Одна в пространстве

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Одна в пространстве

На Дукче я была несколько месяцев, которые кажутся годами… Наш этап прибыл туда где-то за полночь, нас временно загнали в большой необитаемый барак, где накормили ужином — мутной баландой на пшене. Я сидела и тихонько плакала. Дорогой уголовницы пригрозили мне: «Будешь реветь — изобьем. И так муторно — еще ты тут всхлипываешь». Пришел дородный грузин (может, азербайджанец, он был из Баку). За ним два угодливых дурака. Он прошелся по бараку, внимательно всех рассматривая. Медленно проходя второй раз, грузин некоторых спрашивал, какая у них статья? Спросил и у меня, и у Рахиль. Потом приказал:

— Этих двух во вторую палатку.

— Там только одно свободное место возле Николаевой…

— Да, верно, я им обещал не теснить. Тогда эту в первую, — он указал на Рахиль, — остальные 162-я статья, их по баракам…

Меня отвели в утепленную, уютную палатку. Там еще все спали. Палатка была на тридцать человек. Вместо нар — топчаны. Дневальная указала мне мой топчан. Вплотную к нему стоял другой, на нем сидела хмурая, худощавая женщина с недобрым взглядом злых темных глаз… Николаева. Как я потом узнала, родная сестра того Николаева, что убил Кирова.

Женщины в палатке мне почему-то не понравились, и я пожалела, что Рахиль поместили отдельно. Первые два-три дня я плакала каждую свободную минутку: по Маргарите, по женщинам из нашего тринадцатого барака, они были славные, почти все, кроме одной, законченно подлого человека Евгении Г. Я еще не знала в те дни, что благодаря ее клевете очутилась на Дукче.

С работой пока было неплохо: и меня и Рахиль поставили «на снег», то есть откидывать снег от лагерных зданий.

Работа была нетрудная, мы первыми приходили в столовую и могли погреться в любом бараке, если сильно замерзнем.

Я была слишком общительным человеком, чтобы долго оставаться одной. Постепенно у меня появились приятели во всех бараках, и женских и мужских. Дукча не была женским лагерем, как «Женская командировка» в Магадане. Здесь находились и мужчины и женщины. Работали в основном на лесоповале, но были здесь и теплицы, где выращивали овощи для Магадана, фермы и всякие мастерские.

Начальник лагеря — тихий, робкий человечек с образованием… видимо, семь классов (говорили, правда, что четыре класса?!). С работой такого размаха он явно не справился бы, но ему повезло. Среди заключенных оказался управляющий крупным трестом в Баку. Он получил за убийство жены десять лет, но так как он стрелял в нее прямо на собрании, когда она выступала, ему дали 58-ю статью, пункт 8 (террор). Грузин этот был по образованию экономистом и скоро стал фактическим начальником лагеря на Дукче. Говорили, что начальник сам его побаивался и ненавидел, но, увы, обойтись без него не мог. Ни имени, ни фамилии грузина я не запомнила, знаю лишь, что фамилия оканчивалась на «швили». Так и буду его называть.

Так вот, этот Швили завел себе из заключенных женщин настоящий гарем, жили они все во второй палатке, куда и я попала. Пустой топчан на случай какой комиссии, резал бы глаза. Как я узнала, и Николаева отнюдь не была его наложницей: как ни странно, Швили, жестоко избивавший мужчин, сам побаивался Николаевой, считая ее способной на всё, так как она поставила на своей жизни крест, не ожидая от нее ничего хорошего.

Ночью я проснулась от тихого страстного шепота: Николаева разговаривала сама с собой. Я напрягла слух.

— Идиот, дурак несчастный! — шептала она. — Нашел кому верить… Погубил себя и всю семью… Дурак несчастный! Поверил?! Надо же! Вот уж воистину, когда бог захочет наказать — отнимает разум…

Она долго проклинала брата и тех, кто его обманул, обещая золотые горы, а вместо этого дали расстрел.

Я лежала не шелохнувшись, ничего не понимая, но уже догадываясь, что убийство Кирова готовилось заранее. Репрессирована была вся семья Николаевых вплоть до самых дальних родственников. Двоюродная сестра только что вышла замуж, тем не менее ошеломленный молодой муж получил десять лет.

Понемногу я привыкла к товарищам по палатке. Я так и не полюбила этих женщин, не могла их уважать, но поняла, как они несчастны и насколько каждая из них одинока… Мне стало жаль их, и я сделала единственное, что могла для них сделать: стала им по вечерам рассказывать всякие романы.

Библиотеки на Дукче не было, кино не было, никакой самодеятельности, даже клуба, даже радио не было. Рассказы мои пришлись кстати.

Однажды я рассказывала им Диккенса «Наш общий друг». Вошел Швили, незаметно присел на одну из коек и молча слушал. Потом пересел поближе, я замолчала, он велел продолжать, я продолжала рассказывать. Ему, видимо, понравилось, и он в полном восторге воскликнул: «Хорошо рассказывает! Вот это рассказывает!» Я пожала плечами и замолчала.

— Дальше, продолжай дальше! — потребовал он. Но у меня пропало всякое желание рассказывать.

— На сегодня хватит, я устала.

— Ладно. Кстати, мне надо идти, без меня не рассказывай больше.

Когда Швили ушел, я досказала «Наш общий друг». На другой день, когда я обедала, ко мне подошел один из его «придурков» (так называли в лагере тех заключенных, которые хотели выслужиться) и сказал, чтоб после обеда не выходила на снег, что меня назначили сторожем в овощехранилище.

Почему-то он подмигнул, уходя. Когда я сообщила женщинам о своей новой работе, они переглянулись и промолчали. Все это заставило меня насторожиться.

После ужина я пришла в овощехранилище. Рабочие, перебиравшие картошку, уже разошлись. Заведующая, пожилая женщина, а может и молодая, но совершенно седая, с интересом оглядела меня. Набрала для меня кастрюлю картошки и проводила в небольшую комнатку при входе.

— Овощехранилище я запираю, тебе остается тамбур и эта комната, запрись на крюк и, кроме начальства, никому не открывай. Я пошла. Приятной ночи.

— Я не буду спать, — пообещала я.

— Без сомнений, не будешь… Хотя вообще-то можно, никто сюда не полезет.

Она ушла. Я осмотрелась. Чистенькая квадратная комнатка. В плите пылали дрова, на плите кипел чайник, было тепло, даже жарко. С потолка свисала яркая электрическая лампочка. Стол, топчан, пара шкаф с посудой. Я открыла форточку, отставила с огня чайник, почистила картошку и поставила ее на плиту вариться. Сама села на табурет и задумалась. Я ждала неприятного визита. Мои опасения оправдались — пришел Швили.

— Картошка уже варится? Хорошо, поужинаем с тобой, и ты будешь мне рассказывать.

— Как Шехерезада? — усмехнулась я.

Швили выложил на стол колбасу, сыр, консервы — крабы, кетовую икру в баночке, конфеты и белый хлеб. Картошка сварилась. Швили кивнул на шкаф:

— Там тарелки и чашки, здесь есть еще заварка, — и он вытащил из своей сумки индийский чай.

Я расставила посуду, но стала есть лишь картофель. Швили усмехнулся.

— Не дури, ешь все подряд, что должно произойти, все равно произойдет.

— Это верно, а что не должно произойти — не произойдет. — И я с большим аппетитом принялась есть с белым хлебом кетовую икру. Швили с удовольствием наблюдал, как я ем.

— Вот молодец, это по-нашему.

Когда мы поужинали, он попросил меня сесть поудобнее на топчан и рассказывать: надо было платить за еду.

— Минутку… Все-таки убери чашки в шкаф, — сказал он.

Я встала, но не успела и подойти к столу, как Швили поднял меня на руки.

— Помогите! — заорала я изо всей мочи. Я всегда была горластая. — Помогите! Помогите!

Я боялась, что он зажмет мне рот, но Швили, повалив меня на топчан, сказал:

— Можешь орать сколько влезет, никто не осмелится мне помешать.

Он переоценил себя. Осмелились. В дверь забарабанили изо всех сил, и, обычно безответный, начальник яростно кричал:

— Швили, немедленно отопри, или я отправлю тебя завтра на штрафную!

Швили с перекошенным от злобы лицом выругался, но вынужден был открыть дверь. Вошел начальник.

Я стала его благодарить.

— Ладно, — сказал он, — думаю, с него хватит тех, кто не противится. А вы запритесь и никого не пускайте до утра, пока не придет заведующая складом. — И пошутил: — Даже меня… Идем, Швили.

Они ушли. В десять часов вечера у нас была поверка, которая длилась минут двадцать-тридцать. На ней обычно читали все постановления, приказы, запомнилось: зека-зека такого-то за сожительство с зека-зека такой-то трое суток карцера, соответственно ему и ей.

У Швили не хватило терпения прийти попозже. Он пришел, наверно, около десяти. Когда я кричала, люди как раз расходились с поверки.

— А Мухина уже орет, — меланхолично заметил один зека.

— Зовет же на помощь! — воскликнул другой. Они бросились за начальником, но тот и сам уже услышал и бежал к овощехранилищу.

На следующий день после обеда ко мне опять подошел швилевский придурок и сказал, что вечером я могу себе отдыхать, а завтра утром должна идти работать на лесоповал.

— Дуреха! — добавил он. — Узнаешь там, почем стоит фунт лиха.

Утром, поднявшись в четыре часа сорок пять минут и наскоро позавтракав, я получила дневную порцию хлеба (пайку) и направилась с бригадой лесорубов на лесоповал.

Путь шел по замерзшей реке, не помню ее названия, может, это была именно река Дукча? В своих будущих романах я ее потом называла Ыйдыга…

До моей работы было километров девять. Тайга…

Великаны деревья. Тогда не было автоматической пилы. Пилили обыкновенной пилой. К полудню у меня онемели руки и плечи, нестерпимо ломило поясницу. В двенадцать часов сделали перерыв, можно было отдохнуть у костра и поесть хлеба. Обед туда не привозили. Съедали его вечером вместе с ужином.

Я ела ржаной хлеб, когда ко мне подошел один из рабочих, лет тридцати, сероглазый, седой, гладко выбритый.

— Зачем же один хлеб? А вы с ягодой.

Что он, шутит? Он не шутил. Сделал два шага в сторону, разгреб чистый снег, под ним — красная ягода. Уже забыла, какая ягода, но она была такой сладкой, такой вкусной. Мужчину звали Вячеслав Иванович. Он тоже был новым человеком на лесоповале, всего вторую неделю. По профессии агроном и жил до сих пор вне зоны. Но прогневал чем-то начальство и загремел на лесоповал.

Но он не унывал.

— Без меня не обойдутся. Специалисты-то им нужны, а я Тимирязевскую кончил.

Действительно, на третий день он не вышел.

Уставала я страшно, как и все конечно. К шести часам вечера была, что называется, чуть жива.

Бригада собиралась домой в лагерь, и тут, к моему отчаянию, бригадир командовал:

— Всем строиться, а вот Иванова, Петрова, Сидорова, Мухинова остаются работать, пока не выполнят нормы.

Бригада уходила, а мы четверо, или шестеро, или больше с одним конвойным оставались. Он позевывал у костра, мы работали при свете прожекторов.

Первая, как правило, бросала я.

— Больше не могу, не в силах!

— Иди к костру, идите все к костру, — звал нас обычно конвойный, и мы усаживались возле огня, на валежник. Грудь и лицо пригревало, а спина замерзала.

— Валя, отдохнешь немножечко, расскажешь, а? Что-нибудь недлинное, а то завтра меня сюда не назначат, наверное, — просил конвойный.

Если у меня находились силы, я рассказывала какую-нибудь интересную новеллу.

В одиннадцать часов конвойный поднимался:

— Хватит, пошли на отдых…

А идти было еще почти десять километров по замерзшей реке, а мы, кроме черного хлеба с морошкой, ничего за весь день не ели.

Всем хотелось скорее добраться до столовой, до барака и лечь спать… Подъем-то в четыре часа сорок пять минут.

Они все торопились, а мои ноги не шли.

Бригада уходила вперед все дальше, дальше, пока не скрывалась в туманной ночной мгле. А я брела одна все медленнее и медленнее.

Луна. Или только звезды… Созвездия сдвинуты, Полярная звезда яркая, как месяц… Снег, лед. Серебристая тайга, подступающая вплотную к реке. И я одна… Одна в зыбком нереальном пространстве, как будто я умерла и вот где-то в ином загробном мире, где уже нет ни родных, ни друзей, человечества, уже нет настоящей моей работы… Все странно, так странно…

Как ни медленно я шла, все же приходила в конце концов в лагерь. Запасная повариха совала мне простывший обед и ужин. Поев, карабкалась к нашей палатке на склоне горы и ложилась спать. Засыпала сразу, но… через два часа подъем.

Скоро ощущение какой-то нереальности, как будто я была во сне, стало ощущаться и днем. Будто я не наяву, а в мучительном сне пилила эти толстые, твердые, не поддающиеся пиле лиственницы, кедры… Берез и лип в тайге не было. Перепиленное дерево медленно падало на меня… Уголовница, с которой я работала на пару, с визгом отскакивала, а мне было как-то все равно… Бригадир, дико матерясь, мчался ко мне и оттаскивал в последнюю минуту.

— Ты что, умереть, что ли, хочешь? — орал он на меня.

— А разве я еще не умерла? — пожимала я плечами. Бригадир на каждой разнарядке обращался к начальнику с просьбой убрать меня с лесоповала. Но тот, вздохнув, отсылал его к Швили:

— Говори с ним.

Швили злорадствовал:

— Ничего, ей это полезно, а вообще, пусть сама меня попросит.

— Ты попроси у Швили, он тебя переведет на более легкую работу.

— Я буду внимательна, не волнуйтесь так за меня, — обещала я. Но опять глубоко задумывалась и все забывала.

И все-таки самое огромное, прекрасное чудо судьба подарила мне в эти тяжелые дни на лесоповале. Почти все его проспали.

Как всегда, мы возвращались поздно, как всегда, я отстала — осталась одна в пространстве.

Я шла по замерзшей реке и думала о том, есть ли еще где обитаемые миры, и если там живут разумные существа, то как они устроили свою разумную жизнь? Неужели так же нелепо, как человечество?

Вот мы — единственная страна, которая получила возможность построения социализма. И что они сделали с этой возможностью? Страшно. Почему зло так легко берет верх над добром? Почему темное, страшное так умело топчет прекрасное, красоту? И возможно ли существование планеты, где прекрасное доступно каждому, кто преклоняется перед ним?

Я все глубже погружалась в свои мысли… Еще я думала, есть ли Бог? Хорошо, если б он был, но только если он всемогущий, всеблагий, как он может допустить существование зла, боли, страдания?.. Прав был Иван Карамазов, не прощая Богу слезинки затравленного псами ребенка… Но совесть… как объяснить, что людей мучает совесть? Почему даже плохого человека в глубине души терзают муки совести?

Я шла и так задумалась, что уже не видела ни реки, ни берегов, ни неба, ни Полярной звезды, — я была словно во сне.

Час за часом — медленно, как медленно! — побеждала я пространство. Во времени образовывались провалы, когда я как бы перескакивала через время без мыслей, без чувств, почти не отдавая себе отчета в происходящем.

Вдруг словно что-то разбудило меня: мир внезапно изменился. Он уже не был таким белым и однотонным, он блистал, как радуга. Не так, когда она нежно сияет далеко-далеко на горизонте, а как если бы эта радуга чудесно приблизилась и вы очутились в самом центре ее прекрасного, ослепительного полыхания. Начиналось полярное сияние.

Обычно я наблюдала его, как будто находилась в Большом театре, когда медленно передвигающиеся декорации озаряются попеременно огнями всех цветов и оттенков. Но в этот раз не было ощущения театральности зрелища. То, что творилось в эту ночь, было величественно и грозно, как рождение Галактики.

Никакие слова не могли передать то, что творилось в пространстве! Не существовало подобных красок, чтобы художник изобразил на полотне это. Может быть, только музыка могла передать то, что я видела в ту ночь, оставшись одна в пространстве, — философский смысл виденного.

Ученые утверждали, что полярное сияние беззвучно. Пусть так. Но я слышала его. Пусть что угодно говорит наука, но я буду утверждать, пока живу, что я слышала полярное сияние.

С шумом, подобным шороху волн, набегающих на прибрежный песок, но без их периодичности — усиленно и ослаблено — разыгрывались сполохи. Из самого зенита неба, затмив созвездие Большой Медведицы, стремительно вылетали одна за другой длинные лучистые стрелы — все быстрее и быстрее, догоняя друг друга, зажигая облака. Скоро весь небосвод пылал странным призрачным холодным огнем. На фоне отдельных жутких, темно-фиолетовых провалов еще ярче разгорался этот свет… Представьте молнии — разящие, но не гаснущие, яркие и буйные. Огня было уже так много, что он стекал с неба, с гор, зажигая снег голубым, зеленым изумрудным, желтым, малиновым огнем. Лучистые стрелы падали в реку, отражаясь в ледяном ее щите. Казалось, они, летели, перекрещиваясь вокруг меня.

Я невольно остановилась. Дыхание у меня захватило.

Я была одна в блистающем, кружащемся, сияющем, переливающемся пространстве. Иногда оно притухало, и только тонкая, нежная, светящаяся вуаль, сквозь которую просвечивали звезды, заволакивала небосвод. Но тут же снова, с еще большей энергией, начинал бить невидимый вулкан. Огромный протуберанец огня с быстротой молнии перебрасывался с одного конца неба на другой, рассыпаясь снопами света, искр, стрел, дуг, лент, волн, пока весь небосклон не сливался в одно сплошное полыхающее море огня. И снова проливалась огненная лава на горы, на лес, на снег, на реку. Гранитные скалы казались совсем черными в этом блеске, в этой игре света. Сияние то затихало, то разгоралось с таинственным трепетным шорохом. Я шла час за часом, ошеломленная, потрясенная, а небеса все пылали.

Двадцать лет спустя, почти этими словами, я описала свой путь и это полярное сияние, только переживал его герой романа «Плато доктора Черкасова» Коля Черкасов…

Утром я не поднялась, температура 38 градусов. Пока пришел фельдшер, температура была уже 39.

— Простуда, переутомление, нервное потрясение. Бюллетень минимум на две недели… Лежи спокойно, отдыхай. Доложим про одну простуду, — сказал фельдшер, — остальное здесь не признается серьезным. Лекарство я тебе занесу. Обед из столовой принесет дневальная. Лежи, не вставай.

Уходя, он шепнул мне:

— Молодец, все тебя здесь уважают: дала отпор этому сукиному сыну. Все жалеют, что ты заболела. Мужчины хотели сахара тебе послать, я не взял. Достану тебе сахара в лавочке. Отдыхай.

Он погладил меня по голове и ушел.

Заболела я довольно сильно — держалась высокая температура, не проходила головная боль, кололо в боку, но я испытывала настоящее блаженство — лежать! Никогда я не думала, что такое счастье на земле — лежать! И спать сколько влезет. Спала, просыпалась, снова спала. Узнала, что приходил Швили, смотрел на меня спящую и оставил мне передачу, я тут же передала ее дневальной. Узнав об этом, Швили при второй передаче разбудил меня и предупредил, что если я не буду принимать от него помощь, то после болезни опять буду направлена на лесоповал.

— Ну и что, другие же там работают.

— У тебя третья категория здоровья — опять свалишься.

— Ну и что?

— Умрешь…

— Ну и что?

— Дура ты набитая! — выругался Швили и ушел, забрав передачу.

Я поуютнее улеглась под одеялом и опять уснула.

Когда я отоспалась, мне стадо легче. Температурила я еще долго, но температура была невысокой: 37, 2–37, 4.

Мне дали отдохнуть ровно десять дней, затем явился сам Швили и велел мне завтра утром выходить на развод.

Я сказала:

— Слушаюсь, ваше благородие.

Утром я оделась потеплее и вышла на развод. Швили еще не было — видно, отсыпался после бессонной ночи с одной из лагерных жен.

Рядом с нарядчицей я вдруг увидела Вячеслава Ивановича, он выступил вперед и объявил:

— Товарищи, среди вас нет ли стекольщика? Я очень удивилась тому, что он выступает в роли начальника и на кой черт ему стекольщик? От удивления я громко повторила:

— Стекольщика?

Он едва заметно кивнул мне.

— Вы стекольщик? Пошли. — И, не долго раздумывая, повел меня куда-то за зону.

Его догнал один из придурков Швили и пытался объяснить ему, что я работаю на лесоповале.

— Срочно нужны стекольщики, и, как видишь, их больше нет, — решительно возразил Вячеслав Иванович.

Главный агроном привел меня в длинное бревенчатое помещение, где работали два настоящих стекольщика, пожилой и молодой (вольняшки, как называли вольных). Представив меня, он ушел.

— Когда и где работала стекольщиком? — спросил меня пожилой.

— В другом перевоплощении, — пояснила я. Они переглянулись и объяснили, что у них срочная работа — они стеклят рамы для парника.

— Но алмаз только один — у него, — пояснил молодой, показывая на старшего, — и он никому не дает резать.

— Правильно делает, — с явным облегчением произнесла я, — целее будет.

Они представились: молодой — Вася, а старший — Иван Матвеевич.

— Тебя-то как звать?

— Валя. Статья 58-я, срок десять лет, сижу уже четыре года, осталось всего шесть.

Они закашлялись. Потом Иван Матвеевич положил на стол большую раму, нарезал для нее стекла, дал мне в руки стамеску и маленьких гвоздочков, предложил вставить стекла.

— Сейчас вставлю! — с готовностью согласилась я. Уж я так старалась, что отбила себе большой и указательный палец левой руки. Гвоздочки почему-то подскакивали и отскакивали, прячась от стамески.

— Чахотка! — вздохнул Иван Матвеевич.

— А где было это… ну, другое перевоплощение?

— Вы не поймете или просто не поверите… — вздохнула я, помотав левой рукой.

— Почему не поймем?! Не чурки с глазами, — сказали они одновременно.

— Вам правду или соврать… хоть немножко.

— Правду, — твердо потребовал Иван Матвеевич. Тогда я рассказала им про лесоповал.

— Я ведь тоже был зека, — сказал Вася. — Научишься, чего там.

— Не боги горшки обжигают, — сказал Иван Матвеевич и стал нарезать своим алмазом стекла.

Обедать в лагерь они меня не пустили, пригласили поесть с ними.

— Съешь свой обед на ужин, — сказал Вася и спросил: — А что ты хотела соврать, если бы мы выбрали вранье?

— Что я была на другой планете.

— Какой?

— Не все ли равно какой?

— Нет, все-таки какой?

— Ну…

И я придумала этой планете название «Планета Харис». Роман под таким названием вышел у меня в 1984 году.

Не забыла.

За три дня я научилась быстро и ловко стеклить парниковые рамы и скоро делала ничуть не меньше Васи.

Мне было с ними очень хорошо. Оба, работая, рассказывали о своей деревне.

Вася был из-под Рязани (село не помню), ужасно гордился своим земляком, знал десятки его стихотворений на память и неплохо читал. Образование у него было — семилетка. Работал трактористом. У него была тоже 58-я статья, но срок небольшой (три года), который он уже два года тому назад отбыл. Но его не отпустили — нужны были работники.

Иван Матвеевич родом из-под Астрахани, рыбак и крестьянин. В 1929 году был он раскулачен, однако признан середняком и реабилитирован, но односельчанам обиды не простил и в родное село уже не вернулся. Колесил с женой Капой по всей стране, как оторванный ветром листок, как перекати-поле. Работал то плотником, то шофером, механиком, каменщиком или стекольщиком. У него были, что называется, золотые руки.

Где-то среди этих скитаний он похоронил жену. Она умерла от воспаления почек. Видимо, застудила их. Острый нефрит перешел в хронический… Условий для поддержания здоровья не было. В тот год он работал лесорубом на лесоповале, жил в вагончике… Сам сбил жене гроб, крест, похоронил и поехал дальше на север.

— Почему именно на север? — поинтересовалась я.

— На севере чувствую себя как-то нужнее. Больше уважения к человеку. Да. Каждому человеку необходимо если уж не любовь, то хотя бы уважение.

И я подумала, что на фоне бывших зека и уголовников Иван Матвеевич, добровольно приехавший на север, честный, прямой, мужественный, с его золотыми руками, действительно должен вызывать уважение.

Я очень огорчилась, когда узнала, что через две-три недели, когда мы выполним заказ для теплиц, Иван Матвеевич уезжает работать на золотые прииски, Вася идет трактористом и будет работать под началом Вячеслава Ивановича, главного агронома.

А меня… меня ждет лесоповал. Но тут меня вдруг «осенило», и я однажды вечером, после работы, отправилась к начальнику. Подходя к его кабинету, я услышала музыку. Прекрасная щемяще-грустная мелодия. А-а… тоска по родине. Полонез Огинского.

Начальника не было. В его кабинете сидел возле патефона Швили и слушал, по смуглому лицу его струились слезы.

— Это ты? — заметил он хрипло. — Посиди со мной. — Извини. Мне нужен начальник, — сказала я, обращаясь в бегство.

Нарядчица сказала мне, что начальник дома: ушел пораньше, так как завтра к девяти едет в Магадан.

Я шла к начальнику, и совесть исподтишка меня мучила: все же он, этот Швили, тоже человек — он плакал. Тоже, наверное, тоска по родине. А у меня на этот раз просил только одного: посидеть рядом и посочувствовать.

Впрочем… Я вспомнила, как он избивал ослабевших заключенных в карцере, и поняла, что ему сочувствовать не могу. Надеюсь, его печаль не обратится в злобу и он не пойдет срывать свою тоску на зека, таких же, как он сам, только лучше его.

Начальник уже поужинал и, сидя в кресле в вязаных шерстяных носках, читал «Правду».

Я извинилась, что побеспокоила его дома, но дело очень важное.

— Слушаю, — сказал он, откладывая газету. — Да ты садись.

Я рассказала, что у меня отменен приговор и с первым пароходом я должна ехать на переследствие. Насколько я слышала, всех с отмененным приговором свозят в Магадан.

— Правильно. Значит, никакого приговора тебе не отменяли. Если бы отменили, то не выслали на Дукчу.

Я показала ему мамину телеграмму и рассказала, что меня вызывали уже в НКВД, где сообщили, что первым рейсом еду домой на переследствие…

— Он даже выразился так: «На освобождение».

— Странно. Почему же…

— Обычное нарушение… Мало ли разве?

— Гм… Ладно, как раз завтра я еду в Магадан, зайду в НКВД и узнаю насчет тебя, телеграмму возьму с собой.

— Спасибо, гражданин начальник.

— Ладно, чего там. Узнать не трудно, а вдруг правда твоя!

Утром, когда я шла к девяти часам на работу, мне встретился Швили.

Остановил меня:

— К девяти часам ходить — зека так не положено. Ладно, неделю тебе осталось побарствовать. Потом только два выбора: либо овощехранилище, либо лесоповал. Третьего я тебе не дам, — протянул он насмешливо.

— Пока я на Дукче, не дадите.

— А куда тебе деться, окромя Дукчи? До свидания, стекольщик! — И он пошел дальше снежной тропой. Но Швили опять ошибся — не везло ему со мной! Дня через два я уже уезжала в Магадан на легковой машине вместе с женой начальника и старичком фельдшером. Мы трое сидели сзади, а рядом с шофером охранник, сопровождающий меня до «Женской командировки» в Магадане.

Я закрыла глаза, вроде дремала, и думала о предстоящей встрече с Маргаритой.

Все это время на Дукче я скучала и тосковала о своем верном друге и одновременно радовалась, что не она, а я попала на Дукчу.

Так же все девять лет я не переставала радоваться, что это я попала в лагерь, а не моя сестра Лика или мама. Я не знаю, хватило бы у них сил выжить? За тетю Ксению, партизанку, я не беспокоилась. Она бы дала мне сто очков вперед.

Когда меня арестовали, тетя Ксения жила в Севастополе. Узнав о моем аресте, она тут же переехала в Саратов — разделить с сестрой беду. Добралась до моего следователя Щенникова и крепко с ним поговорила.

Вошедший во время их разговора какой-то сотрудник сказал:

— Жаль, что вы партизанка, а хлопочете о враге народа. Вам надо отрекаться от такой племянницы.

Тетя Ксения вспомнила все матерные слова, что слышала за свою многотрудную жизнь, и выложила их обоим сотрудникам. После ее ухода они даже говорили: «Не арестовать ли ее».

Но Щенников ее отстоял.

— Не надо. У Валентины Михайловны может быть только такая тетка. Все же она партизанка… Белогвардейцы в девятнадцатом году загоняли ей иголки под ногти, требуя указать, где партизанский штаб, — никого, ничего не выдала. Приговорили к расстрелу. Расстрелять не успели, наши перешли Сиваш и утром освободили политических заключенных…

Я была любимицей тети Ксении. Представляю, как она неистовствовала, что меня арестовали ни с того ни с сего…

Я ждала Маргариту вечером, но она, узнав, что я приехала, поспешила на попутной грузовой машине в лагерь.

Мы обнялись, сколько радости, сколько счастья дает дружба.

— Отпросилась у бригадира? — спросила я, улыбаясь. Маргарита рассмеялась.

— Представь, бригадиром назначена я. Уже третий день. Не знаю только, справлюсь ли?

— Конечно справишься.

— Теперь, когда ты вернулась, я уже не боюсь. А ведь утром боялась. Что начальнику вздумалось назначить меня бригадиром, я же самая младшая?

— Ничего. Справишься. Ну, рассказывай, как вы тут без меня жили?

Мы с ней проговорили до полночи. Решили, что завтра я возвращаюсь в свою бригаду на рыбный склад.

Ночью мне приснился странный сон. Будто весь барак — все сто двадцать девять человек — выехали куда-то на этап и я осталась одна. В отчаянии я ходила в опустевшем бараке, кругом мусор, клочки бумаг, склянки, какие-то тряпки. Пустые нары, и я одна. Ни Маргариты, ни других товарищей…

На работе, когда мы отдыхали в теплушке, я рассказала женщинам свой сон.

— Какой неприятный сон, — вздохнула Маргарита. — Не знаю, как можно растолковать его?

— Ладно, может, и вправду чепуха, мало ли что кому приснится.

Но вечером, когда после ужина каждый занялся своим делом, а мы с Маргаритой все еще рассказывали, как жили друг без друга, в барак вошел начальник лагеря (новый, а ту начальницу куда-то перевели). За ним шла нарядчица Вера, с листами бумаги.

— Неужели всех читать? — спросила она у начальника.

Он что-то ответил ей вполголоса.

— Женщины, внимание, — объявила Вера. — Все! Понятно? Все, проживающие в тринадцатом бараке, кроме Мухиной Валентины Михайловны, собирайтесь с вещами, утром рано — этап в тайгу.

Они вышли, а мы сидели в молчании, словно оглушенные.

— Вот и Валин сон, — сказала Маргарита и заплакала. — Ей не ехать, потому что она поедет на освобождение.

— Этап в тайгу, — решила Надя Федорович. — Давно я слышала, что с бывшим тюремным заключением в Магадане держать не полагается. Отправят в тайгу на лесоповал. Просто долго раскачивались, как всегда и во всем у нас.

— Давай не спать всю ночь, — предложила Маргарита, — может, мы никогда не встретимся.

Мы проговорили всю ночь. Чтоб не мешать товарищам, уснувшим возле собранных вещей, мы вышли во двор. Лагерь спал, даже собаки не лаяли — дремали. Мы прогуливались перед бараком. Затем остановились и стали смотреть в небо… Никогда, нигде не видела я таких ярких, косматых, пламенеющих звезд, как здесь в ясные заполярные ночи. Созвездия сдвинуты с привычных мест и кажутся совсем иными, неизвестными, будто мы смотрели на них с другой планеты.

— Увидимся ли мы когда-нибудь с тобой? — сказала грустно Маргарита. — Ты была мне настоящим другом…

Увезли их после обеда. Я долго стояла у ворот и смотрела вслед ушедшим машинам.

«Что-то ждет Ритку? Что-то ждет их всех?»

Я вернулась в барак. Все было в точности, как в моем сне: бумажки, мусор, пустые нары, опустевший барак и я одна.

Я сидела и плакала, когда мне пришли сказать, чтоб перебиралась в седьмой барак. Наш тринадцатый шел на слом.

Я перебралась. Но с горя — слегла. На третий день ко мне, помню, подошёл новый начальник.

— Врач говорит, вы заболели с горя: потеряли друга. Могу понять вас… Но советую завтра выйти на работу… Все же рассеетесь с людьми. Познакомитесь с новой бригадой. Мы пока не будем требовать от вас нормы.

— Спасибо, начальник, я выйду на работу. Пожалуйста, туда же, на рыбный склад.

— Да, да. Вы зачислены в ту бригаду…

На складе царило большое оживление. В бухту Нагаева пришел ледокол и привел за собой целый караван судов. Мы спешно освободили бочки от снега, подкатывали их к воротам, а когда одна за другой подъезжали грузовые машины, мы грузили бочки с кетой и горбушей.

В помощь нам подключили бригаду мужчин. Мы быстро все перезнакомились. В основном, как и мы, 58-я статья, и среди них ленинградский писатель Юлий Соломонович Берзин. Как раз перед арестом я прочла его роман «Возвращение на Ифаку».

В теплушке нас усадили рядом, я сказала, как мне понравился его роман, и спросила, почему не Итака, а Ифака?

Он охотно объяснил, что древние греки произносили именно так — «Ифака».

Мы ели черный хлеб (обедали мы по-прежнему вечером, вместе с ужином), и мужчины предложили нам икры.

Откуда? Они при нас вскрыли одну из бочек с кетовой икрой.

А мы поделились с ними хлебом. Потом бочку забили, и мы все дружно выпили чаю с сахаром, которым нас угостил начальник склада.

Я очень беспокоилась о Маргарите. Где она, как они там живут?

Из новых заключенных — в седьмом бараке — я больше почему-то сблизилась с эстонкой Мартой (Мартой Яновной) и москвичкой Машей. У Марты трое детей остались с мужем и ее матерью.

Следствие было тяжелым. Следователь, женщина, держала ее на ногах по двое суток и методично била кулаком по левому виску. В результате левый глаз превратился в кроваво-красный шар и почти выкатился из орбиты. Марта потеряла сознание, и ее пришлось отправить в тюремную больницу. Все-таки упорная эстонка ничего на себя не подписала…

В этом бараке была в основном одна интеллигенция. И мы скоро путем сравнений выяснили, что в РСФСР ни в одной области женщин не били, лишь мужчин, а в республиканских НКВД следователи били и женщин. В Грузии, с приходом к власти Берии, даже пытали.

Маше было двадцать семь лет, коренная москвичка, очень умная, немного взбалмошная. В Магадане она находилась уже третий год и за это время насмотрелась и наслышалась о многих несправедливостях. Что же делает Маша (жаль, не помню ее фамилии)? Она описывает в письме в ЦК все нарушения законности и заканчивает так: «Если это у вас случайности, то немедленно уберите их; если это система, то прошу меня расстрелять, так как жить при такой системе мне слишком противно и я не желаю!» И полный адрес, даже номер барака. Письмо ухитрилась переслать с кем-то из отъезжающих. Но из Москвы начальнику лагеря прислали копию письма, запрос о характеристике Маши, а также на обследование ее психиатрами. Начальник намек понял. Он долго вместе с молодым психиатром уговаривал Машу согласиться отдохнуть в психиатрической лечебнице. Ведь иначе ее расстреляют. Ее, конечно, не уговорили, молодой врач решил спасти ее от расстрела даже против ее желания.

Маша все-таки попала в магаданский сумасшедший дом, где пробыла полгода.

Когда я узнала об этом, выразила свое сочувствие. Маша усмехнулась.

— Мне совсем там не было плохо… Во-первых, там много интересных людей. Некоторые просто нервнобольные, им дали возможность отдохнуть год-другой. Иначе бы они просто погибли, понимаешь?

— А во-вторых?

— Стас полюбил меня… Он хороший человек — красивый, умный, добрый. А я была так одинока… но мне уже хотелось жить, и я поверила Стасу, что всё это преходяще. Понимаешь, не навсегда. Что я молода и еще увижу нечто совсем другое.

Я напомнила Маше эти ее слова в апреле 1961 года, в день, когда чествовали Гагарина (с его первым полетом человека в космосе). Мы стояли у раскрытого окна в нашем номере гостиницы «Пекин»: я, мой муж Петринский, Маша с мужем — Давидом Абрамовичем. Московское небо пылало огнями фейерверков.

А я невольно вспомнила прекрасное чудо полярного сияния в зимнюю ночь на реке. Об этом я не стала рассказывать, только подумала, что вряд ли Гагарин видел в космосе такое прекрасное чудо, видеть которое сподобилась я.

С Машей я тогда в бараке подружилась более, чем с другими, но продолжала тосковать и беспокоиться о старом друге — Маргарите.

Утром мы отгрузили последние бочки с икрой. Очень устали и теперь нехотя отбрасывали снег с оставшихся бочек. В раскрытые ворота рыбного склада въехал грузовик. Добродушного вида шофер, в кожаной куртке на меху, выпрыгнул из кабины и спросил Валентину Мухину.

Когда я подошла, он передал мне письмо от Маргариты и попросил к четырем часам приготовить ответ, он за ним заедет.

— Плохо твоей подружке, — сказал он мне. Я засыпала его вопросами.

— В письме всё есть. А что я могу сказать? Мое счастье, что я шофер дальних рейсов, а то загнулся бы уже просто-запросто. Лесоповал — произвол полнейший, жаловаться бесполезно. Она в письме просит помочь, дурь это — чем ты можешь помочь, такая же зека? Если хлеба сможешь собрать для нее — собери, я отвезу. Они там так голодают просто-запросто.

Он уехал… Я прочла Ритино письмо, потом дала прочесть Маше, Марте и другим женщинам. Они пришли в ужас.

— Воистину утопающий за соломинку хватается, — сказала Марта Яновна.

Маргарита писала о том, что работа ужасная, норму выполнить они не в силах, на работе с раннего утра до одиннадцати вечера (как мне это было знакомо!), что питание скудное, просто морят голодом. Произвол полнейший: избивают, насилуют. Какой-то кошмар!

«Правда, меня не били, — уточняла она в письме, — но я не огрызаюсь и стараюсь изо всех сил… до обморока. Вряд ли я выдержу даже месяц такого существования и не на кого мне надеяться, не у кого просить помощи, кроме тебя, Валюша, помоги мне! Ты такая умная, такая изобретательная, придумай что-нибудь.

Валя, спаси меня. Спаси!

Маргарита».

Пока женщины читали и перечитывали это письмо, я ушла в теплушку и сидела там у огня, растерянная.

Что делать? Как ей помочь?

Когда я немного пришла в себя, вся бригада собралась в теплушке. Рядом сидела Маша.

— А что, если ей посоветовать притвориться сумасшедшей? — шепнула она мне. — В психлечебнице были такие. Стас нам поможет.

— Ей нельзя в сумасшедший дом. Слишком впечатлительна! Она по правде сойдет с ума.

— Но нельзя же оставить ее в такой беде!

— Что-нибудь придумаю. Должна придумать, раз она так верит в меня.

И я стала думать. Думала день и ночь, даже когда спала, потому что, когда просыпалась, мысли были заняты проектами, один фантастичнее и нелепее другого.

Дня через два, когда я утром стояла с бригадой на разводе и, занятая лишь одной мыслью, как помочь, тупо смотрела на забор, вдруг как-то все прояснилось и я увидела, что на заборе висят штук пятнадцать ящиков почтовых и на каждом был написан прямой адресат:

1. Начальник лагеря.

2. Начальник НКВД г. Магадана.

3. Главный прокурор СССР.

И т. д. и т. д.

Но мое внимание привлекла надпись: «Начальник всех северо-восточных лагерей тов. Вишневецкий».

Резиденция начальника всех северо-восточных лагерей находилась у нас в Магадане.

Фамилия Вишневецкий вызвала у меня улыбку: однофамилец нашего саратовского Вишневецкого, у которого я во время допроса слопала пирог? История была довольно комичная, и вечером я рассказала женщинам в бараке, как это было.

Я тогда долго не подписывала протокол, то есть не желала сознаваться в несуществующей вине. Однажды привозят меня вечером на допрос, и мой следователь Александр Данилович Щенников мрачно говорит:

— Ну вот, допрыгались. Не хотели подписывать, а теперь с вами будет говорить сам Вишневецкий (заведующий отделом), он-то не будет с вами цацкаться, как я.

И вот мы в кабинете Вишневецкого.

Щенников скромно уселся в сторонке на диване, у окна — я и какой-то лейтенант, перед которым лежала пачка листов бумаги.

Любезно пригласив меня садиться, Вишневецкий затем произнес целую речь, минут на десять-пятнадцать, убеждая меня подписать злосчастный протокол. В начале его речи вошла миловидная буфетчица в переднике и кружевной наколке на кудрях и поставила перед ним большой кусок горячего пирога с мясом и бутылку крем-соды.

Он не обратил на нее никакого внимания и убеждал меня пожалеть себя, пока мне не отбили почки или еще каким другим образом не покалечили меня.

— А вы молода, талантлива, и вам еще жить да жить. Так что, Валентина Михайловна, будете подписывать?

— Вы меня извините, — произнесла я виновато, — но я не поняла ни слова из того, что вы говорили…

— Как то есть?

— Я невольно смотрела на этот пирог и… ничего не соображала…

— Вы что, голодны, что ли?

— Неужели сыта?

— Но вы же обедали!

— Вы бы этот обед сами есть, безусловно, не стали.

— Отчего?! Что там было на первое?.. Гм, на второе?..

— На первое щи несъедобные, на второе каша с вонючей рыбой, осклизлая, синяя… Да…

— Ну, пожалуйста… — И он придвинул широким жестом мне свой пирог.

Я поблагодарила, начала с аппетитом есть… Потом взглянула на крем-соду и сказала:

— Мама всегда обо мне говорила: «Наша Валька, как утка, куска не проглотит, чтобы не запивать».

Он молча придвинул мне и крем-соду. Доедая пирог, я мельком взглянула на своего следователя. Щенников злорадно усмехался почему-то. Покончив с пирогом, я поблагодарила и заявила, что теперь буду слушать внимательно.

Но Вишневецкий ограничился одной-двумя угрозами и советом немедленно подписать протокол.

— А чего вас тут посадили, — обратилась я к лейтенанту, — перед вами чистая бумага… Мои показания, что ли, записывать?

Лейтенант пожал плечами.

— Так пишите, буду говорить…

Все трое явно оживились, и я заговорила:

— Конечно, пирог был очень-очень вкусный. Мама только в детстве пекла такие пироги. Еще раз спасибо. Но… какой бы вкусный ни был пирог, вы же понимаете, надеюсь, что все же, как писатель, хоть и начинающий, даже за очень вкусный кусок пирога не могу подписать явную чушь. Клеветать на себя и своих товарищей…

— Ваши товарищи, кстати, все подписали, — пренебрежительно заметил Вишневецкий.

— Вы же их нещадно избивали… Кстати, насчет пирога, вы попросите себе еще кусок, вам, как начальнику, дадут… А еще лучше два куска: Александра Даниловича угостить. Еще раз спасибо за пирог. Но подписывать за кусок пирога… даже за целый пирог, я, конечно, не буду.

Вишневецкий был довольно красивый мужчина, но гнев явно не шел ему: он вдруг так подурнел, что Щенников испугался.

— Забирай ее к чертовой матери, — завопил Вишневецкий, — я ее видеть не могу!

— Если принять валерьянку, — начала было я… но не закончила умного совета, так как Щенников выволок меня в коридор.

— А пирог был вкусный…

Щенников застонал. В бараке хохотали до упада, только одна лишь тетя Тоня, домработница из Кремля (хозяина расстреляли, а ей дали десять лет), выразила сомнение: не вру ли я? Но ей сказали: «Это же Валькин стиль, вспомни комиссию из Москвы».

— Да, — улыбнулась тетя Тоня, — она тогда уж так ляпнула, меня чуть кондрашка не разбила от страха за нее. Ведь надо было сказать, что такое количество овса на завтрак, обед и ужин сделает счастливой любую лошадь, а нас делает глубоко несчастными. На овсе-то мы сидим уже четыре года.

— Валя, а вдруг это тот самый ваш саратовский Вишневецкий, — сказала Марта Яновна.

— Нет, наш Вишневецкий, кажется, умер. Это однофамилец.

Я не сказала о том, что Вишневецкий расстрелян. В посылке, которую я получила из дома, в обрывке газеты (в нее был завернут мармелад) я прочла, что начальник НКВД Стромин и Вишневецкий приговорены к расстрелу. Приговор приведен в исполнение.

Почему-то мне было неприятно рассказывать об этом.

Утром я опустила в почтовый ящик на имя начальника всех северо-восточных лагерей заявление с просьбой срочно принять меня по крайне важному и серьезному делу.

А дня через два мне сказали, чтоб я не ходила на работу, так как меня поведут на прием к Вишневецкому.

— Быстро как! — удивились женщины. Уходя на работу, все пожелали мне удачи.

Резиденция начальника лагерей занимала половину здания НКВД, только ход был с другой стороны. В приемной ждали одни мужчины, все бывшие заключенные, работающие теперь в Магаданской области. Все по одному и тому же вопросу: с просьбой отпустить их на материк.

Наконец подошла моя очередь. Захожу в просторный, хорошо обставленный кабинет. В глубине его за письменным столом сидит наш саратовский Вишневецкий, живехонький, и невозмутимо смотрит на меня.

— Я вас слушаю.

Не показав и вида, что я его узнала, стала рассказывать ему о Маргарите Турышевой, взывала к его человечности и умоляла ее спасти.

— Валентина Михайловна, вы меня помните? — неожиданно спросил он.

— Конечно помню. Это не вы придумали — не давать мне спать?

— Нет, не я. Стромин.

— А теперь мне отменили приговор. Назначено переследствие.

— Знаю. С первым пароходом вы едете в наш Саратов. Что же мне сделать для землячки?

— Спасите Турышеву, это и будет для меня.

— Ладно.

Он взял большой лист бумаги и начал наносить на него анкетные данные о Маргарите. По счастью, я их знала наизусть, и он все записал.

— Значит, две профессии, — задумчиво отметил он, — балерина и геолог.

— Да, окончила балетное училище, три года работала в Свердловском театре оперы и балета, потом окончила геологический техникум и работала уже геологом… Спасибо вам! Я так благодарна. Она в ужасном там положении. Прочтите ее записку. Он прочел и, покачав головой, вернул ее мне.

Записал название участка, где она находилась на лесоповале.

— Ну, а что мне сделать для вас?

— Спасибо. Не надо ничего. С первым пароходом я уезжаю.

— Ладно, я подумаю сам.

Он проводил меня до двери и неожиданно сказал:

— А у меня ведь тоже к вам просьба.

— О, с удовольствием сделаю, что могу. — И так как он слегка колебался, я добавила: — Передать привет Саратову?

— Вроде того. Когда вас приведут к новому следователю, сбегутся взглянуть на вас все, кто знал Валентину Михайловну в тридцать седьмом году.

— Так уж сбегутся… — усомнилась я, — поди, все забыли меня.

— Нет, вас помнят. Когда я два года назад уезжал из Саратова, о вас рассказывали целые легенды, что было и чего не было. Вас не забыли. Так вот, когда ребята соберутся, вы им скажите: «А Вишневецкий шлет вам привет!!» И расскажите им всё, что вы знаете обо мне.

— Но я так мало о вас знаю!..

— Больше, чем знают они. Сделаете это? А вашей подруге я помогу.

— Конечно сделаю.

— Ну, вот спасибо, желаю вам счастья!!

На этом мы расстались.

Вишневецкий выполнил все свои обещания. Уже на следующий день утром на разводе мне сообщили, что я направлена на другую работу. Никто не знал, на какую именно, где-то в городе.

Мне не хотелось расставаться со своей бригадой, к которой я уже привыкла, и я скорее огорчилась, чем обрадовалась.

Маша и Мария Яновна расцеловали меня и исчезли за воротами в утреннем тумане.

— Иди пока в барак, — сказали мне, — тебе к девяти часам. Отдыхай пока.

Вишневецкий устроил свою землячку в общежитие НКВД.

— Что я здесь должна делать? — спросила я у коменданта. Он почесал затылок.

— Должность новая… С сегодняшнего дня ввели. Наверное, наблюдать за порядком. Ну, мне что-нибудь помочь.

— Уборщицей?

— К нам по субботам и средам приходят две женщины, делают генеральную уборку. Моют полы. А пока — вот огнестрельное оружие, все виды пистолетов в этом шкафу. На ключ. Вот тряпки. Совсем запылились.