Птице отрезали крылья
Птице отрезали крылья
1937 год начался для меня очень счастливо. Уже в день своего рождения, 7 февраля, я получила письмо из Москвы, что меня сильно удивило, так как никаких знакомых в столице у меня не было.
Письмо из Госиздата начиналось примерно так: «Просматривая литературу, выходящую на периферии, мы прочли вашу повесть «Побежденное прошлое» о беспризорнице Любке, напечатанную в альманахе «Литературный Саратов» № 1. Если ваши другие произведения по качеству не хуже, то присылайте, а лучше всего сами привозите, с удовольствием будем издавать ваши книги».
Это был лучший подарок ко дню моего рождения, и я немедля занялась подготовкой своей рукописи для Госиздата.
В апреле я уже привезла ее в Москву. В издательстве приняли меня тепло, хотели устроить в гостиницу, но усомнились, хватит ли у меня денег (плоховато была одета), устроили в какое-то литературное общежитие.
Рукопись прочли, одобрили и к 1 мая уже заключили со мной договор на книгу рассказов.
По рекомендации издательства журнал «Красноармеец, краснофлотец» принял к печати мой рассказ «Партизанка» и тут же пустил его в производство.
Получив гонорар, я первым делом отправилась в какой-то универмаг, приобрела чемодан и принялась покупать и складывать в него подарки для родных и друзей. Себе я нашла в ателье шелковое черное, очень элегантное платье, от которого была в полном восторге, удалось купить в тон и красивые туфельки на французском каблучке.
Обратный билет я купила на 10 мая, хотелось лучше осмотреть Москву и побывать в театрах.
Утром 1 мая 1937 года я стояла на тротуаре и смотрела на проходившую мимо демонстрацию, вливавшуюся на Красную площадь. Рядом со мной стояли двое командиров Красной Армии. Они вполголоса — очень тихо — рассуждали о Сталине. Но слух у меня тогда был весьма хороший, да и тема показалась интересной, и я, что называется, «навострила ушки». Командиры шептали о том, что Сталин буквально обезглавливает армию, уничтожает ее лучших, способнейших, талантливейших военачальников.
То, что говорили о Сталине эти двое, для меня не было новостью. Мне приходилось беседовать с папиными друзьями — старыми большевиками и даже соратниками Ленина. Эти люди были чисты и наивны… Они обращались в Центральный Комитет с протестом, требуя убрать Сталина из ЦК. С ними расправлялись сразу. Расстреливали или ссылали на Колыму, где они погибали при каком-нибудь массовом расстреле. (Об этом я узнала много позже.)
Я со школьной скамьи знала, какое несчастье для моей родины, что так рано умер Ленин и что, несмотря на его протест, в свое время партия допустила хитрого, неумного, завистливого, жестокого Сталина к необузданной власти, какой не было ни у одного императора (разве что у Ивана IV). Аресты шли каждую ночь, почти в каждом доме. На заводах, в учреждениях, школах, университетах, в академиях. Уничтожались самые способные, самые талантливые. Иногда для ареста было достаточно, что этот человек — личность!
В Саратовском отделении Союза писателей нашелся свой злой дух. Бездарный, завистливый поэт. По его доносам посадили более ста невинных людей. Сначала он «сажал» по одному, но с 1936 года стал «сажать» пачками.
Меня взяли последней в нашей «группе» 4 октября 1937 года. На месяц позже, чем было запланировано. Дело в том, что в то время у нас провалились полы, и мы на время ремонта переехали к двоюродному брату Яше. За этот месяц раза два или три приезжали ночью меня арестовывать, но заставали пустую квартиру. Никто из соседей, хотя прекрасно знали, где я нахожусь, не сообщил адреса. Говорили: «Наверное, где-нибудь в доме отдыха, пока ремонт…»
День ареста отпечатался в моей памяти до мельчайших деталей, до последнего оттенка окраски.
Проснулась я в десять утра. Сестренка давно ушла в училище (она училась в художественном, на втором курсе). За чаем я рассказала маме неприятный сон. Будто я поднялась на второй этаж какого-то сумрачного здания, долго шла по коридору и вошла в комнату. За письменным столом сидел какой-то мужчина и, пригласив меня садиться, протянул мне недошитую мужскую сорочку.
— Вот мы сшили полотняную рубашку для Павла Федоровича Липендина, — сказал он, — осталось несколько стежков. Дошейте, пожалуйста, ведь он, как секретарь обкома по пропаганде, очень ценил вас, подолгу беседовал с вами…
И он протянул мне недошитую рубашку. Я наотрез отказалась ее взять. Мужчина стал угрожающе подниматься, и я проснулась.
— Какой нехороший сон, — вздохнула мама. — Устроили в руководстве обкома какую-то свистопляску: арестовали первого секретаря Криницкого, через неделю — ставшего на его место Барышева берут, а потом Липендина. Сколько был Павел Федорович секретарем обкома?
— Четыре дня.
— Черт-те что! Такой хороший человек. Настоящий коммунист… Ты куда собираешься?
— К редактору газеты. Давно там не была.
— Какое платье наденешь?
— Черное крепдешиновое.
— Правильно, оно тебе очень идет.
Из дома мы вышли вместе. Дошли до Крытого рынка, куда направлялась мама. Я поцеловала ее и перешла на другую сторону улицы. Но почему-то еще раз перебежала улицу и еще несколько раз поцеловала маму крепко, крепко. Когда уходила, оглянулась, мама все смотрела мне вслед и махала рукой. Не скоро она меня увидела вновь.
Редактор Касперский обрадовался моему приходу и дал мне задание написать очерк о депутате.
— Идите прямо сейчас в горсовет, где вам дадут имена лучших депутатов.
В коридоре меня ждал крайне взволнованный секретарь редакции, он сказал, что ему очень необходимо со мной поговорить, и просил зайти к нему. Я зашла. Но он не мог выдавить из себя ни слова и чуть не плакал, глядя на меня. Тогда я не знала, что ему поручили сообщить в НКВД, как только я приду в редакцию.
— Я слушаю тебя, — нетерпеливо сказала я. Но так как он ничего не мог придумать, то я пошла в горсовет.
День выдался совсем летним — солнечный, жаркий. В горсовете я несколько задержалась, но зато выбрала, о ком именно писать очерк. Взяла адрес. Выйдя на улицу, я вдруг почувствовала, что проголодалась, и решила зайти в кафе, чтобы выпить чашечку кофе и съесть пирожное. Меня окликнула худощавая, очень некрасивая молодая женщина в темно-красном шерстяном платье и огромных черепаховых очках, что-то в ней было обезьянье.
— Вы Валентина Мухина? — осведомилась она. Решив, что это одна из моих почитательниц (они у меня уже появились, особенно после рассказа «Чей ребенок»), я с улыбкой подтвердила это.
— Пройдемте со мной, — вполголоса сказала она и, когда я, что называется, вытаращила глаза, пояснила: — Я из НКВД.
Я шла рядом с ней, соображая, зачем, интересно, меня туда вызывают? Решила, что как свидетеля по делу Иосифа Кассиля. Кассиль был арестован уже с полгода, а я была очень дружна и с ним и с его женой Зиной. Пока дошли до НКВД, я обдумала целую защитительную речь. Почему-то мне не приходило в голову, что это арестовывают меня. Как я потом узнала, ее только сегодня назначили моим следователем, и у нее еще не было ордера на мой арест. Мы поднялись на третий этаж и шли точно таким коридором, какой был в приснившемся мне сне. Но комната, куда меня привели, оказалась солнечной, даже уютной, и там сидели два симпатичных молодых человека.
Оставив меня с ними, «обезьянка», как я уже мысленно окрестила ее, быстро ушла к начальнику. А мы тем временем разговорились… Оказалось, что один из этих молодых людей тоже был на Алданских золотых приисках, в Незаметном. Мы даже вспомнили наших общих знакомых, комичные сценки из жизни золотоискателей. Когда мой следователь, та самая женщина, вернулась, я весело хохотала во весь голос. Она негодующе уставилась на меня своими злыми черными глазками.
— Вы арестованы, — заявила она. Я удивилась.
— За что?
— Вас вызовут на допрос, и вы узнаете.
— А-а. Вы меня сейчас отправите в тюрьму?
— А куда же еще?
— Видите ли, я проголодалась. У вас, конечно, есть тут буфет? Возьмите мне, пожалуйста, кофе и что-нибудь съестное.
— Вас покормят в тюрьме.
— Но обед, наверное, уже прошел?
На этом меня отправили в тюрьму. Там я сначала попала в канцелярию. Посреди комнаты стояли два следователя и тихонько переговаривались о чем-то. Ко мне подошел лысый толстяк, подвел меня к столику, на котором были разложены открытые плоские ящички, и стал брать у меня отпечатки пальцев.
Он делал это так старательно и так от усердия сопел, что пот выступил на его лбу и на лысине.
«О господи! Какой идиотизм!» — подумала я, и вдруг мне стало так смешно, что я, не выдержав, громко расхохоталась. Оба следователя обернулись.
— Истерика, — констатировал один. Его товарищ встретил мой смеющийся взгляд.
— Никакая не истерика, — с какой-то горечью заметил он, — ей действительно смешно.
После взятия отпечатков меня отвели в камеру на четвертом этаже. В камере находилось пятеро женщин, арестованных этой ночью либо утром этого дня. Все пятеро, видимо, уже устали плакать. Мое имя было им известно, и они дружно ахнули, что меня тоже арестовали. Из этих первых сокамерников мне запомнились двое. Молодая девушка Валя, харбинка (в эту ночь забрали также ее сестру и мать, всю семью; отец давно умер).
Затем научный работник Ольга Борисовна, тридцати восьми лет, микробиолог. Муж ее был физик, его тоже забрали в эту ночь. Их грудного ребенка, шестимесячного сынишку, увезли в детдом…
— Мы женаты пятнадцать лет, но у нас не было детей, — горько жаловалась Ольга Борисовна, — я столько лет лечилась… и вот родила, сына. Сколько было радости! Мы были так счастливы. Я назвала сына, как и мужа, — Олег. А теперь… что с ним, моим крошкой?..
Вечером меня вызвали на допрос.
— Кто на букву «М»?..
Старший следователь Александр Данилович Щенников оказался еще молодым, лет тридцати, довольно красивым мужчиной. Серые, стального цвета глаза смотрели жестко, недобро, но мне показалось, что в глубине его глаз затаилась щемящая боль и растерянность.
Этот жесткий человек с первого дня вызывал у меня непонятное чувство жалости к себе…
Когда мы покончили с анкетой, я устроилась на стуле поудобнее и спросила:
— Так почему меня арестовали? Следователь на мгновение отвел глаза, но заставил себя посмотреть мне прямо в лицо.
— Вам придется подписать этот протокол… прочтите… из него узнаете, в чем вас обвиняют.
Я прочла и удивленно посмотрела на Щенникова.
— Вы не находите, что это уж чересчур глупо? — спросила я.
Согласно протоколу меня и моих товарищей обвиняли в попытке «реставрации капитализма методом террора и диверсии».
— Вы думаете, я это подпишу? — спросила я.
— Раньше или позже подпишете, — устало уронил следователь.
— Но, товарищ следователь…
— Называйте меня… меня зовут Александр Данилович.
— Поняла. Постараюсь никак вас не называть. Послушайте, смотрите мне прямо в глаза и скажите, что вы сами верите в это… ну в эту чушь!
Щенников усмехнулся: «Черт побери, что я — круглый идиот, не понимаю, кто передо мной сидит?»
— Ладно, — добавил он, — вы сегодня устали. Все-таки арест — это травма, отправлю-ка я вас лучше спать» если, конечно, уснете… Постарайтесь уснуть. Завтра я вас вызову.
— Спасибо, — сказала я. — У меня к вам просьба: необходимо уведомить о случившемся маму, ведь она теперь от беспокойства с ума сходит.
— Не положено.
— Как не положено?.. Но ведь это жестоко. Одну ночь не явлюсь домой, другую, мама может подумать, что со мной случилась беда.
Щенников взглянул на меня с любопытством.
— У вас действительно беда, Валентина Михайловна.
— Какая же это беда? Я жива, здорова. Если хотите знать, мне даже очень интересно посмотреть, какие у нас тюрьмы, какие методы следствия…
— Ваша мама обратится в милицию, — перебил меня Щенников, — там ее надоумят, где вас искать…
Утром меня не вызывали, а вот после ужина, заглянув в камеру, осведомились, кто тут есть на букву «М»?
— Мухина, — отозвалась я.
— Собирайтесь к следователю. Быстренько.
У Щенникова я, к моему удивлению, застала нескольких молодых следователей; как я поняла, их прислали для ведения перекрестного допроса. Они удобно расселись на диване, на стульях и уставились на нас, как в театре.
Щенников вновь стал убеждать меня подписать протокол. Убеждал на всякие лады: и уговаривал, и угрожал.
Однако то один, то другой из молодых следователей-стажеров вставал, заходил за спину Щенникова, словно хотел посмотреть в окно, и незаметно делал мне красноречивые знаки: дескать, не подписывай.
Щенников обратился к следователям:
— Я что-то вас не слышу. — И стал раскуривать папироску.
Но перекрестный допрос явно не получался. Они что-то мямлили, тянули. Один ни к селу ни к городу стая рассказывать о том, как героически вел себя один из его подследственных, но спохватился, перевел разговор на то, почему мой следователь, которая меня арестовала, отказалась вести следствие.
Хмурившийся Щенников внезапно расхохотался. Оказывается, она подала заявление на имя начальника НКВД, что Мухина — опытный, матерый враг народа — ей не по зубам: потому что она смеялась во время ареста и у нее не пропал аппетит. Все дружно захохотали.
— Но вернемся к протоколу… — сказал Щенников.
— Александр Данилович, хватит меня убеждать в том, во что вы и сами не верите. Давайте я лучше расскажу вам, как я в первый раз влюбилась.
— Это было в Саратове? — с надеждой спросил Щенников.
— Нет, это было в Севастополе.
Тут я припомнила один весьма комичный случай из своей жизни и рассказала его. В разгар нашего веселья в кабинет зашел один крайне несимпатичный, и судя по тому, как все сразу притихли и подтянулись, следователь довольно высокого ранга.
— По какому поводу такое веселье? — сухо осведомился он.
Все промолчали.
— Подписала? — кивнул он на меня.
— Пока не подписывает, — вздохнул Щенников.
— Не узнаю тебя, Александр Данилович. А почему она у тебя сидит? — неожиданно спросил он. — У меня стоит вторые сутки… А ну-ка, встаньте! — рявкнул он и выдернул из-под меня стул. Я не растерялась и мгновенно села на пол. Он опешил.
— Что еще за фокусы. — Он поднял меня. Я поджала ноги.
Ребята не выдержали и фыркнули от смеха.
— Прекратите этот балаган, — твердо потребовал Щенников. — Я старший следователь и веду следствие как нахожу нужным.
Все заметно приуныли.
Когда этот отвратительный человек ушел, я долго смотрела на следователей, испытывая странное чувство жгучей жалости к ним. Один из них, худощавый паренек с ярко-синими глазами, вдруг сказал:
— Валентина Михайловна так на нас смотрит, как будто… как будто, — он запнулся. Щенников усмехнулся:
— Ну что же ты, договаривай… как будто ей нас жаль?
— Вот этому человеку здесь хорошо, у которого женщина стоит по двое-трое суток на опухших ногах, — сказала я, вздохнув.
— Ладно, ребята, на сегодня можете идти, хватит с вас, отпускаю домой.
Стажеры удалились, каждый кивнул мне на прощание.
В эту ночь Щенников говорил со мной долго и откровенно. Не знаю, что его побудило к этому.
— Я проклял день и час, когда пошел учиться в юридический, — говорил он. — Вот вы спросили меня, верю ли я сам в то, что заставляю вас подписывать. Я отвечу честно: «Нет, не верю». А в глазах у вас невысказанный вопрос: почему же я не иду тогда к начальству и не требую, чтобы вас отпустили домой? Да потому, что вы не одна такая у меня, я убеждаюсь все больше, что все наши подследственные невиновны. Буквально все. Тюрьма переполнена невиновными людьми, и эти ни в чем не повинные люди подписывают на себя чудовищные обвинения. Но вы не думайте, что в нашем НКВД собрались какие-то преступники, то же самое происходит во всех областях, краях и республиках… И виновником всего этого даже не Ежов. Не будет Ежова — будет Иванов, Сидоров или какой-нибудь Махарадзе. Виновен ОДИН человек — бесконечно жестокий, хитрый, жадный до власти. Это он сумел сделать так, что коммунист мучает и убивает коммуниста.
— И никак вам нельзя уйти? — робко спросила я.
— Никак. Только два пути: или через врачебную комиссию, но я здоров как бык, или сесть вместе с вами, но вам это ничем не поможет, а мне будет очень лихо, ох как лихо. Большинство наших в такой ситуации до лагеря не доживают. Может, я малодушен. Конечно, малодушен, мне не хватает решимости сесть за вас. Ведь у меня семья… Сын! Которого я очень люблю…
— Если я выживу, когда-нибудь я напишу обо всем этом, и ваш сын прочтет, — проговорила я.
Щенников так побледнел, что я за него испугалась.
— Не расстраивайтесь, я напишу честно, правдиво, и ваш сын всё поймет.
— Спасибо, — чуть иронически поблагодарил старший следователь и отправил меня в тюрьму, а сам пошел к жене и сыну.
В этот раз я попала в «черный ворон» старой конструкции.
— Не разговаривать! — сказал конвойный а захлопнул за мной дверь. Там находились мужчины, которые и обратились ко мне с одним и тем же вопросом:
— Кто с вами сидит в камере?
Каждый из них искал свою жену. Их жен со мной не оказалось, но была жена одного их сокамерника, председателя исполкома Михаила Каравая, — Ата Лихачева (Августина Капитоновна). Главное, что я узнала: с ними в камере сидит мой лучший друг Иосиф Кассиль. Я стала расспрашивать о Кассиле и узнала…
У него жестокий следователь, прямо зверь, так его избивал, что Иосиф не мог после допроса заходить в камеру — его вносили. Следователя его зовут… Александр Данилович Щенников. Кассиль сказал им, что больше не в силах терпеть избиений и завтра утром подпишет.
— Его больше днем вызывают? — спросила я.
— Да, почему-то лишь днем, — отозвались они. Вот, оказывается, почему Щенников меня никогда не вызывал днем, а только по вечерам. Михаила Каравая тоже жестоко избивали, и он подписал протокол с чудовищной клеветой на себя и теперь опасался расстрела. Жену увидеть он уже не надеялся и твердил только одно: «Мне бы еще хоть раз услышать ее голос, голос моей Аты, потом пусть приходит смерть…»
— Передайте ему, что он услышит ее голос. Я это обещаю твердо. Но предупредите его, чтоб не было никаких эмоций. Пусть молча слушает ее голос, и всё. Иначе он подведет под карцер и меня и Ату.
— Но как вы это сделаете?
— Это я еще придумаю. Мы же ходим на прогулку мимо вашей шестой камеры. И передайте мой горячий привет Иосифу Кассилю.
Пока я поднималась по тюремной лестнице на наш третий этаж, я придумала, как Михаилу Караваю услышать голос жены. Что Михаил подписал протокол, я ни ей и никому в камере не рассказала, Ата была так уверена в его мужестве, так гордилась им. Ведь она так и не подписала.
На другой день нас с утра повели гулять. Прогуливал нас дежурный по прозвищу Минуточка. Во время прогулки я то и дело останавливалась и хваталась за голову. Минуточка ругался, но ничего не подозревал.
На обратном пути, проходя мимо шестой камеры, я сделала вид, что упала в обморок, но, не рассчитав, довольно больно стукнулась головой о дверь. Ата, как мы договорились, «испуганно» закричала: «Джанунка!» Так она нежно называла мужа. И прибавила несколько фраз на английском языке. Минуточка заорал на нее: «Не разговаривать!» Но Ата очень красноречиво пояснила ему, что у меня еще на прогулке закружилась голова, он не дал мне постоять хоть минуту — и вот теперь я в обмороке.
— Бедная моя Джанунка, — и снова несколько взволнованных слов на английском языке.
Растерянный Минуточка побежал к телефону, вызвал ко мне врача. Ата успела сказать еще несколько слов «мне» по-английски. А из-за двери тихо, страстно и нежно: «Ата, прощай!»
Так исполнилось желание Михаила Каравая услышать голос жены, которую безгранично любил. Напрасно боялся он расстрела, ему дали двадцать лет лагеря, а вот Ату расстреляли. Мне до сих пор ее жаль. Сколько красоты, доброты, ума, живости, остроумия было в этой молодой женщине…
— Врач уже спускается, — успокоил Минуточка, явно сознавая свою вину. Я предпочла встать:
— Мне уже лучше.
Женщины повели меня под руки, как архиерея. Но тут на меня и на одну из ведущих напал такой приступ смеха, что мы чуть было не испортили все дело.
— Плачьте! Черт вас возьми! Спасибо, Валя. Мы «плакали», задыхаясь от смеха. Врач пришла в ужас, пощупав мой пульс:
— Ну и частит!
Послушала сердце и… освободила меня на этот день от допроса.
На следующий день меня вызвали утром. Щенников сидел один. Перед ним на столе высилась груда книг — книжный паек, который следователи получали бесплатно раз в месяц.
В тюрьме была библиотека, но нам никаких книг не давали, за то что мы все шестеро не подписывали. Я очень стосковалась по книгам.
— Вы знаете почерк Иосифа Кассиля? — спросил следователь.
— Да, очень хорошо.
— Тогда посмотрите… — и он, не без торжества, показал мне точно такой протокол, какой был у меня, но подписанный… Кассилем.
Сердце у меня сжалось от невыразимой жалости к Иосифу, ведь я знала, как и почему он подписал эти лживые строки.
Но мне вдруг захотелось испытать Александра Даниловича, и я, мысленно попросив у Кассиля прощения, сказала:
— Я всегда считала Кассиля честным, порядочным человеком. Никогда бы не поверила, что он при первом испытании окажется такой сволочью.
Я смотрела прямо в лицо Щенникова и видела, как оно дрогнуло, потемнело, исказилось, словно его коснулись раскаленным железом…
— Не надо, не говорите так, Валентина Михайловна, вы же не знаете, чего ему стоило подписать этот несчастный протокол. Ведь с ним не цацкались, как с вами: ах, молодая, ах, талантливая, надо ее поберечь. Тронь я вас хоть пальцем, мне же не простят, со мной здороваться не будут. Кстати, Кассиль лишних два месяца принимал за вас муки, требуя, чтоб хоть вашу фамилию вычеркнули из протокола.
— Я ни минуты не считала Кассиля сволочью, — грустно произнесла я, — мне просто хотелось видеть, как вы будете реагировать на мои слова.
— Ну и послал мне господь бог подследственную.
— Господь тут ни при чем. Вам послал ее, как я уверена, Вадим Земной — бездарь, завистник, клеветник и убийца.
— Откуда вы это знаете?
— Он уже посадил нескольких наших товарищей.
— Было бы болото, черти найдутся, — вздохнул Щенников.
Затрещал телефон. Его вызывали к начальству. Он позвал следователя из соседнего кабинета.
Следователь курил, стоя в дверях, а я принялась рассматривать книги.
Томик Валерия Брюсов а был таким, что мог уместиться у меня в кармане пальто. И я его незаметно туда препроводила.
Вернувшись, Щенников сразу обнаружил пропажу и пришел в страшную ярость.
— Нет, что за безобразие! Какой он из себя, кто ее взял?
— Среднего роста, шатен, худощавый… лучше спросите у вашего коллеги.
Но коллега хлопал удивленно глазами и уверял, что не заметил, потому что задумался.
В этот вечер Щенников сделал опять серьезную попытку уговорить меня подписать протокол. Он боялся, в этого не скрывал, что меня передадут другому следователю, который не остановится перед применением ко мне пыток и избиений. На совещаниях возмущаются тем, что Александр Данилович так со мной «цацкается». Я наотрез отказалась, выразив надежду, что у меня хватит сил противостоять.
Молодые следователи то и дело заходили в кабинет Щенникова на «огонек» и прислушивались к нашему разговору.
Среди них особенно тепло относился ко мне Шура Артемов. Симпатичный паренек с необычайно яркими синими глазами. Зашел еще один из следователей; только что вернувшись из командировки в Москву, стал рассказывать Щенникову, как обстоят дела у его коллег на Лубянке.
Передавал слова следователя, который вел дело Бухарина: «Ну и человек, вертится словно уж, нажмут на него как следует — он не выдержит, подписывает, а доберется до тюрьмы, отлежится в камере и требует бумагу и чернила — отказывается от показания, да еще жалуется прокурору, что его избивают. В следующий раз его сильнее обработают — опять та же история: подпишет, отлежится, берет назад признания. Девятнадцать раз уже брал назад…»
Шура Артемов вздохнул, взглянув на меня, и, как-то сутулясь, подошел к окну.
Рассказчик тоже взглянул на меня и осекся.
— Неважно, — сказал Щенников, — продолжай. В этот вечер Щенников отправил меня в тюрьму пораньше, еще никто у нас в камере не спал. Едва закрыли за мной дверь, я вытащила из кармана пальто томик Валерия Брюсова. Пять рук протянулись к нему.
— Подождите, друзья, — объявила я, — сначала по нему погадаю…
— Как это «погадаю»?
— А вот так. — Я наугад раскрыла книгу, заложила пальцем строчку и доверчиво вопросила: — Что меня ожидает в ближайшие годы?
Все даже дыхание затаили. Их ведь ожидало примерно то же самое.
Ответ гласил: «Лишь смена мук». Лица наши вытянулись, у некоторых побледнели.
— Как стихотворение-то называется? — буркнула Ата.
— «Мучения святого Себастьяна». Подставь вместо Себастьяна Валентину, — вздохнула я. — Кто следующий гадать?
Желающих не оказалось.
Однажды вызывают вечером меня на допрос. Вхожу в просторную, чистую комнату Щенникова. Все в сборе, сидят кто на диване, кто на стульях, принаряженные, при галстуках. А на столе… Боже мой, весь стол буквально завален яствами, которые они смогли достать: сыр, колбаса, окорок, пирожные, шоколадные конфеты, яблоки… Я всплеснула руками:
— Не собираетесь ли вы, Александр Данилович, устроить мне танталовы муки за то, что я не подписываю вашего протокола.
Ребята так и грохнули от смеха.
— Вот ее благодарность, — возмутился Щенников. — Никаких мук танталовых. Ешьте сколько влезет. Здесь пирог с мясом, очень вкусный… Это ваш праздник, — серьезно заверил меня Александр Данилович.
— Спасибо! Но почему?..
— Инициатива Шуры Артемова, так что «спасибо» адресуйте ему.
Я с надеждой взглянула на Артемова: может, он сумел что-то доказать начальству и меня выпустят на волю? И Артемов понял мой взгляд (его все поняли) и поспешил мне объяснить.
Оказалось, вышел новый номер журнала «Красноармеец, краснофлотец» и там мой рассказ «Партизанка». Журнал конфисковали.
Один номер прислали сюда, где шло следствие над автором. А рассказ очень всем понравился, даже начальнику НКВД Стромину, и Саша предложил хоть чуть-чуть порадовать автора, устроить читку рассказа и… вечер с угощением.
Начальник разрешил, его как раз вызывали в Москву к самому Ежову.
Щенников устроился на диване, Шура Артемов на его месте, он сам решил читать рассказ.
Я попросила журнал. Иллюстрации были хорошие в рассказе. Ничего не сократили.
— Не везет редколлегии, — заметил Щенников, — шестого автора арестовывают, шестой раз конфисковывают журнал.
— Пусть Валентина Михайловна поест, — решил Шура и налил мне горячего кофе.
Мы ели, беседовали, потом Шура читал рассказ. Меня немного утешило, что журнал все-таки достиг киоскеров и был на этот раз распродан. Выручило то, что автор живет в провинции; у столичных писателей конфисковали журналы сразу, еще до киосков.
Долго я потом вспоминала этот вечер и счастливые синие глаза Артемова. Было так хорошо. Я была, что называется, в ударе, смешила других, смеялась сама.
— Какая же она была на воле? — не выдержал один из них, тот, кто постарше, Константин Иванович. — Если сейчас, в беде, она может быть такой непосредственной, такой веселой… И я, мужчина, дзержинец, член партии, должен спокойно смотреть, больше того, участвовать в этом поганом деле? Черт-те что! Шурка, дай твое заявление. Я тоже подпишу, потом… — (Артемов указал глазами на меня.) — Верно, — глухо сказал Константин Иванович.
Мы сидели далеко за полночь, потом меня отправили в тюрьму, а они разошлись по домам.
Больше они у Щенникова не собирались. И я их перестала встречать. Ни Артемов, ни Константин Иванович больше к Щенникову не заходили.
Не выдержав, я спросила однажды у Александра Даниловича, почему больше не заходит Артемов? Спросила и испугалась: вдруг ответит едко, вроде того, что какое мне дело до Артемова. Но Щенников сказал: «Он в Свердловске».
— А… а Константин Иванович тоже в Свердловске?
— Тоже, — вздохнул Щенников.
В декабре Стромин решил, что со мной пора закругляться. Из нашей «группы» я одна лишь не подписала протокола. И он приказал не давать мне спать.
Происходило это так. Александр Данилович бодрствовал со мной до четырех ночи, затем он уходил домой, а ко мне вызывали конвой. После чего меня запирали в подвальную комнату, похожую на пустой колодец, пока не придет машина. Я стояла на дне, сесть не на что, пол и стены мокрые, в какой-то слизи. Я стояла и час, и два, и три.
Наконец подавали «черный ворон», и меня везли в тюрьму.
Я как раз поспевала к общей оправке, когда камеру вели умываться. Сразу после оправки — завтрак. Стоило мне прилечь, как сразу же открывалась дверь и меня вызывали на допрос. Но в это время Щенников еще спал дома, и я несколько часов ждала его, опять стоя в «колодце».
Кажется, я в этом «колодце» пребывала больше, чем у Щенникова: ему дали нового подследственного, и он добивался от него к новому году «превышения плана».
Щенников уговаривал меня подписать:
— Ну, Валентина Михайловна, голубушка, сколько вы еще продержитесь, чего зря себя мучить, слишком неравны силы…
Я не спала уже восьмые сутки. Меня втолкнули в «ворон» старого образца: «Не разговаривать!» Там был всего один мужчина, худой, изможденный. С избитым в кровь, опухшим лицом… И среди кровоточащих век синие — о, какие синие! — глаза.
— Господи, да что же это? Это не вы! Это не вы! Ведь вы же в Свердловске?
— Это я, Валентина Михайловна. Это я, Валя. Я все поняла.
— Кто же это вас так? Неужели…
— Нет, не Александр. Я у другого. Редкая сволочь. Безошибочно выбирает самое больное место и бьет со всего розмаха именно по больному месту. Не расстраивайтесь, меня везут к Вишневецкому. А той сволочи больше до меня не добраться.
— Я не спрашиваю, в чем вас обвиняют… Знаю, в несусветной чуши. Но почему они вас арестовали?
— Я подал заявление… просил перевести меня на работу в милицию, хотел быть следователем по уголовным делам. Ну, Стромин вызвал меня к себе… Сказал, что отпустит, но чтоб я откровенно, как старшему другу, сказал ему, почему ухожу из НКВД. Я ведь сын чекиста, отец погиб от руки бандита. Но мой отец работал при Дзержинском, а не при Ягоде. Тогда еще не было массовых арестов невиновных. И я сказал Стромину всю правду, а он… Он, оказывается, записал ее незаметно для меня.
— Так, — хрипло проговорила я, — а Константин Иванович?
— Костя даже не просился перевести в милицию, он перечислил в заявлении все случаи, когда арестовывали невиновных, и сказал, что не может в этом участвовать, просит его освободить.
— Вы в разных камерах?
— В одной… но он сейчас… в тюремной больнице. Ему отбили почки.
— Шура, славный Шура, что же с вами теперь будет? И с Костей?
— Там еще трое из наших ребят, я их уговорил подождать с месяц-другой, чтоб не приписали нам групповое дело. Их теперь вызывают на допрос к той же редкой сволочи, что и меня. Кстати, ты должна его помнить. Это тот, кто хвалился, что женщины у него по трое суток стоят на ногах, хотел, чтобы и ты стояла.
— А я почему-то и подумала, что это именно он.
— Но хватит обо мне, что с тобой?
— Мне не дают спать… девятый день не сплю.
— Мерзавцы! — выругался Шура. — То-то я тебя не сразу узнал. Не знаю, кому понадобилось устраивать нам свидание и с какой целью, но спасибо ему. Дай я поцелую твою руку. — И он дотянулся своими пересохшими разбитыми губами до моей руки. Я поцеловала его.
— Прощай!
— Прощай! Может, свидимся, Шура?
Когда я вошла, пошатываясь от слабости, к Щенникову, он испытующе посмотрел на меня.
Мне было очень плохо, не знаю, как я держалась девятые сутки без сна.
Не выдержал Александр Данилович.
— Слушайте, Валентина Михайловна, я встану в дверях и буду курить, а вы ложитесь на диван и поспите хоть полчаса. Если кто будет к нам идти по коридору — я вас разбужу. Прилягте.
— Нет, так я все равно не усну.
— Ну хоть полежите с закрытыми глазами, вам легче будет.
— Нет.
— Вот вы какая. Другая бы рада была. Ну что мне с вами делать? Я просто не могу видеть, какая вы измученная.
Резко прозвучал телефонный звонок. Щенников слушал не то удивленно, не то испуганно.
— Слушаюсь, — сказал он, — пусть приведут.
— Звонил Вишневецкий, — пояснил Щенников, — дело Артемова передается мне. Его сейчас приведут сюда. Пожалуй, отправлю вас в камеру…
— В какую камеру? — вскричала я. — А то вы не знаете, что я часами простаиваю в ледяном колодце. Оставьте меня хоть здесь пока. И притом мне надо поговорить с вами.
— О чем? Долго?
— Не долго. Можно при Артемове, у меня секретов с вами не может быть.
Ввели Артемова. Меня пересадили на диван, Шуру — на мое место.
— Вы сами попросились ко мне? — спросил Щенников. — Расскажите. Можете звать меня, как и прежде, на ты.
— Я буду соблюдать субординацию, не беспокойтесь. Вышло так. Сегодня с утра я попросился к начальнику тюрьмы. Он меня знает и чуть не заплакал при виде моего лица. Я умолял его связать меня немедленно по телефону с Вишневецким, который приходит на службу рано. Тот сразу дозвонился и просил у Вишневецкого разрешения передать мне трубку. Тот разрешил. Я ему рассказал, что согласен подписать всю эту хреновину в любой день, если меня передадут Щенникову. Вишневецкий обещал всё выполнить, но сказал, что вечером примет меня сначала сам. А пока он послал ко мне врача… Повторяю, я подпишу, когда вы хотите, но не надо сегодня, а то та тварь скажет, что это именно он выбил из меня признание.
«Так оно и есть», — подумала я.
— Хорошо, Саша, — согласился Щенников и обратился ко мне: — О чем вы хотели поговорить?
— Александр Данилович, скажите мне, но только правду. У меня будет настоящий суд или заочный, в виде пресловутой тройки?
— Самый настоящий суд. Выездная Военная коллегия Верховного суда, — заверил меня Щенников. Я вопросительно взглянула на Артемова.
— В данном случае ему можно верить, он, когда дает слово, не лжет.
— Правда, Александр Данилович?
— Честное слово!
— Хорошо. Тогда я… подпишу… Но знайте, что на суде я расскажу, почему я подписала, как мне девять суток не давали спать. Я действительно больше не могу выдержать этой пытки.
Щенников положил передо мной протокол — страниц шесть или семь, — и я четко и разборчиво вывела внизу каждой страницы свою фамилию. И тут же, повинуясь притягательной силе потемневшего взгляда Сашиных глаз, повернулась к Артемову. Он смотрел на меня не то с гневом, не то с какой-то печалью.
— Валентина Михайловна сейчас как птица, у которой отрезали крылья, — сказал он горько. — Да, птица с отрезанными крыльями. Уже не полетишь.
— Сравнение неверно, — возразила я, — ведь я человек, а не птица. Крылья человека — это его душа, его личность, и этого никто не может отнять, никакая на свете тюрьма, если он сам не отдаст свою душу, свое «я». А я никогда не перестану быть сама собой, поверь мне, Саша.
— Верю, — проговорил он.
Прощаясь, я поцеловала Артемова, а сияющий Щенников пожал мне руку.
Видела я его еще только раз, в день моего суда, 24 января 1938 года.
Судила меня Военная коллегия Верховного суда СССР под председательством армвоенюриста В. Ульриха.
Судили в этот день руководителей обкома партии, обкома комсомола, секретаря горисполкома, редактора областной газеты и тому подобных. И нашу группу писателей. Вводили всех по одному. Меня привезли накануне в десять вечера, но судили в половине пятого, в конце другого дня.
Щенников вошел — высокий, красивый, ухоженный, благоухающий дорогим одеколоном.
Мне сразу бросились в глаза его нашивки. Что-то было не так. Он это заметил и бросил небрежно: повысили в звании, майор теперь. «Не за наше ли «дело» его повысили?» — подумала я.
Щенников стал очень красноречиво убеждать меня признать себя на суде виновной, что это облегчит мою участь, и, конечно, ни в коем случае не говорить о том, что мне не давали спать. Кроме раздражения, это ничего не вызовет.
Не подействовало. Я все рассказала товарищу Ульриху.
Военная коллегия Верховного суда проходила в здании НКВД, в просторном зале с плотно зашторенными окнами, при электрическом освещении. День превратили в ночь. На низкой сцене — председательствующий Ульрих, по бокам у него по две «пешки», правда тоже высокого звания. Справа, в стороне — секретарь суда за маленьким столиком. Вдоль стен на стульях расселись приглашенные: начальствующий состав НКВД, среди них я увидела Вишневецкого, Щенникова не было. Посреди зала стоял стул, за стулом солдат. Меня поставили перед стулом, и я тотчас села, но меня сразу подняли грубым окриком: «Встать!»
Долго читали обвинительное заключение. Трижды спросили, признаю ли себя виновной. Я трижды ответила: «Нет».
Ульрих сказал:
— Но вы же подписали протокол на предварительном следствии?
Этого вопроса я и ждала. Сразу пояснила, почему и как я подписала. Мне предоставили заключительное слово.
— Как, сейчас? — несказанно удивилась я краткости суда.
— А когда же? — в свою очередь удивился Ульрих. В заключительном слове я сказала все, что нужно, о клеветнике, и о невиновности моей и товарищей по вымышленному делу. Просила разобраться и не рубить слепо сплеча.
Меня удалили на время совещания.
Те десять-пятнадцать минут, что они совещались, показались мне вечностью. Меня вдруг охватил безумный страх перед тюремным заключением.
«Пусть лучше семь-восемь лет лагеря, чем три года тюрьмы», — ломая пальцы, молила я судьбу.
Меня вызвали, опять долгое чтение обвинения, начиная с истории троцкистского движения в Москве и Зиновьева. Непосредственно наше «дело» занимало последнюю страничку — попытка реставрации капитализма методом террора и диверсии.
И вот приговор… но вот приговор…
— Приговаривается к десяти годам тюремного заключения с последующим…
Дальше ничего не вижу, ничего не помню… Вроде небытие…
Пришла в себя посреди двора. Почему-то сидела на табуретке. Кто-то в кожаном пальто поддерживал меня одной рукой, чтоб не упала, а другой нагибался, брал с земли горсть снега и растирал мне лицо — щеки, лоб.
Увидев, что я пришла в себя, человек этот прижал меня к себе и зашептал в ухо:
— Зачем так обмираешь, дольше трех лет не просидишь, молодая, выдержишь.
— Десять лет тюрьмы! — в ужасе прокричала я.
— Какие десять? Разве такое может долго длиться? Самое большее года два-три, и всех невиновных выпустят. Разве можно так-то. Эх, кабы Дзержинский был жив или Ленин, Ильич наш дорогой. Крепись, крепись, девушка, крепись. Ну, полегчало?..
Меня отвезли в тюрьму. Это уже был другой корпус, для тех, у которых тюремное заключение. Но камеры почему-то оказались не готовы, и нас временно загнали в очень просторную комнату — не то кабинет начальника тюрьмы, не то партком. Там были одни мужчины, и почти каждый получил по двадцать лет. Все дивились, что мне так мало дали, всего-то десять лет! Оказывается, многие получили расстрел, но они были в другом корпусе. И еще у меня было заключение с правом переписки, а у них всех — нет. Один из них, рыжий с зелеными глазами, подошел ко мне и сказал: «ЦК карает, ЦК и милует».
— Вас есть за что карать? Меня, например, карать не за что. Пусть сами себя карают.
Рыжий опешил от моего ответа и, поздравив меня с маленьким сроком, поспешно отошел.
Скоро нас начали разводить по камерам, меня увели одну из первых. Я была единственная женщина с тюремным заключением, поэтому не нашлось сокамерниц. Я оказалась одна, и меня посадили в одиночку.
И все-таки о Щенникове мне пришлось еще раз услышать довольно подробно перед XXII съездом партии. Меня тогда вдруг вызвали в Военную прокуратуру. Она помещалась на третьем этаже здания КГБ. И когда меня стали допрашивать, почему я так долго не подписывала протоколов, а потом вдруг подписала, — я решила, что это именно КГБ, а никакая не прокуратура.
— Отчего вы вдруг подписали протокол? Что, Щенников бил вас? Или пытал? Или были еще какие методы воздействия?
Я вдруг вспылила:
— Слушайте, меня в 1954 году реабилитировали, понятно? На кой же черт снова поднимать эту историю?! Отказываюсь говорить на эту тему.
— Вы только не волнуйтесь, сейчас я вам всё объясню. Вы разрешите мне закурить?
— Пожалуйста, курите.
Прокурор, добродушного вида мужчина лет сорока, закурил с явным наслаждением трубку и разъяснил мне так:
— Я военный прокурор, у нас до сих пор нет своего помещения, и мы занимаем этаж КГБ. Ваш бывший следователь Щенников при Берии был переведен в Москву и сделал очень большую карьеру, понятно? Это вас удивляет? Удивлю еще больше. В настоящее время он сидит в Бутырках, ведется следствие, и потому понадобились свидетельские показания его бывших подследственных. Но представьте себе, за четверть века из его подследственных в живых остались только двое: мужчина в Тамбове и женщина в Саратове — вы. Обоих сейчас одновременно допрашивают как свидетелей военные прокуратуры Тамбова и Саратова. Вы меня поняли?
— Поняла. Значит, теперь наоборот — в тюрьме сидит Александр Данилович?
— Именно. Я жду от вас правдивых свидетельских показаний.
И я рассказала ему все, что знала о Щенникове. Прокурор слушал недоверчиво и наконец не выдержал:
— Валентина Михайловна, какого черта, простите, вы его выгораживаете?
— Выгораживаю? С чего бы я стала его выгораживать. Но я отродясь ни на кого не наговаривала, чего ради я буду клеветать на собственного следователя?
Он невольно расхохотался:
— Впервые слышу выражение «собственный следователь»… Тот мужчина в Тамбове заявляет, что Щенников зверски избивал его… И он не случайно сделал карьеру при Берии… сами понимаете.
— Отлично понимаю. Но меня-то он не бил. Устраивал читку моего рассказа с угощением… И предлагал хоть полчаса поспать на диване, когда мне не давали спать… девять суток.
— Значит, вас все-таки пытали, — заметил прокурор.
— Кассиля он избивал, по рассказам тех мужчин в «вороне». Ко мне относился очень тепло. Кстати, пусть это вас не смущает: в лагере ко мне многие отпетые уголовники относились очень хорошо и отнюдь не видели во мне женщину. Просто я чем-то умела вызвать уважение этих уголовников. Их подружки относились так же, нисколько не ревновали.
— Вы что… читаете мысли? Я действительно подумал: может, вы просто нравились ему как женщина?
— Ерунда.
Мы занялись протоколом, там было много поправок, и я потребовала перепечатать. Он отдал машинистке и, пока она печатала, показал мне заявление Зинаиды Кассиль о посмертной реабилитации мужа. Меня просили быть свидетелем.
Я сказала о Кассиле все хорошее, что о нем знала. Промолчала только о смерти. У них была справка, которую прислали жене, что Иосиф умер от воспаления легких. Но я уже знала от Льва Абрамовича Кассиля, что его брат погиб на Колыме в 1943 году при массовом расстреле. Лев Кассиль узнал об этом через знакомого полковника КГБ.
Бедный Иосиф, бедный мученик…
Я никогда не перестану сожалеть о том, что Сталина не судили при жизни как преступника, что он умер своей смертью и оплакиваемый народом. Я не плакала.