по иску возьмут… Но рублей десять кажный месяц посылаю.

("Проволокой" называют особый налог на содержание лагерной администрации в размере половины зарплаты осужденного.)

— Это на шестерых-то! Василий, "проволока" приравнена к налогу. Алименты обязаны вычитать из заработка до уплаты налогов. Твоим могут высылать до пятидесяти рублей!

— Да… Я и не знал, — высказался он вовсе без энтузиазма. Почему-то мне показалось, что постарается поскорее забыть об этом разговоре.

Он не глуп. Просто на своих детей сейчас так же наплевать, как когда-то на чужих. Без экспрессии наплевать, спокойно: как идет, значит, так надо. Коли можно будет не наплевать, так и не наплюем… А што?

Заговорили о последнем вызове — на следствие в Смоленск.

— Замело ГБ одного старичка. Из наших — был мой начальник, взял на службу. Возили меня с ним на очную ставку.

— Он?

— Он. Изменился здорово, тридцать лет все ж прошло, да только все одно — я узнал. А че с ним теперь сделают?

— Старик. Из начальства. В зоне не работник… Вышак.

— Жалко старика.

Жалко, так зачем опознавал?.. Я не спрашивал — бессмысленных разговоров не веду.

Благодарный за нужные показания следователь дал Васе право на получение внеочередной посылки в тюрьму.

— Спасибо Аньке-сибирячке, сразу выслала.

Анька-сибирячка — Васина сестра. Далее следовал рассказ, как когда-то он ездил к сестре в гости.

— Муж ейный — начальник с портфелем. Вечером говорит мне: выпить хочешь? Ясно, хочу, че я не человек, что ли. Ну, говорит, только Аньке не сболтни, щас достанем. Анна, идем с Василием гулять, город ему покажу. Столовка., заходим туда с заднего хода. Заведующая сама нам навстречу выскочила. Во баба! Че вам надо? Сама не понимаешь?! Щас будет. Выносит нам на подносе графин водки и закусь. Хорошо угостила. Зять ее жарил, я сразу допер, потому боялся, что я Анке сболтну. Ну, стоящая у зятя баба. Сиськи — во!

…Больше всего в этом месте опасаюсь, что читатель подумает, будто я обличаю "военного преступника". Во-1-х, как раз среди них я встречал совсем иных людей (другая тема, я уже писал о ней в "Месте и времени"). Во-2-х, вчера таким же Васей выглядел обвинитель, прокурор на новгородском процессе, успевший за три минуты эфирного времени солгать, по моим подсчетам, минимум два раза. И телекомментатор процесса — тоже. Почему я сравниваю обычных советских лжецов на должности с сотрудником гиммлеровской военно-полевой полиции? Да потому что у лжецов на должностях никогда не хватило бы духу сказать "нет" врагу в лагере для военнопленных, где из троих молодых людей двое погибало от голода и болезней (данные, имеющиеся у меня здесь: из пяти миллионов семисот пятидесяти тысяч советских военнопленных, преимущественно солдат-новобранцев, погибло за четыре года войны три миллиона семьсот пятьдесят тысяч). Кто из этих, "нынешних", мог бы умереть за отечество в безвестности, как собака за хозяина, бесславно, не только без благодарности Родины, но наоборот, оплеванным ею, умереть с достоинством ради своих внутренних принципов — люди, которые и жить с достоинством не научены! Все обличители Коробкиных, прокуроры и пропагандисты, следователи и писатели — доведись поменяться с ним местом в тех обстоятельствах — и никто не заметил бы сейчас разницы между нынешним судьей и нынешним подсудимым. Все простые советские люди, воспитанные на лжи и потому бессильные перед Злом.

Может быть, потому я так несдержанно об этом говорю, что узнал, слава Богу, достаточно людей в Союзе, способных с достоинством и жить, и умереть во имя принципов их духовной жизни. Но с годами безмысленная, бездуховная муть все шире разливается по этой стране. Греки когда-то определили самый могущественный народ своего мира, персов, как "людей, которые не умеют говорить "нет"… Сейчас здесь, в Ермаке, я кругом вижу людей, которые "не умеют говорить "нет" — ни начальству, ни подлецу, ни — что главное — самим себе, своей внутренней пошлости и распущенности, что присуща человеку. Это реальность, которая окружила меня после выхода из зоны на волю, она-то и заставляет вспоминать Васю Коробкина…

…В соседней со мной комнате живет разливщик стали на комбинате ферросплавов — 28-летний экс-милиционер, уволенный из МВД за алкоголизм. Устроившись на завод, из первых четырех дней работы пропьянствовал три, снова пьянствует, и уезжал лечиться от алкоголизма, и после этого опять пьет. Троих внучат кормит его пожилая мать.

…Дом напротив. Вдовец, чиновник, владелец немалого приусадебного хозяйства. К слову, в прошлом коллега Васи Коробкина по службе в гехаймефельдполицай, в нынешнем — мой "опекун" от ГБ по месту жительства. Иногда, налакавшись, дядя Вася выходит на промысел — ворует у соседей мясо из кладовок и охапки сена из стогов.

…Еще сосед по квартире — молодой казах. "Условник", получивший за взятку в милиции право жить не в общежитии, а на частной квартире. Укладчик бетона, пропивает приличную получку за два дня ("вмажем флакон, Михаил?") и до следующей получки ходит вечно голодным, ненавидя и завидуя тем, у кого имеются тарелка с едой. Особая примета — склонность ко лжи не для получения выгод, это бы нормально, а исключительно из какого-то своеобразного чувства самоутверждения ("Здорово я ему лапши на уши навешал, Михаил?")

…Другой объект наблюдения — пышнотелая супруга крупного инженера-металлурга. Собирает деньги у подруг на покупку импортных изделий у неких "торгашек", но вещи подругам не отдает, деньги тоже. Коли совсем припрут, всучивает подругам под видом "фирмы" какой-нибудь кемеровский промкомбинат, неаккуратно срезая с него советские наклейки.

Все эти "объекты" и напомнили про Коробкина из гехаймефельдполицай. Не злодеи — злодейство ведь предполагает духовность, только сатанинскую, враждебную добру. Здесь — ничего похожего. На месте совести пустота, как у майора Ковалева на месте носа. Ну, может, у кого-то бугорок остался, не знаю.

Винить ли Советскую власть с ее безрелигиозностью, тотальной ложью, пьянством и пр.?

Но ведь она все-таки насаждает — даже той же ложью! — мораль (хотя и советскую мораль). Для того и коробкиных судит ("вот что бывает с изменниками! Все равно найдем и покараем!"), и снимает все эти бесчисленные фильмы, телепередачи о войне. Победа в войне над гитлеризмом — это единственное чистое дело Советской власти, и она инстинктивно за нее цепляется… Но это — стремление насадить в обществе мораль, а не аморальность!

Да и объективно: рядом со мной живут люди, воспитанные Соввластью, но не лишившиеся совести. Рядом с моим экс-милиционером иногда вижу его брата, старательного рабочего, поступившего в вечерний институт, увлеченного коллекционированием марок (здесь и это — признак определенной духовности). В конце концов, я сам воспитан на "Антидюринге" и "Государстве и революции", безо религии — и не стал же я "коробкиным"…

Думается, обширное сословие возникло в процессе ломки сложившихся обществ (не только в России) — из выломившихся со своих мест людей. Как горьковские босяки, они перемещаются в пространствах., не имеют круга жизненных привязанностей. Вчерашний крестьянин — потом горожанин-рабочий, вчерашняя доярка — секретарша в конторе, модница, вчерашний хулиган — инженер, а инженер наоборот — сегодня рабочий (это не "художественный" перечень, упоминаю их всех без фамилий, но перед глазами реальные соседи по Ермаку). Каждое перемещение из слоя в слой, из региона в регион, из семьи в зону, из лесов в степи (и наоборот) — разрушает стереотипы общественного поведения, выработанного в месте воспитания человека — стереотипы, выработанные общиной, классом, нацией — и усвоенные под названием совести.

Конечно, это "совесть для людей", а не тайный голос души, направляющий наши поступки, который принято обозначать сим словом. Но суть не в терминологии. Выламываясь из своего общественного слоя, миллионы коробкиных теряют какую-никакую, а все же свойственную им культурную традицию и превращаются в "перекати-поля", заполняющие советские города, поселки и…лагеря.

СССР все-таки превратился в современное индустриальное общество и — платит положенную цену.

"Хейфецу на день народження"

Уже перед этапом Коробкин стал мне доказывать, что он невиновен в позорной истории, когда на пересылке рецидивисты пытались "опустить" подброшенного на растерзание украинского национал-демократа Осадчего, а Коробкин, по рассказам, им помогал… Я не успел дослушать защитительной его речи — Васю увели на этап.

Оставшись один, занялся детальной ревизией "обысканных" бумаг: "Тогда считать мы стали раны, товарищей считать…" Что у меня конкретно слямзили?

Выписанные афоризмы Шамфора — ну, афоризмы для Зиненко, что червяк для иртышского чебака (еще в зоне он слямзил у меня афоризмы Ключевского). Капитан думает, что эти "мудрые мысли" написал я, что это — конспекты моих лагерных заметок (не так я прост, пан капитан!). А почему удалили первую страницу (!) из конспекта книги о Кромвеле или конспект статьи о "негритюде"? Потому что национальная тема — она и в Африке национальная тема?.. Изъяты все переводы с украинского языка(вообще все украинское вызывает у Зиненко хрюкающую ненависть). Еще на 17-й зоне он конфисковал с мотивировкой "Антисоветское стихотворение, содержащее клеветнические измышления против советского строя" перевод на украинский язык классического стихотворения Киплинга "If", сделанный Василем Стусом (так точно и было записано — изымали-то у меня…) Впрочем "клеветнической антисоветской", согласно протоколу, была книга Владимира Короленко "История моего современника" — видимо, нестерпимым показался капитану абзац классика о недопустимости подачи прошений о помиловании на Высочайшее имя в среде узников 19 века.

По-настоящему из потерянного я жалел только открытку — стихотворение, подаренное Миколой Руденко на день рождения. Конечно, я помнил его наизусть, а все ж жалко… Ну, стерпим. В привычке терять — наша сила.

Айрикян versus "Дубовлаг"

22 апреля, когда кончился мой официальный лагерный срок, объявляют:

— Хейфец на этап.

На выходе, на внешней стене, ловлю глазом надпись: "Айрикян. Увезли в Ереван 31.III". Значит, Паруйр выиграл совместную партию!

Айрикян — молод, горяч, красив: и ему скучно долго сидеть на одном лагерном месте.(Из его рассказов о первом сроке: "Отсидел на тройке — там вся зона сто метров на пятьдесят. Кончил срок, вышел — не могу смотреть вдаль. Разучился"). Время от времени он устраивает для себя развлекательные перерывы в виде поездок на допросы и "беседы" в Саранское, а то и Ереванское ГБ, а на этапах постоянно ищет "дырки в заборе", чтоб отправить послания и инструкции своей Национальной Объединенной партии.

Месяца три назад его привезли в нашу зону в лагтюрьму и…неожиданно перевели оттуда в лагерную амбулаторию — "подлечиться". Подобная "гуманность" настолько не в духе "товарищей", что все понимали — в прихожей амбулатории установлен "клоп". Что-то им важно узнать (тогда мы ничего не знали о взрыве в московском метро, устроенном армянскими националистами). Посему по сценарию Паруйра я провел с ним возле "клопа" несколько "исповедных" бесед. Долго и нудно упрекал армянских гебистов за их ошибки в предыдущем раунде переговоров с Айрикяном, объясняя, как бы им правильно требовалось проводить беседы. "И вот вам результат" — он едет в Ереван…

(Уже в Ермаке получил письмо от ссыльного члена НОП Размика Маркосяна: "Паруйра в тот раз увезли не в Ереван, а в Москву. Предлагали освободить, но с обязательным выездом за границу, что, как ты знаешь, его не устраивает". Действительно, Паруйр мне говорил: "Человек должен жить на родине: евреи в Израиле, а армяне в Армении. И я — тоже").

Финита ля "Дубровлаг"

На этапе из тюрьмы на станцию — натурально еду в "стакане". В общей камере разместили женщин, даже в "караулке" сидит хорошенькая молодая женщина с грудным ребенком на руках (потом выяснил — младенец чужой, она его взяла подержать на руках). Разговариваем сними через "жалюзи", молодух интересуют "короли" политических зон, и я выступаю агентом по "паблик рилейшнс" Эдуарда Кузнецова (тем успешнее, что никогда его не видел). В караулке москвичка с ребенком держится "королевой" блатных зон, и конвой ею покорен. Когда на станции конвой открыл дверь "караулки", она произнесла с интонацией интеллигентки из анекдотов:

— Извините, пожалуйста, будьте так добры, закройте, еще раз пожалуйста, дверь, нам дует.

Ошеломленный конвой ретировался без звука.

Узнав, что я — "политический", молоденький часовой стал расспрашивать: "Чего вы хотите?" Изложил ему "12 пунктов" Сергея Солдатова и впервые понял правоту теоретиков, разрабатывающих программы. Сам я не верю в исполнимость любых, до жизненного опыта намеченных схем, и по натуре — импровизатор-прагматик, но теперь — из того же жизненного опыта — понял: для пропаганды в массах четкая, логичная, короткая программа незаменима. Ее действительно хочет услышать рядовой человек, утомленный в быту рысканьем за "флаконами" и "пузырями", а в политике рысканьем от Сомали к Эфиопии, от Китая к США, от Хрущева к Брежневу… За полчаса стоянки в ожидании поезда я успел завоевать в солдате конвоя МВД вполне доброжелательного слушателя.

Наконец, прибыл состав со "столыпиным". Нас вывели из автозака на перрон. Дальнейшее — сфера видеоряда, а не словесного изображения. Представьте группу в семь женщин, одна с грудным младенцем на руках, поодаль от них небритый немолодой интеллигент с зэковским деревянным чемоданом и грязным рыжим рюкзаком. Напротив полукругом цепочка из одиннадцати солдат с автоматами "Калашников" наизготовку и…десять (sic! — я сосчитал) собак: две свирепые на вид кавказские овчарки, остальные — обычные восточноевропейские…

А на заднем плане видеоряда — бредут еле волочащие ноги нищенки, будто спрыгнувшие с картин Сурикова.

Команда: "Пошел!"

Тяжело взбираться с моими вещами в вагон. Обычно зэки — с малым мешочком, чтоб удобнее взбираться в автозаки или вагонзаки: едут либо из дома в тюрьму, либо из тюрьмы домой. Ни там — ни там ничего привезенного с собой не требуется (в тюрьме все домашнее "не положено", дома тюремное — не нужно). А я и не домой, и не в тюрьму — потому багажа много.

Ну, вот сейчас почувствовал: лагерь как таковой кончился. "Прощай, любимый лагерь", — как пели мы в пионерах.

Или — до свиданья, "Дубровлаг"?